Текст книги "Миндаль"
Автор книги: Неджма
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Я встала почти с достоинством, почти с полным самообладанием. Мне нечего больше было делать в этой квартире, среди этой распутной триады. Здесь я не видела моего мира, моего мужчины, моего сердца. И я ушла. Вокруг меня Танжер пах серой. Я мечтала об убийстве.
Дрисс вернулся ко мне лишь две недели спустя. Он не пытался извиниться. Сев передо мной и указав на ковер, заваленный изящными безделушками и редкими книгами, он сказал:
– Это наследство моей бабушки, богатой, как Крез, и равнодушной к справедливости, как созревающая пшеница, запах которой она вдыхала, опираясь на трость с серебряным набалдашником среди бесстыдных майских полей. В своей просторной постели с балдахином она не могла обойтись без пятнадцатилетних девчонок, уже вполне оформившихся, с грудями, торчащими, как снаряды, с послушной, обжигающе-горячей щелкой. Она не стеснялась при мне сосать язык этих крестьянок, налитых, как дыни, или тискать их груди, тяжелые, как колосья. От нее я унаследовал свою любовь к женщинам. Она просила своих наложниц носить трусики и сохраняла их для меня, запирая как великую тайну в богато изукрашенном серебряном ларце. «Ну-ка понюхай, сорванец ты этакий», – говорила она, протягивая мне чуть запачканные штанишки на конце эбеновой трости. Я нюхал реликвию со страстью, как молодой щенок, сходящий с ума от нетерпения. «А теперь поди помойся и не позволяй мужчинам хватать тебя за задницу. Они жить не умеют, эти крестьяне. Не жалеют ни роз, ни розанов, ни, конечно же, невинных агнцев твоего возраста».
Как-то раз ночью мне захотелось увидеть и узнать. Дверь бабушкиной спальни была приоткрыта, в коридоре никого не оказалось. Молодая Мабрука задыхалась на ее лице, бешено вертя узкими бедрами; волосы ее были растрепаны. Сохраняя девственную плеву обезумевшей девчонки, аристократический палец со знанием дела вонзался между округлых ягодиц, в то время как губы почтенной лаллы с безупречным седым шиньоном всасывали ее бутончик. Когда побежденная Мабрука свалилась, удовлетворенная, и прижалась к бабушкиной груди, которая была упругой, несмотря на возраст, бабушка повернулась к двери, где стоял я, и мальчик и уже мужчина, и не таясь подмигнула. Она знала, что я здесь. Я тихо вышел, весь липкий от восхищения ее смелостью. Власть этой необыкновенной старухи до сих пор покоряет меня. Она дала Мабруке богатое приданое и выдала девчонку замуж за самого работящего из арендаторов-издольщиков. Именно она первая вошла в спальню новобрачных и взяла простыню, запачканную кровью ее девственности наутро после брачной ночи. Она поцеловала Мабруку в лоб и сунула ей под подушку золотой браслет, завернутый в платок. И я был там, я стоял перед брачным ложем в коротких вельветовых штанишках, со смешным галстуком-бабочкой на шее. Я смотрел, как бабушка, по власти уступающая лишь Богу, управляет миром, спокойная и полная знания сердец, знания пути пшеницы и ячменя.
– Лалла Фатима, – простонала молодая Мабрука.
– Тише, – прервала ее бабушка. – Боль пройдет, и мало-помалу ты полюбишь Тухами. Ты должна дать ему много детей, дочь моя. Ты будешь хорошей женой, вот увидишь.
В тот день я понял, что наша любовь – повторение кровосмешения и что между телами не должно быть преград. Разве ты не знала этого?
Знала, конечно, знала. Все познанные мною тела служили только для одного: разрушить перегородку между Дриссом и мной. Это были случайные прохожие – ребяческое, неловкое ученичество. Я хотела сказать ему об этом, но испугалась, как бы он не подумал, что меня запятнали уродливые торопливые совокупления, тогда как до него я никогда не занималась любовью по-настоящему. Не любила по-настоящему. И я не хотела его убивать.
Наима – счастливица
Имчук перекрывал нам доступ к мужчинам и поэтому неизбежно толкал девчонок в объятия женщин, родственниц или соседок, безразлично. Он приучал нас и к подглядыванию. Я видела, как выходила замуж Найма.
Мне только что исполнилось двенадцать, когда супруга Шуйха постучала к нам в дверь, чтобы попросить руки моей сестры для своего сына Тайеба. Он только что получил погоны жандарма, что придало семье тот авторитет, который она не смогла завоевать за долгие века торговли пончиками. Мать попросила сына погулять по деревне в парадной фуражке, строевым шагом, высоко подняв подбородок, вытянув руки вдоль поджарого тела. «Это лучшее зрелище с тех пор, как Руми убрались из деревни!» – посмеивался гончар. «Только он должен бы нарядить мать и сестер в мажореток для полноты картины», – добавил Каси, содержатель бара Непонятых.
Насмешки мужчин не достигли ушей моего отца, которому форма полицейского внушила глубочайшее уважение.
После введения независимости он только о том и мечтал, чтобы джеллабы, которые он кроил одним досадливым движением ножниц, сменились на роскошные униформы с многочисленными вытачками, украшенные ремнями, хлястиками, застежками-молниями и золочеными пуговицами. Увы, жандармерия так и не дала ему заказа на обмундирование своих картонных офицеров.
Мать разрешила Тайебу приходить к нам один раз в неделю, чтобы обсуждать со своей нареченной подготовку к свадьбе. Однако она делала все, что могла, чтобы быть при свиданиях. В те вечера, когда она слишком уставала, но не решалась выставить сына торговца пончиками вон, нести стражу поручалось Али. Сидя между Наимой и ее женихом на диване в гостиной, он блюл добродетель сестры с высоты своих одиннадцати лет, важный и старательный.
Однажды вечером, когда я улеглась спать вскоре после ужина, меня разбудила странно глубокая тишина, царящая в доме. Отец не храпел, не слышно было ни звука. Я поднялась и босиком побежала в гостиную. Там меня ждало невероятное зрелище. Жених и невеста боролись, не обращая внимания на задремавшего Али. Только потом я заметила, что корсаж Наймы расстегнут. Жандарм ловил ее груди, которые она отчаянно пыталась запихнуть обратно в корсаж. Я удалилась на цыпочках, давясь нервным смехом. Вот так, хватает одной пары грудей, чтобы весь мир сошел с ума и потерял осторожность. Бдительность матери только что была самым наглым образом обманута.
Я любила подсматривать и слышала слишком хорошо, в том числе и в день, когда Найма пригласила меня к себе, в городок Фургу, куда ее мужа перевели через несколько месяцев после свадьбы. Автомобили были в Имчуке большой редкостью; в далекие поездки приходилось отправляться на тракторах или телегах. Отец Тайеба предложил отвезти меня к сестре на осле, и мама согласилась без проблем.
Нельзя не отметить, Шуйх считал, что все его состояние целиком и полностью заключается в египетском осле – скакуне с золотистой шкурой, высоко ценимом во всей долине; у осла были круглые бока и взгляд такой же похотливый, как у его владельца.
Он усадил меня позади и попросил покрепче уцепиться за его талию. Все время пути он распевал песенки, не обращая на меня внимания, не сделав ни одного комплимента, – ведь он стал родственником, свекром. Я болтала ногами, весело стуча по бокам осла, хотя дождь не переставал и промочил нас до костей.
Я была рада снова увидеть Найму. Мне не хватало смеха и болтовни сестры-невесты.
Найма ходила босиком по крохотной квартирке, где полы были покрыты черно-белой плиткой. Ее хна выглядела уже не охристо-рыжей, а серой, как небо Фурги. Но кожа стала светлее, а движения медленными и какими-то ленивыми. Походка сестры тоже переменилась. У нее появилась незнакомая мне манера покачивать бедрами. Я внимательно разглядывала ее ноги, ведь Нура сообщила мне по секрету, что, когда женщина выходит замуж, пространство между ляжками увеличивается, так что ноги делаются кривоваты. Но Нуру эта перемена, похоже, не затронула.
К вечеру пришел муж сестры, затянутый в униформу. Мы поужинали втроем за одним столом. У нас отец всегда ест отдельно. Быстро расправившись с кускусом и курятиной, Тайеб зевнул и направился в спальню. Найма сказала, что мне придется спать в одной комнате с ними, потому что в кухне полно тараканов. Она постелила на полу три толстых одеяла и подложила под голову диванную подушку: «Ну, теперь спи».
Новое ложе оказалось неудобным – заснуть мне было трудно.
Только я начала погружаться в сон, как кровать заскрипела. Вслед за треском нового дерева послышались странные звуки.
Я знала, что замужество связано с близостью, хотя нас, имчукских девчонок, изо всех сил старались убедить, что это не так. Будто бы все упорно сватают юношей и девушек, вкладывают целое состояние в приданое, закатывают пышные свадебные празднества – и все потому, что мужчины и женщины, «боясь темноты, не хотят спать одни»! А если они запираются вдвоем в одной комнате в неурочное время – это просто по привычке. Если спят в одной постели – это для того, чтобы греть друг друга. Если женщина забеременеет, значит, такова воля Аллаха. Если женщина обновляет вечером, за полчаса до того как муж вернется домой, свои узоры хной – это только для того, чтобы соблюсти древний ритуал. Неправда это все! Свадьба – это и скрип матраса, растущий крещендо, это шумное дыхание новобрачного, это покорность сестры, которая раскрывает бедра, не протестуя. Брак – это краткие и точные распоряжения собственника: «Откройся», «Повернись», «Ляг вот так». Это обезумевший, ужасающе искренний шепот: «Какая ты горячая», «Да, соси меня», «Еще, еще вот так».
Найме не нужно было говорить. Ее муж рассказывал о своем и ее наслаждении, в то время как скрип кровати смешивался с приглушенными звуками их тяжелого дыхания. Вдруг послышался долгий, глубокий вздох, Словно Найма испустила дух. Мою утробу сотрясли то ли спазмы, то ли тошнота. С глазами, полными слез, я осознала, насколько же я ненавижу сестру. Я хотела бы быть на ее месте, под Тайебом.
Назавтра, прощаясь с Наимой, я старалась не встречаться с ней взглядом. По дороге домой я сжимала зубы и кулаки, твердя себе, что когда-нибудь подо мной тоже заскрипит кровать, широкая, как поля Имчука. Я заставлю своего мужа вопить от удовольствия, таким знойным будет мое лоно, таким жгучим, как обжигающие порывы ветра-шерги, сжатым тесно, как розовый бутон. Так обещал мне Дрисс в свое первое появление на мосту через Вади Харрат.
* * *
В темноватой квартире Дрисса сиеста обретала вкус оранжада и арбуза. Мой любовник читал, растянувшись голышом на старинном персидском ковре, а я мечтала, положив голову ему на бедро, лежа по диагонали. Он посмеивался, когда игривая фраза подтверждала его гривуазные предрассудки.
– Только послушай: «Одному влагалищу больше нужны два фаллоса, чем одному фаллосу – два влагалища». Браво! Здравое размышление, и превосходно высказанное! А вот еще неплохой афоризм: «Каждое влагалище с рождения носит имена своих посетителей». В добрый час!
Дамасские Омеяды, багдадские Аббасиды, поэты Севильи и Кордовы, пьяницы, горбуны, бродяги и шлюхи, прокаженные, убийцы, курильщики опиума, визири, евнухи, негритянки, педерасты, сельджуки, туркмены, татары, бармакиды, суфии, хариджиты, уличные водоносы, шпагоглотатели, дрессировщики обезьян, тунеядцы и чудовища носились по комнатам, орали под пытками, карабкались по занавескам, мочились в хрустальные бокалы и извергали семя на расшитые серебром подушки. Я видела, как Дрисс велит им молчать, как они летят по его приказу сквозь горящий обруч, умирают в безводной пустыне и вновь оправляются, псе в шрамах и блохах. Я видела, как они едят фиги, треснувшие от солнца, и двуцветные груши, мечтая о групповухе среди атласа и парчи.
Салуа и Наджат были к его услугам. Я обожала его одного. Они объявились однажды вечером, когда Дрисс полил меня шампанским, решив вылизать с головы до ног и напиться из моего пупка. Я чувствовала приближение оргазма – и тут они позвонили в дверь, чуть подшофе, в праздничных нарядах. Я только успела прикрыться простыней, как гостьи расселись и закурили сигареты. Салуа своем проницательным взглядом разгадала и мою наготу, и досаду. Дрисс даже не потрудился скрыть от них эрекцию.
– Честное слово! Твоя подруга ничего другим не оставляет! А ты не устаешь над ней трудиться! Не хочешь ли поиметь и мою подругу для разнообразия?
Салуа была мне отвратительна, но, как ни странно, ее слова возбуждали. Она говорила, как мужчина. В своем уголке Наджат уже расстегнула лифчик, и Дрисс ждал продолжения, член его нервно подергивался. Раскаленная лава обожгла мне матку.
Я заперлась в ванной. Прежде чем снова одеться, я посмотрела в зеркало. Там я увидела растрепанную женщину с дикими глазами. Стоя перед зеркалом, я взяла клитор двумя пальцами, раненная желанием, и ступила ногой на край ванны, колено другой ноги дрожало от силы ощущений. Клитор, напряженный до боли, пульсировал, как бешено бьющееся сердце. Пальцы мои были клейкими от смазки, пахнущей гвоздикой. Как я ни старалась, я не могла кончить. Перед глазами потемнело, я попыталась высвободить мой клитор, мою единственную гордость, из окружающих его волосков, чтобы посмотреть, на что он способен. Он не был способен ни на что! Он виднелся красный и нелепый, он требовал языка Дрисса, чтобы встать, и его члена, чтобы принести мне блаженство.
Вернувшись в гостиную, я увидела кривоватую улыбку своего мужчины. Как будто он догадался о нужде, заставившей меня выбежать из комнаты, когда за мной летели хриплые смешки. Как будто он знал, что я не получаю никакого удовольствия, если трогаю себя сама. Он жадно целовал губы Наджат, любовницы Салуа, запустив руку между ее бедер. Сама Салуа развалилась на софе. Откинувшись на подушки, она курила с деланной рассеянностью, напуская на себя дрему. Позднее, я узнала, что ее трубка наполнена гашишем, который продавал ей карлик Мефта, швейцар в ее доме.
Я перевернула пластинку Эсмахан «Имта ха таариф имта, инни бахибек инта…» Потрескивание искажало чудный голос ливанско-египетской певицы, рано погибшей в автокатастрофе. Я нарочно села рядом с Салуа, чтобы показать, что не боюсь ее, и выкурила с закрытыми глазами свою третью за вечер сигарету. Я не хотела видеть, как Дрисс дразнит соски Наджат, не хотела знать, что его палец уже проложил путь в потайной уголок. Я вздрогнула, когда ясно услышала, как он сказал: «Ты совсем сухая. Я смочу тебя слюной».
Салуа, не скрываясь, положила свою руку, тяжелую как свинец, ко мне на колено. «Нет», – сказала я, вскочив. Нет, повторяла я, шагая по бульвару Свободы к дому тети Сельмы. Нет, отвечала я своей голове, которая туманно убеждала меня, что любовь никогда не выставляет счетов и не выносит приговоров. Нет, орала я Дриссу, твердившему мне во сне, что это всего лишь игра и он не любит никого, кроме меня. Когда я проснулась, я решила, что Дрисс – это ловушка, и мне надо спастись от него. Я знала, что, если решусь стать могильщиком этой любви, мне придется также нести ее труп, блуждать сорок лет в пустыне, потом признать, побежденной, что мертвое тело, которое я тащу, – на самом деле мой собственный труп.
Хадзима, соседка по комнате
Хадзиму толкнул в мои объятия лицей. Или, скорее, пансионат, шуршащий платьицами девочек, их причудами, обычаями и ссорами. У меня дома мать никогда не носила ни юбки, ни лифчика. И я с наслаждением любовалась на эти предметы туалета. Так я спутала вещи и тела и, желая первые, без всяких угрызений совести любовалась вторыми. Молодая кожа, созревающие груди, бедра, переросшие детство и завоевывающие себе новое место под солнцем, – все это вызывало у меня безумное любопытство и некоторую зависть.
Как-то раз ночью Хадзима, самая красивая и самая дерзкая девушка в пансионате, приподняла одеяло и скользнула в мою постель.
– Согрей мне спину, – приказала она.
Я повиновалась. Слишком машинально, по мнению Хадзимы, потому что она недовольно вскрикнула:
– Осторожнее! Ты же не шерсть вычесываешь.
Я гладила ее кожу повлажневшей раскрытой ладонью. Она и правда была шелковой. Атлас ее подрагивал под моими пальцами, чувствующими каждую родинку.
– Ниже, – сказала она.
Я дошла до изгиба поясницы. Хадзима не двигалась. Потом я приподнялась на локте и заглянула в ее лицо. Она крепко спала.
Все повторилось назавтра и в следующие дни. Каждый раз она засыпала или притворялась, что спит. Однажды она вдруг повернулась и доверила мне свою едва сформировавшуюся грудь. Дрожащими пальцами я прикоснулась сначала к одной груди, потом к другой. У меня было такое чувство, словно чужая рука ласкает мои собственные груди. На следующий вечер я осмелела и скользнула пальцем в ее едва прикрытую пушком щелочку. Хадзима вдруг выгнула спину, забилась в судорогах, и мне пришлось закрыть ей рот рукой, чтобы заглушить стоны умирающей. Хадзима была лучше Нуры, драматичнее, ароматнее.
Дни шли за днями, и мы с Хадзимой стали встречаться каждую ночь. Мы говорили, что спим вместе, «потому что так теплее», и это не удивляло наших товарок по комнате. Когда я стала взрослой, я улыбнулась, подумав, что на самом деле наш дортуар был не чем иным, как вопиющим лупанарием, процветавшим под носом у надзирательниц и словно в насмешку над распорядком интерната.
В классе я смертельно скучала – учеба казалась мне более полезной для горожанок, чем для такой деревенщины, как я. Трудно убедить потомка многих поколений безграмотных – и гордящихся своей безграмотностью – крестьян в преимуществах учения! Моя лень сердила учителей, но мне вовсе не хотелось им угождать. Я проводила время, глазея на облака и ожидая Хадзиму.
Однако мы с Хадзимой расстались в конце года, без слов, без слез и без клятв. В нашем возрасте слово «любить» не отдавалось эхом в сердце, а однополые ласки не предполагали никаких последствий. Секс – это иб: непристойность, возможная только между мужчинами и женщинами. Мы с Хадзимой лишь готовились к тому, чтобы встретить самца.
Что касается моего тела, оно менялось с такой головокружительной скоростью, что казалось невозможным когда-либо его нагнать. Оно удлинялось, вытягивалось, расширялось и округлялось даже во сне. Оно было похоже на мою родину – страну молодую, трепещущую от нетерпения, только что расставшуюся с колонизаторами, но не разошедшуюся с ними окончательно. На севере открывались текстильные фабрики, угрожая отцу разорением, а молодые мужчины, отъевшиеся и обучившиеся, начинали считать, что деревня не подходит для них, что она слишком тесна для их голов, набитых уравнениями, социалистическими лозунгами или панарабистскими мечтаниями.
Теперь во мне пробудился интерес ко всему моему телу, а не только к половым органам. Я рассматривала ступни и находила их чересчур плоскими; утешалась я, любуясь тонкими щиколотками и запястьями, а еще больше – сужающимися к ногтям пальцами, унаследованными от матери. Грудь моя росла как на дрожжах, дерзкая, полная жизненных соков. Мои половые губы, такие пухлые, что они иногда вылезали из-под трусиков, покрыл шелковистый пушок. Мой холмик теперь наполнял руку и прижимался к ладони, как спина потягивающейся кошки. Кожа у меня была нежная, но не тонкая, янтарного оттенка, но не смуглая. Мои глаза, почти желтого цвета, притягивали много взглядов. И родинка на подбородке – тоже. Но мое тело громче, чем лицо, кричало о скандальной своей красоте.
Все это положило конец моей учебе: у нотариуса Хмеда текли слюнки от нетерпения.
Ему досталась только шкурка, а мякоть сохранилась для рта и фаллоса Дрисса.
* * *
Бежать. Порвать с Дриссом. Забыть о желании. Отречься от наслаждения. Смириться со страхом. Взглянуть ему в глаза. Две фаянсовые собачки. Страх любить. Страх возбуждаться. Блевать и страдать от ревности. От ненависти. Не признаться даже себе, что способна последовать за Дриссом в любых его капризах. Не ходить вокруг да около горшка как кошка, – из боязни туда свалиться. Я задыхалась и отказывалась подойти к телефону, когда звонил мой любовник.
Наконец он выследил меня, силой посадил в свою черную «DS» и увез ужинать в ресторане с видом на порт. Я не притронулась к султанке и креветкам. Он методично напивался пивом.
– Либо эти женщины, либо я!
– И ты, и они, это не обсуждается.
– Я не твоя вещь и не твоя служанка. Я не для того бежала из Имчука, чтобы ты вытирал об меня ноги!
– Ты бежала из Имчука, потому что тебе стало там тесно. Потому что тебе не хватало меня и ты меня хотела.
– Я искала не тебя.
– Нет, как раз меня! Меня и только меня. Со всеми моими недостатками, с моим членом, кривым при эрекции.
– Я тебя больше не люблю.
– Совсем не это говорит твое лоно, когда я в него вхожу.
– Оно врет.
– Естество не умеет лгать.
Я испуганно оглядывалась, боясь, как бы какой-нибудь официант не услышал, о чем говорит Дрисс. К счастью, мы сидели под перголой одни: других клиентов отпугнула прохлада морского воздуха, и они не стали выходить на террасу.
– Вернешься ко мне сегодня вечером.
– Нет.
– Не заставляй меня кричать.
– Не заставляй меня смотреть, как ты занимаешься любовью с этими двумя шлюхами.
– Я занимаюсь любовью только с тобой!
– Ты надо мной издеваешься!
– Ты ничего не понимаешь. Просто не понимаешь!
– Чего ты хочешь! Я всего-навсего крестьянка, а ты слишком заумный феодал!
– Тебя именно это смущает!
– Меня смущает то, что ты меня не уважаешь!
Он начал орать. Я вскочила, чтобы уйти. Он перехватил меня по дороге. Я села в машину, не говоря ни слова, подавленная. Он гнал так, словно спешил в могилу. Шлагбаум начал опускаться, послышался пронзительный гудок поезда справа. Он вогнал в пол педаль газа, вопя «Сейчас!» По глазам полоснул ослепительный свет фар. Я заорала:
– Нет! Нет, Дрисс! Не делай этого!
Мы снесли шлагбаум, и «DS» проскочил по рельсам за десять секунд до появления поезда. Дрисс вывернул руль, и машина скатилась в кювет, в двух метрах от лагуны. Провода высокого напряжения угрожающе краснели у нас над головой. С тех пор я знаю, как выглядит Апокалипсис.
Я не заплакала.
Не двинулась.
Уронив голову на руль, Дрисс громко дышал и всхлипывал.
Прошла вечность.
Я открыла дверцу. Я начала царапать себе лицо от висков до подбородка – я видела, что так делают женщины моего племени, когда горе их разрывает сердце небес.
С каждой раной мои причитания становились громче:
– За твоих шлюх. За мой стыд. За мою погибель. За то, что узнала тебя. За то, что полюбила тебя. За Танжер. За разврат. За сплетни. За все.
– Умоляю, прекрати. Говорю тебе, хватит! Ты себя изуродуешь!
Кровь стекала по моим предплечьям до самых локтей.
– Отвези меня к тете Сельме, – велела я ему, обессилев.
Он обтер мне лицо и руки полой рубашки, доехал до ближайшего медпункта, вышел оттуда с пузырьками и бинтами. Я заснула в его объятьях, со щеками, испачканными йодом и мазью.
Я не выходила из его дома неделю – я была его ребенком, его бабушкой и его вагиной. Каждый раз, оседлав его, я видела его сердце, небо, где летали кометы со снежно-белыми хвостами, пылающие в центре, словно дракон. Дрисс бредил, содрогаясь от моих укусов, обливаясь потом: «Твои губы! Твои губы, Бадра! Твои губы меня погубили!»
Под утро, когда необратимое мое одиночество покрылось солью и спермой, я сказала ему:
– Теперь я могу смотреть, как ты будешь трахать своих шлюх: я не заплачу.
* * *
Мы явились к лесбиянкам, словно две сиамские кошки, мяукающие от притворного голода. Наджат открыла нам дверь в пеньюаре. В воздухе пахло «Шанелью № 5» и женским оргазмом. Салуа была в гостиной, белая и голая, ее трусики валялись на виду на ручке кресла.
Она взглянула на меня насмешливо, с легким презрением.
– Нам тоже случается запираться на три дня подряд, чтобы оттянуться по полной. Но, как видишь, мы не замыкаемся между собой! Мы всегда принимаем Дрисса с раздвинутыми ногами. Вина или шампанского?
– Воды, – ответила я.
Наджат налила Дриссу виски и поставила передо мной графин воды, бокал и блюдо с фруктами.
Салуа натянула трусики, накинула шелковый халат. Она зажгла сигаретку, отпила красного вина из бокала и села слева от меня, между мной и Дриссом.
– Бадра, ты красавица, но дурочка! Ты такая дура, что сама от этого страдаешь. Ты думаешь, что никто, кроме тебя, на свете не любит. Но ты хоть умеешь любить?
– Что я умею, а что нет – тебя не касается.
– Само собой. Но признай, что у других могут быть такие же чувства, как у тебя, хоть они и ведут себя по-другому.
– Я не хочу поступать как другие.
– Ты думаешь, раз мы с Наджат трахаемся – мы грязные животные и шлюхи. Если ты шлюха – это не значит, что ты не любишь свое ремесло. Что ты просто не любишь. Я вот люблю мужчин. А Наджат научилась их принимать. И раз я люблю ее, заниматься любовью с ней мне приятнее, чем лечь под самого Фарида эль-Атраха.
Она снова стала мне противна, несмотря на все мои благие намерения.
– Я знаю, что ты здесь из-за Дрисса.
Она попала в точку и сама поняла это по молчанию единственного присутствующего здесь мужчины и моим сжатым челюстям. Наджат, насвистывая, орудовала пилочкой для ногтей.
– Я, как вино, Бадра! Рано или поздно ты придешь ко мне, только чтобы узнать, что во мне находит твой мужчина.
Салуа прижалась ко мне. «Не трогай меня», – сказала я ей. Дрисс встал и принялся обозревать Танжер сквозь занавески. Приподнявшись наполовину, она легко прижала меня к дивану своим весом. Поворот бедер – и мой холмик застонал под широкими, точными движениями. Воспоминание о Хадзиме кратко вспыхнуло под закрытыми веками, словно уголь. Мое сердце билось так, словно хотело вырваться из груди. Я не ожидала этого. С ужасом я почувствовала, как отвечает ей мое лоно. Мой холмик пульсировал, прижавшись к холмику Салуа, обезумев от желания. Не понимая, что со мной происходит, я ощутила, как ее средний палец погружается в меня. Левой рукой в тяжелых кольцах она зажала мне рот, заглушая протест. В течение минуты я терпела обжигающее изнасилование ее длинного, завоевывающего пальца в моем зияющем мокром влагалище. Я уже не была девственницей, но дрожала от того же гнева и того же стыда. На мгновение я увидела, как Дрисс склонился над Наджат. Его гульфик красноречиво вздулся. Второй мой мужчина покинул меня. И он тоже бросил меня на насилие, на этот раз незнакомым, нелюбящим рукам.
– Отпусти мою любовницу, Дрисс, – воскликнула наконец Салуа, показывая мокрый палец, который только что вынула из моего тела, – Тебя вот кто хочет. Я не дура, чтобы поверить, что она потекла из-за меня. Давай трахни ее, и покончим с этим. А то, клянусь головой Дада, я и сама ее оприходую тут же на твоих глазах. Клитор у меня встал, а ее дырка сосет меня под трусиками, как младенец молоко. Да, дорогой, нескучно тебе ее пахать, – провозгласила она, сладко и сардонически вылизывая свой средний палец-насильник.
Из расстегнувшегося гульфика Дрисса показался раскаленный докрасна уголь. На массивной головке выступила капля. В тысячный раз я машинально подумала, что таххар вырезал ему красивый член. Он встал, царственный, передо мной, и я, как пристыженная сука, взяла его губами. Это Дрисс научил меня правильно сосать. Я намокла так, что забыла о Судном дне. Я текла и взывала к Аллаху: «Умоляю, не смотри! Умоляю, прости меня! Умоляю, не запрещай мне попирать ногами Царство Твое и молиться там снова! Умоляю, освободи меня от Дрисса! Умоляю, скажи, что Ты мой Единый Бог, который никогда меня не покинет! Умоляю, Господи, выведи меня из преисподней!»
Слева от меня Наджат, вопя, кусала святотатственный палец хохочущей любовницы.
– Не ее! Не женщину! – кричала Наджат.
Истерику поруганной подруги успокоила звучная пощечина. На вкус Дрисс был, как соль, а член его был бархатным. Я гладила, опьянев от любви, маленькие твердые яйца, сжавшиеся в очевидной судороге любви. Он не говорил ни слова, только смотрел, как сжимаются мои губы, и как слюна течет вдоль его стержня. Против молитвы я поняла, что Аллах видит меня и проклинает глупое страдание, которое умеют причинять друг другу лишь люди. Я поняла, как Он проклинает тех, кто насилует детей, как лишает шайтана своего благоволения, клянется ему, что победит его, уничтожит, заставит когда-нибудь явиться перед сотворенным миром, чтобы воздать прощение за то, что подобное могло существовать, а затем прикует его в аду, чтобы зло не могло ни плакать, ни смеяться.
С напряженными сосками, с обезумевшим взглядом Наджат подставляла и подставляла себя хищным пальцам Салуа. Вскоре уже вся рука овладела ее растопырившимся телом, под горькие хриплые слова желания и нескрываемой влюбленности. «Ты всего лишь шлюха. Моя любимая шлюха, тебя никому не удовлетворить», – ворковала Салуа. Ее нос касался клитора, поднявшегося, как пурпурный флажок, а пальцы ласкали кожу любовницы, живот который сокращался в судорогах наслаждения.
Дрисс поддерживал мой затылок, пока я сосала его, и я уже думала, что он спустит мне в рот, когда он приподнял мне голову, нежный и близкий. Он прошептал: «Не переставай, пожалуйста. Твой язык… Твои губы… Скажи, что ты вся мокрая». Я и правда сочилась, но не хотела ему говорить.
Наджат стонала в бреду, закатив глаза: «Давай, давай! О любовь моя, подари мне наслаждение».
Салуа грубо выдернула руку. Наджат вскрикнула. Высвободившись из моего рта, Дрисс насильно вошел в ее рот. Я с недоумением увидела, как Салуа раздвигает ягодицы моего мужчины и засовывает язык ему в анус. Когда потоки спермы хлынули из члена любимого в рот порочной соперницы, я закричала, чувствуя, как рассудок окончательно покидает меня.
* * *
На службе я почти ничего не делала, как когда-то в школе. Только ставила пальцы на клавиши старой машинки «Оливетти» и смотрела на дом напротив, неуклюжий и преждевременно одряхлевший. На его террасы тихо падал дождь. Капельки воды скатывались, сливались друг с другом, превращались в сетку, сочащуюся по стеклам, закрывали лавки водяными занавесями. Я вспоминала о Вади Харрате, о своей семье, смирившейся с моим побегом; ведь угрозы моего брата Али оказались безобидными антарият.[46]46
Antariyyat – героические жесты, в применении к легендарному герою Антару бен Чаддаду, славившемуся физической силой.
[Закрыть]
Что сотворил из меня Танжер? Шлюху. Шлюху, во всем подобную его медине, которую я при этом любила гораздо больше, чем европейскую часть, где оставили свои следы и я, и беспечный Дрисс. Аристократы, жившие раньше в пределах древней крепостной стены, покинули квартал ради особняков в европейском стиле и изысканных шале высоко на склонах гор, с видом на море, шоферами в перчатках и открытыми автомобилями. Роскошные дома с люстрами, такими тяжелыми, что их не выдержал бы ни один современный потолок, с золочеными стенами, с дворами, полными керамики, и выцветшими узорами террас, с резными деревянными стенами и отделкой под мрамор – мало осталось искусников, способных сотворить такое, – осиротели. На смену бывшим домовладельцам пришли выходцы из деревень, такие как я, спешащие жить, безразличные к былой роскоши, И медина разлагалась в вони крыс и едкой мочи.