Текст книги "Оазис человечности. Часть 3. Сладкий дым отечества"
Автор книги: Марк Веро
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Глава I. Dura lex, sed lex
11
Dura lex, sed lex – (лат.) «Закон суров, но это закон»
[Закрыть]
«Сила, лишенная здравого смыла,
рушится от собственной тяжести»
Гораций
– Верно! И ни его красноречие, ни блестящие подвиги и заслуги прошлого не могли изменить предрешенного. Ничто не в силах исправить начертанное на роду – это уж верно! Его воля и желания были не востребованы, все равно, что непонятый гений исключительного человека. Его талант, сколь бы велик он ни был, пусть бы простирался дальше римских земель и возносился к небу выше седых вершин скалистых гор, достигал дна глубочайших морей, черпал благость из источника жизни и слушал разговоры богов, – не мог переплести заново узор, сплетенный самой Судьбой!
Валерий, выразив свое мнение, задумчиво взирал на лоснящийся от яств стол: выбирал между сливами и смоквой, завезенными в Рим из далеких земель. Положив сочную сливу в рот, он мельком взглянул на своих сотрапезников. Буйный вечер кружил хороводы из лиц. Кого здесь только не было! Со многими же он познакомился сегодня! Но едва успев запомнить хотя бы их имена, держался со всеми, как с давними друзьями: и то правда – общая победа сближает даже незнакомых, если они сражались на одной стороне. Недалеко от него через ложе расположились Эмилий Спериос и Маний Квадрат, занятые поглощением здорового кабана, зажаренного так искусно, что хруст мяса на зубах долетал до ушей Валерия. А рядом на соседнем ложе, облицованном черепахой, возлежал Сервий Деон. Его пригласили по просьбе Валерия, и суровый страж закона почти никого не знал здесь, впрочем, особо от этого не страдал: поздний ужин был его излюбленным делом, этим он и занимался.
Помимо знакомых Валерию людей в просторном триклинии находилось еще пять сенаторов, а из других комнат доносились множественные голоса, по которым затруднительно было судить о количестве видных особ города, что собрались за этими стенами. Триклиний возбуждал не только аппетит, но и любопытствующие взгляды: запросто можно было залюбоваться отделкой стен, мозаика которых изображала то героические сцены из прошлого, то милостивых римских богов; пол выложен мрамором, а на потолке застыла дивная картина из пластин слоновой кости. Да и сама вилла тонула под позолотой и перламутром, мрамором и серебром, стуком и туфом. Все поражало и удивляло: стены и своды, колонны и капители.
Вскоре к гостям присоединился и сам радушный хозяин – Марк Этрий. Его встретили дружными рукоплесканиями и словами благодарности за радушие и доброту. Он поинтересовался – все ли довольны и не обделены ли, и убедившись в этом, занял среднее ложе, обитое бронзой и с тканями такими красочными, что от долгого рассматривания причудливых узоров пестрело в глазах.
– Heu, sacra mensae!22
Heu, sacra mensae – (лат.) «О, святость застолья!»
[Закрыть] – воскликнул Марк и с жадностью набросился на еду.
Вокруг засновали слуги, с усердием выполняя свой долг: пустые блюда незамедлительно исчезали, а новые появлялись. Марк, как и те из гостей, что тоже только подошли, был в хорошем настроении и страшно голоден. Впрочем, его настроение не могло испортиться из-за невозможности удовлетворить аппетит или придирчивости к пище. Здесь были блюда на все вкусы и в неограниченных количествах: столы ломились под тяжестью возложенных на них продуктов, бесчисленные тарелки громоздились на вспомогательных столиках-сервантах. Марк позаботился о хорошем обеде – и тот удался: глаза разбегались от разнообразия, руки метались во все стороны, подобно бешеным псам, хватаясь за все подряд. А выбирать было из чего: медвежатина, увенчанная тыквой и внутренностями птиц, поросячьи рыльца и тушки, кабаны, зайцы и фазаны, тунец и камбала составляли рыбно-мясной рацион. Тем, кто насытился, услужливые и поспешные слуги сменяли сервировку, унося не отдельные приборы, а целые столы. Вносились бесконечные закуски: пирог из яблок и сыра, утопающий в густом меде, после – вареные яйца, колбасы, устрицы; и фрукты – груши, отборные маслины, каштаны, вяленый виноград и многие-многие другие, которым было несть числа. Все это сопровождалось звоном разных кубков с налитыми в них напитками – виноградным, фалернским соком, и тончайшими винами.
– Друзья! – торжественно провозгласил сам хозяин. – Справедливость воздала каждому по заслугам! В трудных обстоятельствах мы выстояли, и победа наша, давшаяся с таким трудом, станет незабвенной в памяти потомков! За всех вас, мои верные друзья и соратники! Ликуйте: вы заслужили этот отдых, пройдя нелегкий, но достойный славы путь!
Последние слова Этрия расслышали только те, кто был непосредственно возле него: слова были неуместны среди безудержных криков радости и упоения победой. Дух празднества подхватили возникшие словно из ниоткуда шуты и танцоры; вырвались, будто из-под земли, звуки арфы, свирели и бубна – музыканты старались вовсю. Бронзовые тела молодых парней и девушек замелькали в ярко рдевшем пламени от зажженных факелов. Ночь за окнами съедала все движения, внутри же – все ожило и завращалось. Безумные и дикие пляски сменялись томным пением еле одетых женщин, на пол падали здоровые куски мяса – руки у опьяневших гостей все слабели, а языки все развязывались.
Обед затянулся далеко за полночь. Сенаторы бродили по комнатам и залам вместительной виллы, развлекаясь и блаженствуя. Сам Марк Этрий общался со своим ближайшим другом Эмилием, наблюдая за африканской танцовщицей – совсем юной еще девушкой с не оформившимися, но пластичными формами тела. Маний играл в кости с неугомонным шутом: сенатор выиграл у него три раза кряду, но тот не сдавался и, не стесняясь в выражениях, вспоминал всех римских богов. Маний злорадствовал и потешался над ним. Валерий присел возле боковой колонны, железным обручем к которой крепился полыхающий факел. Рядом с кубком вина в руке присел Сервий. Валерий, разгоряченный пиром, оживленно и с задором делился мыслями с ним.
– Вот так все и случилось. Сервий, друг, ты не поверишь: моя радость безгранична и беспредельна – никакое удовольствие не сравнится с этим! Поистине, я – счастливейший человек из всех живущих ныне на земле. Последние месяцы я не жил, а существовал, терзаемый смятенными думами о том, как воплотить в жизнь это решение. И вот – оно наяву предстает передо мной, перед тобой, перед всеми нами: всякая печаль и беда меркнут по сравнению с блеском и значением того шага, на который мы решились сегодня, в славный первый день весны! О, боги! Видно, не забыта вами верность и добродетель простых смертных, что стремятся воплотить вашу волю в жизнь; и вот теперь, когда судьбоносная минута огласила громоподобным голосом принятое решение, счастье и благополучие ожидают нас на пороге грядущего дня!
Неподалеку комические актеры развлекали публику: один подбрасывал вверх греческий обруч, а другой в это же время жонглировал яблоками так, что они, первое за вторым, второе за третьим, успевали пролететь через парящий в воздухе круг. Одно фантастическое зрелище сразу сменялось другим, как целый сонм сновидений, как безумная прыть норовистого жеребца, так что не было никакой возможности за всем уследить. Веселье правило ночью.
– Под счастливою звездою родился ты, Валерий, как видно, раз при жизни своей можешь безмятежно радоваться и наслаждаться итогами своих трудов, – Сервий разделял с другом победу, искренне восхищаясь им. – Твоя отвага и доблесть – что несгибаемая сила напористой стихии, невозбранно господствующей над земным миром в согласии с волей богов! Видно, твоему рождению сопутствовали добрые знаки! Уж не спрашивал ли ты об этом родителей, когда те были живы?
– Нет. Об этом я мнить не могу; да и сейчас еще неохотно верю во всякие знаки: знал бы ты, сколько бессонных ночей в упорном труде я провел, с каким напряжением ума обдумывал я каждую хоть сколько-нибудь толковую мысль! Но все же счастлив я безмерно, что осуществились мои желания, и мечты были не напрасны, не безнадежны!
– Так желала сама судьба, – заключил Сервий Деон, осушая свой кубок в честь знаменательного события.
Музыка грянула с новой силой, и под ее раскаты к ним, заплетаясь, с трудом держась на ногах, подскочил разгоряченный Марк Этрий: после танца волосы у него небрежно сплелись и спутались, капельки пота обрамили уже не белую тунику – пятна от вина выступали на ней как кровь, сочащаяся из глубокой раны. Несмотря на свое тяжелое состояние, он проявил воистину героическое мужество: пальцы его жадно и цепко сжимали серебряный поднос, на котором возвышался кувшин с накладными позолоченными украшениями и кругом – три пустых кубка.
– Да славными делами буде покрытая жизнь наша, да молнии разят не нас, а врагов наших! – язык его заплетался, как и ноги, но недрогнувшей рукой он таки наполнил под конец речи все кубки и молвил: – Угощайтесь, друзья! Пусть забвению предастся все, кроме этого вечера!
В сердце его закралось предостережение, как пылающая комета, что несется в ночном небе; своим хвостом она ужалила все то трезвое и здравое, что по-прежнему жило в нем, но под действием вина и безмерного веселья отошло в забытые уголки души. Валерий неохотно потянулся за кубком, Сервий последовал за ним.
– Пусть страх никогда и впредь… не овладевает нами, и воля к борьбе все так же живет с нами! – вострубил Марк и пригубил крепчайшего вина.
Валерий пил так, будто в его жилы попадал яд, а не вино. Пышность нарядов, роскошь триклиния, излишества в еде и возлияниях вкупе со скудоумием собеседников стали действовать на него удручающе. Спиртное обожгло горло и сразу вызвало жестокое помутнение в голове. Мысли не бегали так, как раньше, все подернулось туманной дымкой. Голова раскалывалась: было такое чувство, что на ней, как на наковальне, ковали беспрестанно мечи, и о таких работниках мог мечтать любой хозяин, даже самый взыскательный и требовательный – без устали и без желаний, выполнявших свое дело с убийственным старанием. Еще сильней мучило то, что на горле остался неприятный осадок, хотя вино было превосходнейшее, но и самые утонченные и изысканные удовольствия претят, коль наслаждаешься без меры.
Этрий о чем-то пространно рассуждал, и так долго, что Валерий, как ни болела у него голова, заинтересовался тирадой соратника:
– Ложь и вранье повсюду, – подытоживал Марк. Вино действовало на него, напротив, ободряюще, придавая выразительность и ясность мысли, как он сам считал. – Они становятся неизменными спутниками человека с самого рождения, сопровождая до самой смерти. Да и то, я не уверен, кто может быть свидетелем того, что все это там прекращается? Не является ли жизнь среди скорбных теней продолжением жалкого земного существования? Разве что тени безмолвны и не способны лгать – это единственное, что может, если и не стереть обман с лица земли или подземелья, то хотя бы – уменьшить его до терпимого. Терпимый обман! Здорово, не правда ли, друзья?!
Ни Валерий, ни Сервий не успели ответить: к ним подскочил мальчонка лет десяти с лучистыми глазами и веснушчатыми щеками, присел на корточки, задрал кверху дерзкий носик и с горькой обидой, но самозабвенно возразил:
– Неправда, неправда, неправда! Мечты у меня есть, и их вранье мне незнакомо – нет обмана в том, чего хочешь всей душой!
Все повернули изумленные лица в сторону мальчишки, что посмел возразить хозяину дома. И ожидали самого сурового наказания, что только может придумать недоброе сердце, но вместо этого дружно удивились: Марк Этрий благодушно засмеялся, и потрепав мальчугана за волосы, громко представил того:
– Знакомьтесь: будущая надежда и опора Рима, мой сын – Гней Этрий. Ему только восемь, хотя он выглядит гораздо старше; еще столько же – и он наденет чистую тогу полноправного гражданина Рима, – гордился Марк.
И еще раз потрепав того, снисходительно улыбаясь, заговорил, наставляя сына на путь истинный:
– Эх… Ты еще, Гней, летаешь где-то в облаках, все думаешь, что оживут те предания, которыми ты с детства грезишь… Но ты попал не в сказку – в жизнь; здесь тебе доведется испытать много горя и страданий, лишений и борьбы, забот и тревог… тяжелая она, жизнь. А ты паришь, как орел молодой, но помни о земле – тебе ее не побороть; и если поднимешься высоко, вдруг, когда совсем не будешь этого ожидать, со всего размаха как шлепнешься оземь! И твои мечты разобьются осколками несбывшихся надежд! Так что лучше – знай свое место в мире, и не лелей несбыточных идей! А твое место – на земле…
Мальчишка не стал дослушивать до конца, и его босые пятки замелькали по мраморному полу. А Марк, словно его сына здесь и не было, приманил к себе полуобнаженную юную танцовщицу, сорвал у нее с запястья нить с жемчугом и повелел ей плясать. Затем он снова обратился к соратникам:
– Как же я рад, что добродетель заняла первое место в состязании умов, что наше оружие – единство и бесстрашие, отвага и смелость, – разогнало тьму мучений, ожидавшую нас в случае поражения; такая месть врагов была бы тем печальнее и ужасней, чем заметно плачевней стало бы наше положение. Ты бы, Валерий, впустую потратил столько времени своей жизни на бесцельные предприятия; Эмилию наверняка пришлось бы метаться от друзей к врагам; ты знаешь, у него нет лидерских качеств; моей карьере мог бы и вовсе наступить конец – лишенный влияния, я лишился бы денег, а ты взгляни на эту невиданную роскошь: содержать одну только эту виллу мне обходится больших денег. И потом: заботы о семье, о дальних и близких родственниках, о толпищах слуг и просителей – без денег все это не доставляло бы мне удовольствия. Но удача сегодня нам сопутствовала! Закон – на нашей стороне, и всю его суровость познаем не мы, а наши противники – то будет ценный им урок, как не считаться с властью слова в Риме!
Он заметил, что его собеседники несколько приуныли, и решил подбодрить их:
– А давайте сходим в мою домашнюю купальню! Вы не видели всего ее великолепия, а на это стоит посмотреть: размеров она просто необъятных, многие из сенаторов нежатся в теплых парах, омываются горячей водой, освежаются холодной! Это удовольствие ни с чем не сравнимо! Пойдемте же скорее!
– Спасибо, Марк, тебе за все заботы и за беспокойство! Мы, может, и в самом деле примем твое приглашение, но несколько позже, – Валерий взглянул на Сервия: тот выразил согласие. – Мы еще не успели насладиться всеми прелестями твоего триклиния.
– Тогда я буду вас там ждать: присоединяйтесь не медля, когда насладитесь, – донеслись слова удаляющегося хозяина.
С минуту Валерий и Сервий сидели молча – никто из них не мог выразить того, что так беспокоило каждого.
Мимо мелькали, все более тускнея и сливаясь с беспроглядной тьмой за окнами, сенаторские одеяния, белые, пурпурные тоги, с длинными рукавами или без оных, с широкой или узкой полосой, расшитые орнаментом или без украшений, вишневые туники женщин (консерваторы такую окраску считали верхом неприличия), подпоясанные пестрыми поясами, с бахромой или без. Сновали слуги в набедренных повязках, нескромно одетые танцовщицы, актеры в немыслимых балахонах и нарядах – все это неустанно носилось, шумело, разговаривало, пело.
Валерий вглядывался в лица разлегшихся на ложах сенаторов и ужасался. Краской стыда покрывалось его невозмутимое лицо. После трехчасового обеда многие из них, насытившись, удовлетворив не только голод, но и само желание пищи, тем не менее, продолжали жадно запихивать в себя сочащиеся куски мяса и запивать вином. Оживали хищные личины людей, дремавшие при дневном свете. Некоторые едва ли не сразу возвращали съеденное обратно – на их склоненные и дергавшиеся головы Валерий не мог смотреть без отвращения. Другие же специально вызывали в себе рвоту, намереваясь перепробовать как можно больше блюд. Валерий отвернулся, хотелось забыться и не просыпаться до утра.
Факелы прожорливо полыхали. Отсветы огня неистово плясали на мраморном полу, отражались в серебре стен, заглядывали в чаши, захлебываясь в вине…
Стало темно и жутко. Ночь порождала тяжелые образы, и Валерий не мог отличить явь ото сна. Дикие химеры являлись в одурманенное вином сознание: то перед ним возникали побежденные сенаторы с поникшими головами, впереди них шествовал Фабий Аурент и Лукреций Карлескан, и последний могильным голосом возвещал: «Roma! Morituri te salutant!»33
Roma! Morituri te salutant! – (лат.) «Рим! Идущие на смерть приветствуют тебя!»
[Закрыть], то вдруг прибегал распаренный и довольный Марк Этрий, и, таща за волосы дерзкого сына, со слащавой улыбкой все подбадривал: «Rideamus, amici!»44
Rideamus, amici! – (лат.) «Будем смеяться, друзья!»
[Закрыть]
– Сервий! Мне хочется глотнуть свежего воздуха. Выйдем во двор, – обратился к другу Валерий, но того, к великому изумлению сенатора, не оказалось ни рядом, ни поблизости.
Лишь только в триклинии стих шум, многие заснули непробудным сном прямо на ложах, остальные направились в купальню, которую так превозносил щедрый хозяин. И все веселье, словно ветром, унесло туда же. Изнемогший от жутких образов, в поту, Валерий вышел из триклиния. Ночной воздух дыхнул на него упоительной свежестью, черная громада неба куталась в буром плаще подобном шерстяному: те же беспорядочно торчащие склоки, те же размазанные очертания. Только кое-где проглядывали жемчужные слезы – то белый свет далеких и редких звезд сиял и приносил утешение истерзанным сердцам.
Покрывало тьмы скрыло позор и страх, испуг и развращенность нравов, опустение того возвышенного источника, что зовется человеческой душой.
Губительный яд непристойных зрелищ остался под сладким медом роскошных стен. Но в эту пору о роскоши можно было только догадываться: они ничем не отличались ни от хилых стен лачуги, ни от кирпичной кладки самого заурядного римского дома – такие же темные грани, лишенные выразительности и ясности, что появляется с утра.
Вскоре все окончательно смолкло. Глубокая ночь похоронила в себе малейшие звуки. Ночь триумфа, как ненасытный вдох, поглотила последние силы. Тишина обрушилась неотвратимо.
Глава II. Знак бесконечности
«Умный человек видит перед собой неизмеримую
область возможного, глупец же считает
возможным только то, что есть»
Ф.Ларошфуко
Из-под наполовину отдернутых занавесок лукаво и задорно выглядывал огненный венец. Благодатно лились золотые лучи, разгоняя мрак, и комната поражала своим красивым убранством: она была усеяна дарами весны – нежным миртом, зелеными ветвями ели, благоухающими розами. Дивный аромат незримо витал в воздухе спальни; спать было так сладко, что только звонкие трели птиц, доносившиеся из открытого окна, разбудили Аврору. Она приоткрыла сонные глаза небесной красоты, и незнакомая обстановка сразу удивила ее. Девушка только приподнялась на локтях, чтобы получше осмотреться, как сбоку раздался мягкий женский голос:
– О, госпожа! Вы проснулись уже! Клувиена – имя мое. Хозяин приказал заботиться о вас и дать знать, когда очнетесь. Со вчерашнего дня беспробудным сном вы жили до этой минуты! Я так рада, что вы улыбаетесь!
Аврора и в самом деле улыбалась: приятное щебетание Клувиены, женщины хрупкой, как веточка березы, с глазами невинными, как у дитя, развеселило ее. Патрицианка мало что успела понять из этого приветствия, но всякие тревоги и беспокойство улетели безвозвратно.
– А я – Аврора, дочь сенатора Валерия Татия Цетега. Где я и как сюда попала? Помню юношу со странными глазами, а дальше… – как она ни старалась, ничего не могла припомнить.
– «Юноша со странными глазами», как вы выразились, – захихикала Клувиена, – это и есть хозяин дома, где вы находитесь, Сильвинус Домиций Карлескан. Этот дом год тому назад купил ему отец – Лукреций Домиций Карлескан, видный сенатор: вы наверняка слышали это имя из уст отца…
Они еще поболтали немного, а после служанка сказала:
– Одевайтесь тогда, не спеша. Вы имеете обыкновение сами наряжаться или вам помочь? Сами?.. Хорошо. Тут ваша одежда, – с этими словами она открыла кипарисный ларец, стоявший возле кровати, – а я пойду, обрадую хозяина: он заждался вашего пробуждения – спрашивал каждые полчаса!
Не прошло и десяти минут, как Аврора разрешила войти. Сильвинус до этой поры не знал о ней ничего, и, как только вошел, мигом приступил к расспросам. Впрочем, делал он это с такой обходительностью и заботой, что Аврора не могла упрекнуть его в любопытстве или навязчивости. У них не возникло затруднений с беседой: то общее, что было в каждом, сделало разговор непринужденным и по-дружески приятным.
– Ты, как будто пытаешься у меня что-то узнать, – просто и весело заметила девушка.
– Правда, скрывать не стану, – сознался он. – Да я и сам не понимаю, что? Когда бы только удалось разгадать искусную загадку, ведь глазом вижу ее тень! Но ловко перебегает та, ускользая, и я остаюсь с пустыми руками и отрешенным умом. А став иноверцем, так и не могу дознаться основ веры. Прости, дочь солнца, коль я говорю туманно: от лучей живого светила горю, но не могу отыскать источник. Но призрачные надежды не оставлю, пока ты рядом со мной… Аврора, ты, наверное, голодна?
Она охотно кивнула, и беседа продолжилась в триклинии.
– Этого я не совсем понимаю, – проговорила девушка, возлежа на ложе, – и как говорится: «лучше трижды спросить, чем один раз ошибиться», поэтому выразить словами попробую то, что меня беспокоит.
Аврора призадумалась, и в эту минуту выразительностью и силой походила на розу, цветущую на закате; памятное для души мгновение длилось долго, пока сама дева не прервала его:
– Знаешь, Сильвинус: каждый из нас, да вообще – каждый человек на земле, строит в воображении странную и порой страшную картину действительности. Странную вдвое, потому как она не совпадает с настоящим миром, в котором мы живем. Жестокая судьба натолкнула меня на скорбные размышления, и даже, когда обстоятельства обступили меня со всех сторон, толкая к одному лишь, даже тогда мне понадобилось время, дабы признать: мы живем сразу в двух мирах – своем собственном, вымышленном, и настоящем, реальном. Оба они как-то пересекаются между собой, так хитро, что долгими годами можешь принимать вымысел за действительность, а действительность – за назойливые ночные кошмары. Я долго плутала, пока не поняла, что живу в мире грез, порожденном мною же, но то был вымысел, а взаправду – я страдала!.. Как я раньше была слепа, как надменна, но я ведать не ведала о своих заблуждениях – о том все умолчали. Никто не понимал меня, и я никого не понимала. Потом, о боги, я проснулась, но стала уверять себя, что сплю. Я ослепла, все нестерпимо сверкало, до боли в глазах, которые от непривычки постоянно смыкались, чтобы отдаться миру грез. Но волей-неволей я стала размышлять. Проснулась ли я окончательно? И до сей минуты не знаю. Может статься, и это – тоже сон. Но прежде! Прежде я видела мир под таким извращенным, неестественным углом, что и люди виделись мне теми, кем они не являлись. Точнее, я просто не желала видеть их такими, какие они есть на самом деле, и попытаться понять. Я все время думаю: а может ли один человек понять другого? И до какой степени? Есть ли некая мера, граница этому? Может ли, к примеру, никогда не бывающая дома мать понять свою повзрослевшую дочь; может ли отец, денно и нощно пропадающий умом и сердцем в государственных делах, что заменили ему жизнь, понять такую дочь; может ли сестра, что всегда интересовалась лишь собой, которой не было дела до остальных, понять своего младшего брата, всеми забытого и непонятого?! Этими вопросами я задаюсь, и знаешь, Сильвинус: не нахожу на них ответа! А это кровные связи! Что уж говорить о тех людях, с которыми не связан такими узами… Но вот хотела сказать, что чувствую: ты – совершеннейшее исключение из этого! Нас, кажется, связывает что-то гораздо более крепкое и прочное, но что это – разгадать мне не удается. Помышляла спросить тебя о том: что думаешь об этом всем? И что за тайна, разгадку которой ты так горячо выискиваешь то в моих локонах, глазах, ушах, то – в словах, вот прямо, как сейчас?
Сильвинус внимательно выслушал Аврору, готовый ответить, как только она закончит речь.
– Откуда же ты взялась, блаженная душа? Обаяние пылающее, задумчивая радость твоя – откуда? О, Аврора, есть наверняка душа, которую твоя заря осветит и сделает счастливейшим из смертных! Но это – не моя душа. Ты спрашиваешь: что я об этом думаю? Я могу тебе ответить: общее, что так нас связывает и дарует понимание, – это схожие утраты и беды, тот удел, что завещала нам фортуна. Потому и понимаем мы друг друга, что беда одной стрелой с ядовитым жалом пронзила каждого. Но это совсем не то понимание, что сближает пути людей, что соединяет их судьбы, что скрепляет жизни воедино, в один неразрушимый узел, это – всего только боль, что живет в нас. Это она увидела схожие черты и затосковала в одиночестве. Но ты вообрази только, что будет, коль боль станет вдвое сильнее! Нет уж, лучше даже не воображай – это страшно и представить себе. Я прошел через многое из того, о чем ты мне поведала – вот это и есть общее в нас. Но не более того. Ты спрашиваешь: что за тайна? Да, ты права – здесь есть тайна, сокрытая от других. Но она не была бы таковою, если б покинула пределы сокровищницы, верно? Я не могу тебе о ней поведать: некоторые тайны должны оставаться тайнами.
Впрочем, Авроре этого не надо было объяснять: это было ей знакомо и понятно, и она подхватила мысль хозяина дома:
– Точно! С раскрытием некоторых из них прежде назначенного времени мир становится ущербным и бедным, теряет свою неизъяснимую прелесть! В самой тайне заключено некое блаженство, которого лишены все прочие предметы.
Так они наслаждались теплым разговором и вкусными блюдами, легкими и непритязательными: свежим салатом, цыпленком с ветчиной, сыром, источающим влагу, вином из смоленых кувшинов.
Вволю наевшись, Аврора в порыве благодарности возложила руку на плечо Сильвинуса, а тот, сам не поняв, зачем это сделал – заключил ее цветущую руку в темницу из своих ладоней. Приблизив руку близко, так что ее пальчики оказались прямо напротив глаз, мужчина обмер от неожиданности. Молодая красавица, привыкшая к восхищению и почитанию со стороны мужчин, была не лишена изрядной доли тщеславия, а потому, как само собой разумеющееся, приняла этот жест и не просто удивленное, а как молнией пораженное лицо собеседника. Иное дело, что она несколько не ожидала такого внимания именно со стороны Сильвинуса после всех предшествующих слов. И все же малость смутилась в глубине души, но скоро успокоилась, объяснив это тем, что красота действеннее всех слов в мире. Тем временем хозяин, приютивший на ночь гостью (сам он ночевал в другом крыле дома), пришел в себя или только сделал вид, что пришел.
После обеда Сильвинус обещал проводить Аврору до дверей ее дома, но теперь он был в этом не уверен. Пока девушка отлучилась по женским делам, молодой оратор расхаживал по комнате вдоль и поперек. Покой покинул его. Воображение все больше воспалялось, и он вновь видел пред собой нежные пальчики, обещавшие неземную усладу. Но не сами они поразили искушенного мужчину; неожиданностью стали те контуры, что были на них начертаны – естественные рисунки, которые природа по какой-то необъяснимой причине сделала для каждого человека особыми.
– Круги, круги… малые и великие… одни внутри других… круги, – ходил, не в силах остановиться Сильвинус, без перебоя повторяя снова и снова все то, что овладело его умом. – Круги, круги… Один внутри другого, как капля, ударяющая по воде, порождает бесконечные…
На этом слове он и застыл, как вкопанный, еле договорив:
–… круги!
Глаза его лихорадочно забегали, точно вспоминая нечто важное, а затем он, подобно Архимеду, громко воскликнул:
– Эврика! Бесконечность… Да вот же он! Знак бесконечности, – волна удовольствия накрыла его, ликованию не было конца, словно он нашел несметное сокровище, в поисках которого провел немало лет.
«Все-таки тот безумец был не безумен. По крайней мере, не более чем каждый из нас отдельно взятый. Он оказался прав: тайны существуют, надо только научиться их различать. О боги, так дорога счастья, в самом деле, существует, и я – в самом ее начале?! О, как бы не сбиться теперь с пути! Первым делом надо вспомнить те вехи, что я одолел, и узнать о тех, которые только предстоит преодолеть. Где-то я записывал, как помню – сразу, в тот же день, все, что мог припомнить из слов, какие казались мне бредом. О, благодатная судьба! Спасибо, что научила прислушиваться к самым, как думается поначалу, недостойным внимания людям. За этот спасительный жест благодарю: от зловещей косности избавившись, теперь хоть в пляс могу пуститься!»
И он устремился в личные покои, на ходу упиваясь внезапным успехом. Едва не сбив повстречавшуюся Клувиену, хозяин только бросил:
– Пусть Аврора дождется моего возвращения! Я недолго!
Как добрался до своей комнаты, так с жадностью голодного зверя набросился на все ларцы и сундуки, роясь среди множества свитков, порядок расположения которых знал только он сам. Ушло не так много времени, – хотя ему эти секунды показались бесконечными, – как Сильвинус достал и развернул на столе длинный свиток, состоявший из нескольких скрепленных меж собой обычных. Его аккуратным почерком, выверенным с той тщательностью и прилежностью, на какую не способны переписчики, было выведено:
«Слишком уж мы не ценим жизнь. Живем день за днем, обращая внимание только на то – как, но не – зачем. Об этом меня сегодня заставили задуматься слова странного юноши: одет он был просто, даже бедно, я б сказал, но говорил так, будто родился свободным от всяких уз. Мне сдалось, что над ним не властен ни один человек. О, нет! Он не говорил, подобно бунтарю или вольнодумцу, он говорил как философ, да только во всякой философии людской есть уязвимые места, а у него я их не видел. Но самое поразительное в нем, от чего немеешь в первые минуты, – его глаза… дивная игра света, наверняка это фокус, но я не берусь их описать. Он только и сказал мне тихо, еле уловимо – я даже не разглядел, как шевелились его губы:
– Ты можешь жить лучшей жизнью. Зачем ты так?
И исчез, а я не проронил ни звука. Просто остался стоять на том же месте. Было это возле храма Согласия. Впрочем, все объясняется легко и просто: была безлунная ночь, а случилось это в тени массивных колонн, куда не проникал и слабый лучик звезд…
Но чего ему было нужно от меня?
…
Через месяц. После встречи с ним мои кошмары, словно набрали силы. Каждый день я размышлял о его словах и о той жизни, что вел до некоторых пор. И вот сегодня я вновь встретил его! Эта встреча, если и не изменит всю мою жизнь, то заставит воочию убедиться, что умалишенность, как и невежество, – понятие беспредельное.
На этот раз я повстречал его при свете дня и запомнил лицо. Хотя сейчас мне кажется, что приметы лица куда-то уплывают, и я не смогу назвать ни единой черточки, попроси меня кто-нибудь об этом. Он поджидал меня у храма Земли. Я возвращался с Форума и разглядел его только в самый последний миг, едва не столкнувшись с ним носом. Разговаривали не час и не два. Когда я его встретил – было что-то около трех часов дня, а когда мы разошлись – до полуночи оставалось всего ничего. Сейчас утро, пишу потому как чую: все позабуду! От всего разговора к этой минуте услужливая память сохранила обрывки, которые постараюсь сложить в цельную речь. Странное дело: мне совсем не хочется ни есть, ни спать. Он будто влил в меня некую божественную силу, зажег во мне искру, погребенную под песком и мусором. Среди раскаленной пустыни мне все мерещится источник с живой водой, и я сам, уподобляясь безумцам, несусь к нему с тщетной надеждой достичь!