Текст книги "Assassin's Creed: Shards (СИ)"
Автор книги: Dracore Kien
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
========== I. 1584 н.э.: Комета. Российское царство, Москва ==========
По двору ходил шепот.
Он присутствовал везде, наполнял собой уши, наводнял разум и загонял в угол волю; от него нельзя было скрыться, как нельзя было скрыться от кровящей ализариновой черты за окном – рваной раны, пересекшей собой небосвод.
Говорили всё и говорили все.
Что осьмнадцатое настало, но Государь жив, что волхвы солгали, что их за такую дерзость должно отправить на костер, – и что Государь смертельно болен, пусть и чувствует себя лучше, что ему нельзя волноваться и что малейшая наша перед ним провинность может окончательно сломить его.
Сейчас коридоры дворца безлюдны и темны, и высокие своды палат уходят в пустоту.
Я не могу взглянуть вверх: везде мне чудится красная, как наш крест, черта на сереющем небе.
Мне жаль, что я не могу верить в божье наказание и молиться вместе со всеми о пощаде. Шуйские, Милославские, даже Захарьин – могут.
А я нет.
Я верю в одно, а вернее, в одного.
И я боюсь.
Мы слишком многое сделали не так: не так, как могли бы, не так, как было надо. И я не виню его – я не знаю, как он смог вести нас после всего того, что пережил. Как смог столь долго сохранять рассудок.
Но Государь все же смертный – сколько бы ни твердил народ о божьем помазаннике, сколько бы веков ни пережила эта традиция – эта вера – эта… сплетня – перед лицом Смерти мы все всегда равны.
Потому что за ней ничего нет.
Отец Понимания, как хорошо, что эту правду знают не все.
Особенно, когда сам Государь смотрит ей в лицо, а нашу страну окружает кольцо врагов, сжимающееся с каждым днем.
И после этого ассасины смеют твердить о свободе? Пускай бы они попробовали дать народу такую свободу. На грани голода, на грани завоевания.
На грани отчаяния.
И после этого пусть попробовали бы удержать страну в своих руках. Бескровно. Не так, как это делаем мы – убийцы и звери.
Но подобные мысли столь же бесполезны, сколь и тяжелы.
«Отравлен», шепнул мне на ухо личный врач, и я знаю – это конец, это последняя нота и завершение всего, что мы сделали.
Всего, что он сделал.
Остальным я сказал, что Государево сердце может не выдержать сильных переживаний. Не для личной выгоды – зачем? – но чтобы он смог дожить свои последние часы в покое.
В том покое, которого он был лишен.
Ассасины уничтожили почти всю его семью: мать, первую жену, старшего сына. Они отняли у него ближайших друзей, сломив их веру и, возможно, запугав вечными муками после смерти.
Отец Понимания, я никому никогда не желал большего зла, чем своему бывшему брату Андрею Курбскому. Будь проклят он, ставший последней каплей. Трус и предатель.
Лицо Государя белее, чем вновь проявившиеся из-под копоти при его правлении стены Благовещенского собора, и каждый вдох с хрипом вырывается из его груди.
Я сижу рядом, я близко – как всегда был все эти годы – но теперь я бессилен. Бессилен перед этой чертовой неизбежностью.
И даже Посох не в силах ему помочь. Ни Посох, ни Яблоко, дарующие всевластие – какая горькая шутка! – не властны над Смертью.
Проклинать ассасинов бессмысленно.
Они сделали хитрый ход – такой, какого мы не ожидали. Не клинок, не отравленная сталь, но яд без самого железа принес Государю конец.
Это странно, несправедливо – но мне ли просить о справедливости? Нам ли просить о ней?
Наш Орден давно уже ни о чем не просит.
Кого просить, если в этом мире не на кого опереться, кроме как на самих себя, и некого искать за алым знаком в ледяном безмолвии поднебесья?
Я поворачиваю голову к окну. Оно почти полностью занавешено, чтобы солнце не резало Государю больные глаза, но на деле в этом нет нужды.
Небо стремительно темнеет, и только кровавый росчерк по-прежнему горит на своем месте.
И это тоже по-своему шутка.
Наш цвет – не только наша, но и чужая кровь, пролитая за дело. И наш крест – не крест покаяния или смирения и, к жалости, не крест веры – но крест греха и первой смерти на земле*, а значит, крест ответственности за все совершенное и совершаемое. И, скорее всего, за все, что еще будет совершено.
Государь пропускает вдох, и я резко оборачиваюсь к нему, боясь, что он так и не придет в сознание, так ничего и не скажет – и не простит.
Но сейчас в полумраке блестят белки его воспаленных глаз, и в моей душе – если она все еще есть, если я не разменял ее в пути за возможность сделать еще один шаг – что-то защемило, а потом больно дернулось вниз и оборвалось.
Я медленно опускаюсь на колени рядом с его постелью. Если что-то я еще способен сделать для него, так это показать свою верность в час его наибольшей слабости.
Я ловлю его полубезумный, уставший взгляд – и, остановившись на мне, его глаза проясняются, а дыхание – по крайней мере, так мне кажется, – становится чуть ровнее.
Еще несколько мгновений, и Государь резким, порывистым движением хватает меня за руку и с былой силой притягивает к себе.
Я мгновенно наклоняюсь-падаю вперед, опираясь руками о постель – не опасаясь сейчас прогневать его своей близостью – и мучительно напрягаю слух в страхе пропустить хоть слово.
– Сына, – тихо выдыхает Государь, и я уже вскакиваю на ноги, дабы отправить за Федором, как все это время, наперед предугадывая его желание. Но сегодня я ошибся, и меня снова с такой же силой заставляют рухнуть обратно на колени.
– Береги, – с трудом произносит Государь и, тяжело вдохнув, замолкает. Мне кажется, что уже навечно, и я закрываю глаза, молча сжимаю его руку в своей и начинаю считать время между каждым неровным глотком воздуха.
Сына. Царевича Федора, наивного и несмышленого: слишком слабого для того, чтобы быть поверенным в нашу тайну.
На троне его нужно будет оберегать и, Отец Понимания, я клянусь делать это всю его жизнь, сколь бы недолгой из-за болезни она ни оказалась.
В палате становится совсем темно и несравнимо тише, чем раньше. Теперь мне приходится прислушиваться для того, чтобы убедиться, что мой Государь все еще жив.
Но через вечность, которую я уже готов был назвать начавшейся, он заговаривает снова:
– Дщерь мою… Ирину, – тяжелый, судорожный вдох. – Храни. Сам знаешь, она будет тебе опорой.
С этими словами Государь разжимает сомкнутые в моей руке пальцы, и на мою ладонь что-то опускается.
Мне не нужен свет, чтобы увидеть кровавый крест на серебряном ободке, и не нужен ализариновый росчерк в небе, чтобы ощутить страх.
Мне достаточно тяжести в руке и знания, что мой Наставник навсегда оставляет меня одного.
Государь закрывает глаза и вновь вздыхает – на этот раз в последний. И вместе с этим последним вдохом в палате шелестит еще одно слово, но оно произнесено так тихо, что я не до конца могу его расслышать:
«Борис».
Или -
“Борись”?
Комментарий к I. 1584 н.э.: Комета. Российское царство, Москва
Где-то я видела у Юбисофта, что тамплиерский крест есть ни что иное как ожог на ладони Каина, когда тот в порыве гнева схватил украденное Авелем у Предтеч Яблоко Эдема и его силой убил брата. Даже если это не так и это чей-то чужой хэд-канон, я его реквизировала.
========== II. 1626 н.э.: Декабрь. Французское королевство, Париж ==========
Комментарий к II. 1626 н.э.: Декабрь. Французское королевство, Париж
Within Temptation – Our Solemn Hour.
Над Парижем холодный северный ветер спиралью закручивает тонкие струи дыма и вздымает их еще выше в небо, прежде чем превратить в серое ничего.
Идет снег.
На редкость густой для декабря, он не тает, едва коснувшись земли, а остается на ней ровной белой вуалью – подобно тем, что носят монахини.
В густоте сумерек снег кажется еще ярче, чем есть на самом деле.
Я никогда не любил его, но сегодня я не в дозоре, и он превосходно заглушает мои шаги.
Громада Нотр-Дама на той стороне Сены едва видна за стеной снега, по косой валящего с небес, а от Сен-Шапеля, обычно вонзающего свои шпили в облака, остались лишь смутные буро-сизые очертания.
Через некоторое время их не станет видно вовсе, и на Париж опустится слепая ночь.
Для меня это наиболее удобное время суток: мой кроваво-красный плащ сливается с темнотой и я становлюсь одной из множества секундных теней-видений, скользящих по стенам спящих домов.
Под покровом ночи парижские улицы не признают неподготовленных и никогда не снисходят к умелым.
Если ты вышел в ночь один, то ты либо убийца, либо убит.
Я принадлежу ночи настолько, насколько ей может принадлежать человеческое существо.
Пожалуй, я буду честен, если скажу, что она – мой второй хозяин, моя вторая покровительница.
Белый крест на моей груди светится в темноте подобно снегу, но он никогда не выдает меня улицам. Большинство боится сделать даже шаг в мою сторону.
А те, кто не боится, не успевают сделать второй.
Красный крест под воротом рубашки, скрытый от посторонних глаз, всегда добавляет уверенности.
Монсеньор не устает требовать от меня быть с этим осторожнее, но я не могу просто так снять цепочку со своей шеи – в конце концов, монсеньор сам не расстается со своим знаком принадлежности к Ордену.
Что уж говорить о форме, которую он дал нам, просто поменяв цвета местами. Белый на красном вместо красного на белом – это даже чересчур символично.
Раньше мы просто проливали кровь.
Теперь наша кровь – все, что нам осталось. Все, что у нас есть, и все, что мы можем отдать.
И этого не мало.
Очертания Парижа медленно пропадают под полами ночного покрывала.
Письмо, которое я должен передать Сезару у ворот Сен-Дени, приятно греет грудь, напоминая о том, что моя жизнь принадлежит делу куда большему, чем просто служба.
Важнее службы своей стране может быть только служба миру.
И я бесконечно счастлив, что мой Магистр счел меня достойным этого бремени.
Сколько лет мы были вынуждены скрываться в том самом городе, в котором нас уничтожили три столетия назад… И вот монсеньор открыто носит на своей груди – нет, еще не наш, но мальтийский крест* (хотя есть ли большая разница?), а мы почти не скрываем, что принадлежим чему-то более великому, чем остальные.
Ассасины глупы, думая, что, устранив Магистра, они смогут убедить или заставить мягкосердечного Луи даровать своему народу свободу.
Я вспоминаю Шале и понимаю, что где-то глубоко внутри даже сочувствую его участи.
Хотя чего он ожидал, не знаю.
В итоге весь этот глупый заговор привел к тому, что теперь мы едины и можем открыто носить свой крест – как и раньше. И за это я даже благодарен Шале.
Сбоку, в переулке, отчетливо мелькает тень, а потом сквозь ночную тишину до меня доносится бряцанье оружия и хруст снега под тяжелыми сапогами.
Я не сбавляю шага: хотя в эту холодную ночь я был бы не прочь согреться в драке, письмо – важнее.
Но через некоторое время я спиной начинаю чувствовать, что это – не обычные воры или головорезы, которыми полон ночной Париж.
Я мастерски делаю вид, что не слышу и не вижу того, что происходит вокруг, и лишь упорно двигаюсь к цели, а боковым зрением цепляю светлую тень на крыше слева от меня.
Улица достаточно широка, а крыши высоки для того, чтобы нельзя было спрыгнуть на меня, если я буду держаться в середине мостовой.
Скрип снега под сапогами со спины приближается.
– Эй, месье!
Я оборачиваюсь – безмолвно; лишь крылья моей формы описывают в хрустяще-морозном воздухе красный полукруг.
– Да, сударь? Вам помочь? – облачко пара срывается с моих губ и бесследно растворяется в ночи.
Вежливость – не только условность, но и привычка. Мои однополчане все еще пытаются научить меня грубить в ответ, но в данном случае я – плохой ученик.
Передо мной человек в синем плаще: краем глаза я ловлю, как светлая тень исчезает за очередным дымоходом.
Совпадение?
– Вы странно торопились, господин гвардеец, – королевский слуга даже не пытается скрыть своего намерения, уже сжимая ладонью рукоять шпаги. – Я подумал, может, вы заблудились и мне проводить вас?
Я улыбаюсь и почти физически чувствую, как крест на моей шее становится теплее: сколько бы ни было столкновений между нашими полками, Жан-Арман дю Пейре – верная правая рука Магистра.
Сложно сдерживать улыбку, наблюдая, как они играют в противостояние перед королем, когда на самом деле они вместе – та сила, что держит Францию.
– Я подумал точно то же самое, сударь, – тени нигде не видно, но именно поэтому нельзя расслабляться, – И в этом же предлагаю вам свои услуги.
Гвардеец Его Величества открывает рот, но я позволяю себе перебить его:
– Месье, стоять на месте сегодня ночью слишком холодно. Позвольте не делать вид, что мы еще не знаем, для чего остановились здесь.
Он тихо усмехается:
– С удовольствием, сударь.
Я лишь коротко киваю: он мне не знаком, а значит, Ордену не принадлежит.
Монсеньор будет доволен, дю Пейре сделает скорбное лицо перед Королем, его полк потеряет одного своего скучающего солдата, а я все-таки смогу согреться.
Я обещаю себе, что покончу с ним быстро. С одной стороны, я не могу привести следующего за мной ассасина к Сезару, а с другой – ждать, когда мне воткнут в спину скрытый клинок, я тоже не очень-то желаю.
Мой ночной противник вытягивает из ножен шпагу. Я отбрасываю волосы со лба и силюсь скрыть улыбку: я давно не позволял себе драться по пустякам, да еще и на улице, и успел соскучиться по волнующему азарту схватки.
Мой противник делает шаг вперед.
Звон, захват, поворот, мой выпад, его отступление – и снег продолжает падать вокруг нас. Но он больше не холодит; стихия придает сил и будто бы участвует в нашем танце.
А я танцую. Танцую, позволяя себя слиться с ночью, слиться с холодом, и мой белый крест сейчас как никогда похож на мой красный крест.
Снова звон, снова сталь скользит блестящей змеей, готовой ужалить в тот момент, когда другой отвлечется. Его финт, еще один захват, быстрый отшаг назад – звон растворяется в ширине промерзшей улицы.
Я отбиваю нацеленный в горло удар и на крыше ближайшего дома замечаю ту же самую тень.
Но она не двигается, замерев в шаге от края, и мне кажется, что, если бы не снежная пелена, мы бы встретились друг с другом взглядом.
Из-за этого я мешкаю и лишь в последний момент уворачиваюсь. Наш танец распадается, когда сталь, для меня холоднее, чем воздух, огненным языком проводит по боку.
Ни одно слово не нарушает тишину падающего снега.
Ветер сдувает назад синие крылья моего противника, и мои красные устремляются за ними.
Танец постепенно превращается в охоту, где охотниками мнят себя оба и оба веруют, что участь другого уже предрешена.
Я скольжу вперед и ухожу с линии атаки, резко ныряя вниз и почти падая в снег. Мой клинок взлетает вверх и с отсутствующим сопротивлением пробивает центр не-моего креста.
Я резко подаю руку назад и выпрямляюсь.
Снег жадно глотает мой красный дар его стихии.
Я поворачиваюсь ровно в тот момент, когда белая фигура в плаще бесшумно спрыгивает на мостовую.
– И почему ты не вмешался раньше? – я наклоняю голову набок. Мне действительно неясно, отчего он не воспользовался явным преимуществом. – Я ждал тебя.
– Я искренне сопереживал твоему противнику, – ассасин протягивает вперед руку. – Письмо, тамплиер. Отдай и будешь жить.
Я молча снимаю с себя ставший ненужным красный плащ с белым крестом, и он кровавым всполохом проливается на снег.
Кроваво-красный на белом. Как когда-то давно.
Красный крест отражается в крови на лезвии моей шпаги, направленной на ассасина вместо письма. Он вздыхает, медленным движением вытаскивает свою шпагу, и сквозь шорох ветра и падающего снега я слышу, как выдвигается скрытый клинок.
Пальцы сами собой смыкаются за спиной на рукояти даги, и на этот раз я первым делаю шаг вперед.
Наша схватка не напоминает танец.
Он атакует, как атакует волк: резко, со всех сторон – он пикирует, как хищная птица, и, не достигнув цели с первого раза, отпрянывает назад, закрывается – и настороженно кружит вокруг меня, вытянув в моем направлении оба клинка, чтобы я не мог подобраться ближе, не наткнувшись на них грудью.
Ждать, что он устанет раньше, бессмысленно, и я опускаю оружие в землю. Конечно, ведь они проводят всю жизнь в тренировках, потому что убийство нас для них – главная цель.
Монсеньор, посмеиваясь, как-то сказал мне, что быть целью чьей-то жизни – это большая ответственность.
Я не смог воспринять его слова как шутку.
Ассасин снова порывается вперед в надежде достать меня раньше, чем я успею поднять оружие; оба острия отражают белизну снега – но вместо того, чтобы отступить, я встречаю его на полпути. Разрезая ночь, искры вспыхивают в темноте.
Сталью по стали моя шпага скользит вперед – резкое движение кисти – и чужой клинок кончиком вспарывает снег; ассасин пытается ударить меня в голень, но я отступаю – и он посылает мне вдогонку длинный выпад. Парируя, я тут же вновь бросаюсь на него, пытаясь успеть до того, как он закроется.
Не успеваю.
И лишь с помощью Отца Понимания мне удается не напороться на ловко выставленное вперед острие скрытого клинка.
Снова мы кружим друг напротив друга, а снег кружит вокруг нас.
И с какой-то запредельной ясностью ко мне приходит осознание того, что моих возможностей солдата не хватит для того, чтобы справиться с ассасином.
У нас, в отличие от них, нет всей жизни для того, чтобы оттачивать воинское умение.
И поэтому мы умираем.
Я прищуриваю глаза, отражаю еще один комбинированный удар и начинаю отступать. Ассасин слишком умел, и руки болят от той силы, которую я вкладываю в каждый блок, чтобы не дать продавить свою защиту. Рубашка слева тепло прилипла к телу и тянет вниз от промочившей ее крови.
Я отчаянно парирую, продолжаю отступать – и наталкиваюсь сапогом на тело моего первого противника. Мостовая переворачивается, и снег мягко принимает меня в свои объятия.
Мой мир сжимается до нависшей надо мной фигуры в капюшоне и холодного острия, упирающегося в крест. Я отпускаю оружие и по обжигающему снегу медленно развожу руки сначала в стороны, а потом поднимаю ладонями вверх к голове.
Снег продолжает немо падать с черных небес, и я смотрю ввысь, вырываясь из того, что происходит здесь.
Мы умираем, потому что стремимся защитить мир, который, когда приходит время, не защищает нас.
Сталь сдвигает крест в сторону, возвращая меня обратно. Ассасин безмолвно протягивает вперед ладонь.
Я медленно, за краешек вытягиваю из-за пазухи сложенный листок бумаги.
Хорошо, что Магистр, чьей рукой написано письмо, этого не видит.
Ассасин носком сапога отталкивает сначала мою шпагу, а потом и дагу в сторону и только после этого наклоняется ко мне, при этом выразительно надавив на острие.
Мне не нужно напоминать о том, что я нахожусь на грани, и я лишь молча плотнее вжимаюсь спиной в тающий подо мной снег.
С какой-то странной отчужденностью я слышу, как гулко стучит о ребра мое сердце.
Я боюсь?
Ассасин забирает письмо, из-под капюшона неотрывно глядя мне в лицо.
И я отвожу глаза.
А когда мне в грудь с еще большей силой вжимается острие его шпаги, мертвенно-бледным паром срывается с губ:
– Прошу…
Мой враг кривится, как будто одно-единственное слово принесло ему боль, одним движением вкладывает шпагу в ножны -
И, брезгливо отворачивая от меня лицо, обжигающим холодом ставит свое клеймо:
– Трус.
Этого достаточно, чтобы я успел сделать ему подсечку и, когда снег жадно раскрыл под ним свою пасть, извернувшись змеей, навалиться сверху.
Я перехватываю скрытый клинок перчаткой – ладонь рвет острая боль – и лезвие кинжала, молниеносно вынутого из голенища ботфорта, разрезает падающие хлопья снега на капли воды, прежде чем на полную длину войти ассасину под грудь.
– Гордец, – тихо шепчу я.
И поворачиваю клинок.
***
– Раинер, где вас только носит! – длинноволосый мужчина спрыгивает с коня и направляется мне навстречу, но не сделав и пяти шагов, останавливается. Раздражение уходит с его лица, и теперь карие глаза смотрят с неподдельным участием.
– Бога ради, граф, не глядите на меня так, – перед тем, как протянуть ему письмо, я крепко сжимаю его руку. – Всего одно маленькое недоразумение.
– И скольких завтра недосчитается королевская рота?
– Рота? Рота – одного.
Сезар хмурится и легким движением смахивает со шляпы снег:
– Но…
Я лишь машу рукой.
– Отправляйся в путь. И пусть Отец Понимания ведет тебя.
То, что случилось, уже случилось. Ассасины никогда не забудут об этом.
Значит, так тому и быть.
Мы умираем, потому что стремимся защитить мир, который, когда приходит время, не защищает нас.
И тогда мы умираем за него.
Я смотрю в удаляющуюся спину своего брата, и ветер треплет кроваво-красные крылья моей формы.
А на Париж все также падает снег, но сквозь нависшие стальные тучи уже начинают пробиваться первые рассветные лучи.
_______________
*На деле, это знак Ордена Святого Духа. Но мальтийский крест взят в нем за основу.
========== III. 1291 н.э.: Путь Наверх. Иерусалимское королевство, Акра ==========
Комментарий к III. 1291 н.э.: Путь Наверх. Иерусалимское королевство, Акра
Арабский мини-переводчик к части:
Гяур – презрительное название любого не-мусульманина.
Безон – да в общем-то, и не по-арабски “Босеан”.
Вакиф – использовано как “не стрелять!” и “стой!”.
Рама – команда: “огонь!”
Ихриб бейтак – мусульманское проклятие; что-то вроде “мой бог разрушит твое жилище”.
Аатамиду алейк – я тебе верю.
«Босеан!»
Отчаянно прорезает густой дым чей-то одинокий крик.
Дым режет по горлу сарацинским кинжалом, въедается в слезящиеся глаза. В хауберке невыносимо жарко, шлем раскалился, койф царапает лоб, и голова идет кругом от нехватки воздуха.
«Босеан!» подхватывает кто-то, и вот уже спереди, позади, вокруг меня все, кого удалось собрать на смерть, хрипло, надсадно взывают к нашему знамени.
Единственному, что у нас осталось.
В паре шагов от меня, но через дым кажется, что по ту сторону моря, наш магистр наклоняется вперед с коня и молча кладет руку на плечо магистру Госпиталя.
И Жан де Вилье коротко кивает в ответ на немую просьбу своего давнего соперника.
***
– Ничего, братья, – голос магистра прорывается ко мне с трудом, хотя сам он справа и впереди от меня – в первом ряду. – Мы продержим их сколько сможем.
– Мы продержим их столько, сколько будет нужно для того, чтобы успели выйти корабли из гавани, – упрямой ложью отзываюсь я.
Море не даст, море озлобилось против нас, и большинство кораблей – корабли Лузиньяна, а он никогда не отдаст их, предпочтя спастись сам.
– Во имя Бога, – тихо отвечает магистр. – Я молюсь, чтобы ты оказался прав.
Сен-Антуанские ворота раскрываются ровно настолько, чтобы пропустить нас по четыре конных воина в ряд.
В прорези шлема мгновенно бьет нестерпимая волна жара от пылающих греческим огнем развалин первой стены, и я невольно поднимаю руку, заслоняя глаза, и опускаю голову.
– Поднять щиты! – голос магистра прорезает дым и заглушает гул, с которым пылающие снаряды полосуют воздух, чтобы взорваться за вторым кольцом стен.
– Поднять щиты! – откликаются госпитальеры в центре, и далеком эхом звучит в арьергарде голос кого-то из военачальников Кипра. – Щиты наверх!
Я резко вскидываю руку – в нужный момент, потому что в щит мгновенно впивается стрела, пущенная со взятого первого кольца.
За ней другая. И третья.
Я даже не пытаюсь считать. Просто слежу за тем, чтобы ни одна стрела не прошла через сцепление над головой моего щита и щитов тех, кто находится по обе стороны от меня.
Ряд пехоты, прикрывающей нас спереди, движется медленно, и трудно держать строй, когда лошадь то и дело норовит споткнуться о лежащий на земле труп.
Находясь во втором ряду, мне не видать противника из-за дыма, но зато отлично слышно, как беснуется толпа сарацин, наконец-то настолько близкая к желанной добыче.
Видимо, первые ряды в волне, двинувшейся к воротам Сен-Антуан, преодолели догорающую «кошку», пылающие рытвины в земле и увидели нас, потому что из неясных выкриков на их лающем языке отчетливо, с неприкрытой ненавистью послышалось «гяур!» – и еще отчетливее, но уже со скрытым страхом: «безон!».
Я вижу, как магистр наклоняет копье вперед – в древко тут же вонзается с десяток стрел – и, перебивая весь этот огненный гул:
– Во имя Бога!
Пехота разбегается в две стороны, прикрываясь щитами, и первый ряд срывается на галоп. Я пришпориваю коня, пригибаюсь к его холке и устремляюсь следом. Кто-то снова надрывно кричит «Босеан!», и на этот раз клич подхватывают все – и госпитальеры, и немногие оставшиеся с нами тевтонцы, и даже кипрские отряды Лузиньяна.
В этот миг мне кажется, что мы зовем Смерть.
Я наклоняю копье острием в просвет между двух всадников передо мной и крепче вжимаюсь в седло.
Первый ряд врезается в мусульман.
Я на полном ходу вношусь в брешь – копье мгновенно пробивает что-то мягкое, застревает, и я отпускаю его, даже не взглянув, лошадь это или человек. Сверху впивается в плечо стрела, но застревает в кольчуге, в шлем бьет еще одна.
«Вакиф! Вакиф!» – доносится со стен.
Дым невыносимо щиплет глаза, с коня неудобно рубить в такой свалке – я неловко отражаю удар, слепо дотягиваюсь мечом туда, откуда он был нанесен, и только по столкновению оружия с телом и гортанному воплю понимаю, что противник пал.
Меня затягивает в душную круговерть, где движения замкнуты в кольцо: повернись – режь – повернись – режь. Я даже не слышу больше криков, и все, что для меня осталось, это мое же хриплое дыхание и невыносимый гул в голове. Раскалившийся шлем не пропускает и так редкий воздух, и каждый вдох дается с невероятным трудом.
Перед глазами начинает плыть, и меч тяжелеет в моей руке.
В этот момент кто-то хватает меня за плечо, и через душное дымное марево до меня доносится:
– Назад. Босеан, назад!
Рог трубит сигнал, означающий отступление, – горечь для того, кто много лет провел в рядах Ордена Храма и привык не отступать до самого конца. Брат, вырвавший меня из забытья, отражает предназначенный мне удар, и тут же оперенная смерть вонзается ему в горло.
От ворот слышатся команды лучникам, пытающимся прикрыть нас, через дым доносится голос магистра, приказывающего держаться плотнее, но все это перекрывает со стен яростное:
– Рама!
И воздух становится твердым вокруг нас.
Мир будто переворачивается, а я остаюсь на месте: падают лошади, подминая под собой всадников, падают люди, и расцветают на белом и красном алые бутоны.
Да, на красном кровь столь же ярка в этот час, что и на белом.
Я перебрасываю щит за спину. Голень обжигает боль, об шлем снова с гулом ударяется стрела. В одного из киприотов рядом со мной попадает огненный снаряд, и пламя уже на земле мгновенно пожирает переломанное тело. Госпитальер, остановившийся, чтобы перехватить из-за спины арбалет, выстрелил поверх моего плеча – только для того, чтобы мгновением позже получить горящей стрелой в грудь и вспыхнуть факелом.
Я пришпориваю коня, проносясь мимо, но искаженное ужасом его лицо еще долго стоит перед моими глазами.
Каким-то чудом ни одна стрела не пробивает доспех при моем отступлении, и я встраиваюсь в первый ряд нового формирования. Пехота, не участвовавшая в сражении, поспешно смыкается перед нами, поднимая щиты.
И снова по команде магистра мы атакуем, снова сметаем первые ряды, и наши кони топчут их копытами. Снова прекращается дождь из стрел, снова я вслепую наношу удары и снова время теряет суть, превращаясь в кроваво-горящее безумие.
Через вечность мы отступаем, чтобы перестроиться, и нам в спину вновь бьет огненный дождь.
А потом мы опять атакуем – и так без конца, не останавливаясь, не оглядываясь на павших. Упрямо и бессильно, потому что с каждым разом нас остается все меньше и меньше: братья продолжают падать, киприоты давно отступили в город, – а армия врага неумолимо продвигается к воротам.
Я снова оказываюсь в первом ряду за щитами пехоты и через дым вижу впереди темное море сарацин, надвигающееся по обломкам рухнувших башен. Пространство между нами и ними сплошь завалено телами: по большей части в таких же черных, серых и бордовых цветах, но количество белых и красных среди них заставляет сердце болезненно сжаться.
Не верится, что кто-то еще мог остаться.
– Это последняя атака, – магистр склоняется ко мне с седла. – После нее мы отступим за стены.
На этот раз команда прекратить стрелять не доносится до нас сверху, даже когда первые ряды армии Аль-Ашрафа погибают под копытами наших коней.
Руку давно свело судорогой усталости, и теперь я ориентируюсь только на крики на чужом для меня языке.
Я вижу, как очередной сарацин заносит саблю, чтобы ударить одного из моих братьев в спину, и, вонзив шпоры в бока коня, успеваю лишить его головы прежде, чем он достиг бы цели.
Брат оборачивается ко мне и успевает лишь благодарно кивнуть, прежде чем схлестнуться с новым врагом. Я узнаю его по черной копоти на правой стороне шлема, – это Жерар де Монреаль, и он чудом выжил вчера, когда снаряд с греческим огнем взорвался совсем рядом.
Мой меч застревает в пластинах брони убитого врага. Я скорее чувствую, чем вижу уже заносящего саблю нового сарацина – и в последний миг уворачиваюсь. Со странно громким хрустом оружие подрубает ногу моей лошади.
Я выпутываю сапог из стремени, но слишком поздно: конь утягивает меня вниз, и при падении я с размаху бьюсь головой об камень, что еще недавно был частью первой стены.
Койф и шлем принимают на себя большую часть удара, но в глазах все равно темнеет, а через тело проходит горячая волна боли.
Нависший надо мной сарацин безжизненно валится на землю, и мой брат протягивает мне руку.
Я поднимаюсь и снова бьюсь: с остервенением, таким, какого не испытывал еще никогда – с остервенением, больше похожим на отчаяние.
Очередной враг падает на камни, когда мой взгляд вылавливает из дыма на обломках стены наверху белую тень.
Тень натягивает тетиву, и стрела бесшумно растворяется в гуле сражения.
Рядом со мной отражает полыхающий огонь кривая сталь, и я больше не смотрю наверх. Брат, спасший мне жизнь, снова приходит на помощь. Серия ударов, искаженное болью смуглое лицо – сарацин падает, и вокруг нас образуется пустое пространство.
Откуда-то сзади доносится отчаянный возглас:
– Сеньор! Прошу, не оставляйте битвы. Без вас нас ждет неминуемое поражение!
И тихое в ответ:
– Прости, мой брат, но я не могу.
Я оборачиваюсь ровно в тот момент, чтобы увидеть, как начинает заваливаться с коня Великий Магистр.
***
– Прости меня… – фра Гильйом бледнее мела, и горькие складки, залегшие в уголках его рта еще в тот день, когда народ Акры назвал его предателем за попытку выкупить у врага их жизни, сейчас особенно выделяются на лице.
Он отказался от помощи, отказался от того, чтобы кто-то покинул поле боя ради того, чтобы вытащить из раны стрелу с орлиным оперением.
– Магистр, я, – и я не придумываю, что могу ему сказать. Я проклинал себя, проклинал поспешность, с которой он выходил на битву, проклинал неполный доспех, на этот раз все-таки ставший причиной его смерти. Ничего обнадеживающего сейчас нет в моем сознании, а перед глазами лишь тела, тела, обугленные тела и застывшая черная кровь.








