Текст книги "Венецианская маска (СИ)"
Автор книги: cucu.la.praline
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
В воскресенье зарядил дождь, и мы провели день в кровати, играя в шахматы и слушая пластинки. Все было совсем как всегда, и лежа у Марка под боком, я не могла избавиться от чувства, что никуда не уезжала. Та же комната, залитая искусственным светом, незаправленная кровать, тоскливо моросящий дождь и запинающийся невротик на экране. Я была счастлива и поражалась самой себе: как только мне в голову взбрело, что я увлечена своим профессором? Неужели все это просто от скуки и одиночества? Сейчас я даже не могла вспомнить его лица, таким он казался далеким и незначительным, точно лицо за стеклом в машине с соседней полосы.
А потом мы решили, что нет ужина лучше пиццы, и я, завязав кеды и прихватив зонтик с тростью, выбежала прямо под проливной дождь. Мокрый город пах портом, воздушной кукурузой и дальними странствиями. Вывеска пиццерии напротив переливалась всеми цветами радуги, разбрызгивая огни по блестящей мостовой.
Я заказала нам пиццу маргариту и четыре сыра и с любопытством смотрела, как прямо при мне тучный пиццайоло ловко вертит в пальцах пласты теста, кладет сверху начинку, и одну за другой загружает пиццы в каменную печь. Душный промасленный воздух пах сыром, от печки шел жар.
Дождавшись заказ, я взяла коробки, раскрыла зонт и выскочила на улицу, стремясь доставить наш ужин сухим и теплыми.
А потом увидела его. Он был такой маленький, что сначала я брезгливо приняла его за большую крысу, забившуюся под водосточную трубу. Лишь со второго раза я разглядела крошечного терьерчика.
Бедняга дрожал от холода. Я перешла дорогу, нагнулась и протянула к нему свободную руку, для чего зонт пришлось закрыть и перехватить под мышкой. С затылка за шиворот мне тотчас же побежала вода. Щенок в ужасе отпрянул, но потом подался вперед и нерешительно ткнулся мне в ладонь холодным мокрым носом. Я схватила его одной рукой, чувствуя, как пиццы опасно накренились, и поскальзываясь в лужах, поспешила домой.
– Пришла-а? Я голоден! – закричал мне из спальни Марк.
– Смотри, кого я нашла!
Марк встал в дверном проеме, скрестив руки на груди:
– Ты в курсе, что нельзя трогать бездомных собак? Может, у него глисты, блохи или даже бешенство?
– В Италии нет бездомных собак, – парировала я, вручая ему щенка и коробки и опускаясь на корточки, чтобы снять обувь. – Посмотри, он породистый. Это точно чей-то потеряш. Да у него же ошейник!
И действительно: на шее щенка была тонкая голубая полосочка. Мы закутали терьера в полотенце, налили ему воды в блюдце и скормили пару кусочков пиццы. Когда он обсох, стало ясно, что его шерстка белоснежная и что его давно не стригли.
– Какой хорошенький! – всплеснула руками я.
– Мне тоже нравится. Хотя обычно я не люблю декоративных собак, – кивнул Марк. – Но хочешь, заведем такого же, когда вернешься домой?
Я молча поцеловала его прямо в лоснящиеся губы, от которых тянулись ниточки сыра к треугольнику пиццы, который он сжимал в руке.
– Это за что?
– Заведем обязательно.
Я вдруг поняла, что непременно вернусь домой и мы будем очень счастливы, с щенком или без. Не всем так везет: встретить любовь своей жизни в столь юном возрасте и пронести ее до самого конца. Да, вокруг, на каждом шагу, нас подстерегают сотни соблазнов и так будет всегда. Не поддаваться им, сохранить порядок и трезвую голову, – наш долг. И я буду нести его с честью.
Тем же вечером мы прошлись по соседям, расспрашивая насчет щенка, но никто не дал нам внятного ответа. Так что ночь найденыш провел у нас в ногах, а утром мы накормили его беконом и остатками вчерашнего ужина. Марк торопился в аэропорт, я – на занятия. Щенка пришлось взять с собой, но до Академии он не дошел.
Я только опустила его на мокрую лужайку, чтобы он сделал свои дела, как он вдруг, увидев ворону, погнался за ней во всю прыть. Напрасно я бежала за ним следом, ударяя себя по ногам тяжеленным этюдником, напрасно выкрикивала все собачьи клички, пришедшие мне в голову: щенка и след простыл.
На первую лекцию я опоздала.
1 октября, суббота
Ребята давно говорили о выставке Франческо Палладино, многие ходили на нее еще до начала занятий. Кажется, я была последней, кто не знал, на чем он сделал себе имя. И я не собиралась это так оставлять.
Увы, в тот момент, когда мои пальцы сомкнулись на белой картонке билета, когда я улыбнулась и сказала кассирше мелодичное «grazie», я вдруг поняла, что заходить внутрь помещения будет большой ошибкой. Впервые голос интуиции звучал в моей голове так отчетливо. Уверенное «не ходи» пульсировало с каждым ударом сердца.
Но билет был в моей руке, вход – в десяти метрах, и отступать было поздно. Любопытство вело меня за руку. Любопытство и здравый смысл, утверждающий, что от того, что я увижу картины Палладино, моя жизнь не изменится. Более того, я, возможно, осознаю, что его величие в моих глазах было надуманным и, на самом деле, он довольно посредственный художник.
И вот, свершился долгожданный момент и я была внутри.
Выставка Палладино состояла из девяти больших портретов маслом, объединенных единой композицией и сюжетом. На каждом было изображено два человека: один – подчеркнуто обыкновенный, с заурядным, незапоминающимся лицом, другой – будто одетый для венецианского карнавала, с непременным атрибутом – маской. Здесь были Гражданин и Коломбина, Немая Служанка и Венецианская Дама, Кот и Чумный Доктор.
Я остановилась в замешательстве. И лишь потом поняла: на портретах нет двух людей. Это все один человек в двух своих ипостасях. То Я, что мы являем миру, которое вовсе не обязательно лживое, скорее, приукрашенное и неполное, и наше внутреннее Я: парадоксальное и трудновыразимое, менее последовательное и менее яркое, сложное для восприятия другими.
Я ходила от портрета к портрету, взламывая их коды. Я читала людей с картин между строк. Чумный доктор был врачом в реальной жизни, а еще отцом (у него из кармана выглядывал брелок в виде Эльзы из «Холодного сердца») и разведенным мужчиной (на безымянном пальце не было кольца, а на рубашке не хватало пуговиц). Венецианская Дама была немолодой обольстительницей (яркая помада и отбеленные волосы при заметных морщинах на лбу и вокруг глаз), но одинокой и несчастной женщиной: алеющий носик выдавал пристрастие к алкоголю, а накаченные руки с выступающими венами говорили о чрезмерном стремлении держать тело под контролем, цепляясь за уходящую красоту как за спасательный круг.
Франческо писал живых людей и, так же как и я, мечтал рассказать их истории. Реальность жестоко противопоставлялась публичному маскараду. Я посмеивалась, находя все новые детали, и качала головой.
А потом позади себя услышала голос, который бы не спутала ни с каким другим:
– Здравствуй, Анна. Рад тебя здесь видеть.
– Добрый день, профессор.
На нем была малиновая жилетка и заправленная в джинсы рубашка. Он, конечно, улыбался, но взгляд его препарировал меня из-под очков, точно земноводное на лабораторном столе.
Еще только собираясь на выставку, я знала, что его здесь встречу: шестое чувство подсказывало. Поэтому я накрасила губы малиновой помадой (оттенок которой, по странному совпадению, совпал с оттенком его жилетки) и надела белый приталенный пиджак. Возможно, я немного перестаралась, потому что профессор смотрел на меня как на аппетитный чизкейк, чуть ли не облизывался. Впрочем, если со стороны кого-то другого подобная наглая откровенность во взгляде встревожила и оттолкнула бы меня, то Франческо же мне напротив хотелось раззадорить еще больше. Я хотела, чтобы он тоже фантазировал о нас в объятиях страсти, – и его взгляд говорил мне, что мои мечты недалеки от истины.
– Недавно я дал тебе зрительскую оценку твоих работ, а теперь, кажется, твое время взять реванш, – улыбнулся Палладино. – Не бойся, я готов услышать критику в свой адрес. Помни только, что твой средний балл может вдруг слегка качнуться в какую-нибудь сторону. Не то чтобы я намекал, что собираюсь злоупотребить своим положением, но ведь errare humanum est.
В отличие от итальянских студентов, я не изучала латынь в школе, но фразу поняла и понимающе усмехнулась:
– Вы же сами все знаете, профессор. Вы читали рецензии.
– Да-да-да, конечно, читал, Анна, – закатил глаза он. – Но сейчас меня волнует твое личное мнение как моей самой лучшей студентки. Надеюсь, ты рецензии не читала и друзей своих не слушала. Я хочу, чтобы ты говорила без обиняков.
Он стоял совсем близко ко мне и говорил вполголоса, говорил так нарочито вкрадчиво, что я кусала губы, забыв про помаду, а картины плыли перед глазами. В районе солнечного сплетения натянулись тугие струны, внизу живота ныло.
– Это ведь Юнг, да? Вы противопоставляете Эго и Персону.
– Эго и Персону? – он как всегда переспросил, будто бы шутливо приподнимая брови, и я напряглась, боясь сморозить чушь.
– Эго как истинную внутреннюю идентичность и Персону как ту сторону нашей личности, которую мы являем социуму, – запинаясь, объяснила я. Как всегда, некстати просочился мой русский акцент. – Я это так понимаю. У нас есть социальная роль, с которой мы себя идентифицируем, когда отдаем себе отчет в требованиях, направленных на нас от окружающих людей, и вместе с тем наша истинная природа куда сложнее.
Профессор одарил меня лучезарной улыбкой, которая, будь я бройлерным цыпленком, поджарила бы меня до хрустящей корочки, и, не разрывая зрительного контакта, положил руку мне на плечо. Оправа его очков сияла, точно сделанная из чистого золота. Я промычала что-то невыразительно глупое, чувствуя, как неотвратимо краснею. Что он затеял? В какую игру решил сыграть? Его улыбка была слишком интимной, взгляд – слишком непристойным.
– Очень интересно, Анна. Мне нравится ход твоих мыслей. Только выражаясь по твоей аналогии, это скорее Тень, а не Персона. Хотя мне всегда больше по душе был Фрейд, так что я бы сказал: «Ид».
– Тень? – нахмурилась я.
– Антиперсона. Мистер Хайд для доктора Джекилла. Средоточие низменных пороков и страстей, спрятанное на задворках нашего сознания. Каждое Эго отбрасывает Тень. Non bene olet, qui bene semper olet.
– А почему она в маске?
– А ты как думаешь?
Вопрос повис в воздухе и воспарил к потолку. Палладино не любил разжевывать свои работы, как не любил объяснять свои цитаты. Он выражал себя, не подстраиваясь под собеседника.
– Кофе? – вдруг бросил он, и на секунду другую мне показалось, я ослышалась. Ведь не мог же он, на самом деле, пригласить свою студентку…
– Извините?
– Не хочешь кофе, Анна? Моя квартира прямо над галереей, этажом выше. Если ты не торопишься, мы могли бы подняться и поговорить… – он сделал выразительную паузу, обмазывая меня медом своей улыбки, -… о жизни.
Я сглотнула слюну, чувствуя, как в бешеном ритме зашлось сердце, и судорожно вспоминая, какое белье на мне надето. Кажется, черный базовый комплект: ничего особенно сексуального, но и ничего, что было бы стыдно показать. Впрочем, раздеваться я не собиралась: это лишь мозг просчитывал все безопасные варианты развития событий. С большей долей вероятности я собиралась лишь немножко его подразнить, подойдя слишком близко к линии, которую мы оба не должны пересекать, а потом уйти прочь, смакуя удовольствие от разыгранной партии. В моей крови кипели и бурлили эндорфины вперемежку с адреналином, неопределенность флирта разжигала во мне азарт. И я подняла ставку:
– Ci vuole.
– Ci vuole o lo vuoi? – насмешливо переспросил профессор.
– И то и другое.
Мне не верилось, что это происходило взаправду. Хотелось ущипнуть себя, да побольнее. Все вдруг стало невыносимо резким, будто кто-то изменил настройки камеры, повысив контрастность. Пока мы поднимались по лестнице, я остро ощущала запах цикламенов, беленых стен и кошки, а когда профессор отпер замок, не могла отделаться от чувства, что свет по странному преломился, точно через дверь его квартиры мы шагнули прямо в зазеркалье.
Его запах, которым я втайне наслаждалась редкими урывками, когда он проходил мимо или становился рядом, теперь окутал меня как мягкий плед. Это был свежий аромат чистоты: гладильной доски, дождя и мяты. И я дышала так глубоко, точно забиралась в гору, жалея, что запах невозможно пить. А мои глаза работали как старый полароид, выхватывая из общей картины мелкие детали вроде повернутой обложкой вверх Анны Карениной на столе в прихожей и статуэтки рыжего кота в котелке и костюме, напомнившей мне о каком-то японском мультфильме.
Дважды назидательно щелкнула кофе-машина, когда он опустил в нее две зеленые капсулы с «лягушачьей» эмблемой, говорящей, что мы препятствуем вырубке лесов в Юго-Восточной Азии. Автомат зажужжал, выплевывая кофейные струи в белые керамические чашечки.
А потом мы говорили. Говорили столько, что обжигающий кофе успел остыть в моих руках, хотя я не сделала ни глоточка. Часы в стиле прованс с букетиками роз на циферблате отсчитывали мое время равнодушно, беспощадно. Дольше часа оставаться нельзя, решила я. Дольше часа будет неприлично. Но как же уложиться в час, когда столько всего нужно сказать?
Он рассказал мне, как в детстве собирал яблоки на родительской плантации, я – как мечтала стать стоматологом и попросила на Новый год белый халат.
Десять минут, тик-так, тик-так.
Он – как пересек на лошади Монголию, я – как поехала на свадьбу к друзьям на юг Франции.
Двадцать минут.
Он – как написал свою книгу, от и до состоявшую из диалогов с таксистами, я – как сломала каблук на соревновании по бальным танцам.
Сорок.
Он – как не понимает людей, путешествующих первым классом, я – как вытаскиваю себя из зоны комфорта.
Час.
Залпом холодные остатки. Заминка в прихожей. Откуда столько неловкости у двух взрослых людей? Неуклюжие движения, электронные голоса, глупые улыбки.
– Профессор?
– Да?
– Можно вопрос? Просто любопытно… А какой у вас любимый десерт?
Его взгляд: долгий, серьезный, внимательный, точно он взвешивает каждое слово. Или принимает решение. Этот взгляд я сегодня унесу домой: сложу вчетверо и спрячу в тайнике.
– Честно говоря, никакой, Анна. У меня непереносимость глютена. Да и не люблю я сладкого.
8 октября, суббота
Нет ничего лучше утра.
Даже после плохого сна я просыпаюсь со спокойным сердцем и чистыми мыслями. Я открываю окна, впуская автомобильные гудки и певучие «чао», и не спеша завтракаю под аккомпанемент сонного города, опуская кончик круассана в черный кофе, я пишу письма Марку. Я прислушиваюсь к себе, убеждаясь, что уже почти совсем выздоровела.
Каждое утро я так себя обманываю. Иду в Академию с гордо поднятой головой и трезвым рассудком, а возвращаюсь домой с камнем вместо сердца в груди.
Мне сложно переживать ремиссию, но куда сложнее принять как данность тот факт, что после кофейной беседы Франческо потерял ко мне интерес. То ли счел меня отыгранной картой, то ли решил больше не ходить по лезвию бритвы. А может, я обманывала себя еще и тогда, когда вбивала себе в голову, что он тоже может быть мной увлечен.
Чтобы справиться с лавиной эмоций, я начала его рисовать. Делала маленькие карандашные наброски с разных ракурсов, разбирая Палладино на детали как конструктор. То ухо нарисую, то рот, то ладони. Таких паззлов у меня набралось на два блокнота, пока я не поняла, каким должен быть следующий шаг. Осознание пришло внезапно, когда я без сна ворочалась на тошнотворно теплой простыне. Вдруг я поняла, что если не нарисую Франческо всерьез, так и не смогу обрести покоя: что пора дать вулкану внутри прорваться наружу. Невзирая на глубокую ночь, я оделась и почти бегом бросилась в студию, боясь расплескать весь пыл по дороге.
Чтобы нарисовать его портрет, я взяла лайнер: тоненькую кисть с круглым наконечником и длинным волосом, которую используют для каллиграфии. Я так боялась упустить что-то важное, что продвигалась по холсту миллиметр за миллиметром почти с компьютерной точностью. Даром что лицо Франческо знала наизусть.
Я рисовала его в собственной кухне. Он замер у стола вполоборота к зрителю, слегка сутулясь. Руки застыли в милом и нелепом характерном жесте: ладонями вверх, точно подбрасывая что-то в воздух. На запястье часы: как всегда, пластиковая дешевка. Ногти маленькие, широкие и округлые, с потрескавшейся кожей по краям. Зато прекрасные пальцы. Длинные, чувственные – пальцы скрипача или хирурга (сколько раз я дрожала, когда его рука брала в замок мою, показывая движения карандаша: раньше мне казалось, что он делал это специально, ища повод ко мне прикоснуться). Рубашка клерка: в мелкую синюю полоску. Жуткий галстук в фиолетовые ромбики. И очки. Очки по последней моде.
Я долго искала тон его кожи. Тонкой и полупрозрачной, чуть что покрывающейся румянцем, с россыпью веснушек, которые можно разглядеть только, когда он совсем близко. Такой цвет кожи любили живописцы эпохи барокко: Рембрандт, Веласкес, Вермеер. У меня цвет вышел точно как на картине Рубенса «Портрет камеристки инфанты Изабеллы». Глаза зеленые, как побеги папоротника. Уши как всегда пунцовеют. А в темно-русых волосах запутался солнечный луч, проникнувший на кухню сквозь полураскрытую форточку, так что те сияют ангельским золотом. Вот был бы он девушкой, его прозвали бы «английской розой» – столько в нем поэтического великолепия.
Улыбка была самым сложным элементом, и я оставила ее напоследок. Она должна была стать фокальной точкой: тем, на что взгляд упадет в первую очередь. Тем магнитом, вокруг которого по собственным осям будут обращаться все прочие элементы. От улыбки зависела судьба портрета: будет ли он уничтожен или станет достоянием моего портфолио. Она не была идеальной, эта улыбка. Достаточно белой для любителя кофе и достаточно ровной для земного обывателя. Но сколько же в ней было теплоты, доверия и внутренней силы! Неудивительно, что на эти миллиметры холста я наносила краску почти точками в течение двух с половиной часов.
Когда портрет был закончен, я развернула его лицом к стене. Он получился до того реалистичным, что я не могла выдержать его взгляда без того, чтобы сердце не отзывалось тоскливым стоном. За окном светало, но вместо лекций по плану, я вернулась домой, приняла душ и без сил рухнула в незаправленную постель. Мне не снились сны.
Я снова прервала чтение, пытаясь вспомнить, был ли среди портретов портрет Франческо. Я помнила, что видела старуху с кубинской сигарой, и пианиста, и даже, кажется, подростка, но был ли там портрет улыбающегося очкарика ускользало из моей памяти. Пришлось вернуться в кладовую и осторожно перевернуть полотна, оставленные лицевой стороной к стене. Мимо. Два оставшихся портрета – это пухлогубая девушка (неужели Сара?) и старик-монах с жестоким ртом и воротничком сутаны, впивающемся точно удавка в толстую шею.
Я выпила стакан воды, походила по комнатам, пытаясь успокоиться, и снова вернулась к брошенному на полу дневнику, волнуясь и сгорая от предвкушения одновременно. Следующая глава мне далась тяжело.
9 октября, воскресенье
Все было неправильно. Все, с самого начала.
Первая фальшивая нота прозвучала, когда он открыл мне дверь в коричневых слаксах и фисташковом поло, вместо привычных глазу рубашки и галстука. Не то что бы я ожидала, что и дома он будет застегнут на все пуговицы, скорее, просто не задумывалась, что он может выглядеть как-то иначе, чем образ, уже сотканный в моей голове. Его расслабленный, домашний облик заставил меня почувствовать шаткость собственного положения. Если раньше мы играли по ролям: он – профессор, я – студентка; то теперь, вновь вторгаясь на его личную территорию, я заставляла его выйти из роли наставника, низвергая до себе равного. И я не знала, что можно ожидать от такой рокировки. По-хорошему, его как человека я не знала совсем.
– Анна?
Прежде чем пригласить меня внутрь, Палладино улыбнулся мне уголком рта: приветливо, но чуть-чуть презрительно, а еще будто бы понимающе. Его вид говорил, что он раскусил мой маневр, и в общем-то в глубине души его ожидал. В отличие от его прекрасной улыбки, в этой полуусмешке не было ничего лучезарного: она портила гармонию его черт, разрезая лицо на две несимметричные половинки. И это была вторая фальшивая нота.
По всей видимости, я прервала его ужин: на столе стояла тарелка с недоеденной пастой, рядом – бокал красного вина. Проигрыватель разносил по квартире музыку: что-то из классики, смутно знакомое, но я была слишком взбудоражена, чтобы вспомнить что именно.
Он явно знал, как жить со вкусом. Об этом свидетельствовало и изысканное убранство квартиры, и безупречно накрытый стол, да и сама неправдоподобность ситуации, когда одинокий мужчина, вместо того чтобы развалиться на диване перед телевизором, ведет себя как персонаж фильма шестидесятых.
Впрочем я сама была из того же теста. Наблюдая, как я разглаживаю постель, пока на покрывале не будет ни складочки, Марк часто обвинял меня в обсессивно-компульсивном расстройстве. Он просто не понимал, как много значили для меня красота и порядок. Мне было не жаль ни времени ни денег ни собственных сил, лишь бы все вокруг было идеально.
И надо же: где-то существовал человек, который был способен это понять. Жизнь Франческо Палладино была воплощением той абсолютной красоты, которую я искала. Но как бы я ни хотела, дорога в этот совершенный мир была мне заказана, ведь она шла через некрасивый, недостойный поступок, которого я, хотя бы из эстетических соображений, позволить себе не могла.
Это рвало меня на части. Это делало меня неполноценной. Я слишком остро чувствовала, насколько все это уже было неправильно. И все равно мне отчаянно хотелось, чтобы стало еще неправильнее.
Мне следовало извиниться за беспокойство, но вместо этого я сказала:
– Профессор, я тут кое-над чем работала и пришла узнать ваше мнение. Можно? Я очень хочу, чтобы вы посмотрели.
Он мог бы мне отказать. Он мог бы найти вежливый предлог, чтобы выставить меня за дверь. Он мог бы, наконец, взглянув на портрет, дать мне парочку рекомендаций и отправить восвояси. Но он этого не сделал.
И когда я, нервничая и часто облизывая пересохшие губы, достала портрет и положила на стол перед ним, он воззрился на него почти с плотоядной жадностью. Казалось, еще немного и он бросится к нему и начнет раздирать его зубами в клочья.
Зазвучала другая композиция. В этот раз я ее узнала. Первый концерт Рахманинова. Я слушала его вчера вечером по дороге домой, и это невозможное совпадение стало для меня благословлением. Иди, сказал мне внутренний голос. Иди до конца и ни о чем не жалей.
– Это ведь Рахманинов? – прервала я загустевшую тишину, хотя заранее знала ответ.
– Тоже любишь Рахманинова? – хрипло спросил он.
Я молча кивнула:
– Портрет…
– Мощный как удар в живот. Я не подозревал, что ты на такое способна. Я, честно говоря, в шоке. Хотя польщен. Но все же… ты заблуждаешься на мой счет.
Он еще много-много говорил, а я совсем не слушала: я читала его лицо. На щеках загорелся румянец, а глаза возбужденно искрились. Сомнений быть не могло.
– Я постаралась сделать, как вы сказали. Выразить не то, что на душе у персонажа, но то…
– Я понял, – перебил он, а потом вдруг радостно рассмеялся, поднося портрет ближе к свету и любуясь им, точно Нарцисс, вглядывающийся в поверхность озера.
Конечно, он должен был понять, что я призналась ему в любви. И уже тогда я знала, чем все закончится.
Какое-то время мы молчали, наслаждаясь моментом. Рахманинов все звучал, октавами низвергаясь в пустоту, пока пол медленно уходил у меня из-под ног. А потом Франческо наклонился вперед, и еще до того, как наши губы встретились, мое сердце тоже обрушилось вниз и так и осталось в свободном падении. Он дважды коснулся моих губ с нежностью, с которой целуют спящего ребенка. Мне пришлось опереться рукой о стол, потому что ноги стали вдруг совсем как вата, рыхлые и бестолковые.
Франческо отодвинулся, глядя мне в глаза, то ли испытывая меня на прочность, то ли молча интересуясь, что делать дальше.
Мой разум вопил, что на этом все должно закончиться, что я связана обязательствами и не найду душевных сил для их разрыва, что у нас нет и не может быть будущего. Я вовсе не видела нас с Ф.П. стареющими вместе и идущими по жизни рука об руку; я вовсе не хотела узнать о его слабостях и дурных привычках: мне было достаточно его безупречного образа, который он являл миру. Я была заворожена его красотой и талантом, теплотой его улыбки и любовью к долгим проникновенным беседам, и не хотела знать о всех тех нелицеприятных тайнах, которые он прячет за идеальным фасадом. В моих глазах он был прекрасными принцем, и я хотела, чтобы для меня он им и оставался: далекой, недостижимой мечтой о совершенстве.
Мой разум призывал меня одуматься, предрекая, что если прыгну в огонь страстей, сгорю в нем заживо. Но, наверное, мои глаза отражали желания сердца, а оно молило о новых поцелуях и объятиях, и его мольбы остались услышанными.
Франческо схватил меня, я обвила руками его шею, и мы целовались так, будто наше время было на исходе. Я жадно приникла к его губам, я дышала его кожей, мои пальцы перебирали его волосы. Я наконец чувствовала его запах с каждым своим вдохом. Он был моим.
Конечно, я знала, что это гнусность. Знала заранее. В моей системе ценностей для измены не было места. Измена – акт мерзкий и непростительный, даже если отношения уже дали трещину, что уж говорить про случай, когда вы, как мы с Марком, – идеальная пара, понимающая друг друга с полуслова. Я всегда осуждала людей, меняющих хорошее на лучшее. Обвиняла в инфантилизме тех, кто был не в состоянии взять на себя ответственность за людей, дорогих сердцу. И каждый вечер в молитве я благодарила провидение за то, что мы с Марком встретились, напоминая себе о том, как важно не принимать того, кто рядом, как должное, и ценить его за все, что он для тебя делает.
Да, я знала, как поступить правильно. Всю жизнь я была хорошей еврейской девочкой: раскладывала карандаши по цветам, тщательно мыла кисти, не капризничала и уважала старших. Про меня говорили, что я не по годам мудра. В свои двадцать один я ложилась спать в десять вечера, вставала в шесть, следила за питанием и занималась спортом. В отношениях я держала себя истинной леди: за четыре года у нас с Марком никогда не было серьезных ссор, а любые недопонимания мы обсуждали, начиная со слов «я чувствую».
Я все держала под контролем. Я собой гордилась.
Но когда меня поманил хаос, прыгнула в него с открытыми глазами. Не обманывая себя. С осознанием, что совершаю предательство.
Потеряв голову и чувство собственного достоинства, я позволила Франческо Палладино взять меня прямо на полу в его гостиной. И мне никогда не было так хорошо, никогда еще я не плавилась под поцелуями, никогда не чувствовала себя более живой, чем в тот вечер.
На короткий миг мне даже показалось, что верность одному человеку – это глупая условность. Что мои чувства к Марку незыблемы и полюбив кого-то другого и отдав ему свою любовь, я не вытеснила Марка из сердца, потому что наши резервы на любовь безграничны. И чем больше людей мы можем любить и делать счастливыми, – тем ближе мы к Богу, который и есть суть Любовь. И я не сделала Марку плохо, ведь у меня и в мыслях нет его оставить. Мы будем идти по жизни рука об руку, как и раньше, поддерживая друг друга в темные времена и наполняя будни радостью и светом. У нас будет четверо детей, а лето мы будем проводить в путешествиях по Европе. Как и всегда, нашей гармонии будут завидовать, спрашивая о рецепте счастья. А мы будем загадочно пожимать плечами, говоря, что нет никакого секрета: важно лишь встретить своего человека.
Только теперь была одна вещь, которой я не могла с ним поделиться. Если бы он узнал о моем приключении, то был бы ранен в самое сердце, и его боль стала бы и моей болью, отравив нам наш маленький мирок, наполнив обидой, непониманием и гневом наши будни.
Этой боли Марк не заслуживал.
И потому застегивая блузку и собираясь домой, я твердо решила, что больше сюда не вернусь.
========== Глава 4. Дневник Анны (часть III) ==========
18 октября, вторник
Только что в садах Боболи кое-что произошло – у меня до сих пор сердце бешено колотится, как у пойманной птицы.
По порядку.
Начну с того, что вообще сады Боболи – очень странное место. Выгодное расположение: прямо за Палаццо Питти; богатое громкими именами культурное наследие: Медичи, Вазари, Буонталенти, – и все же турист предпочтет оживленную толкучку у Дуомо чинной прохладе тенистых аллей и сырости гротов. Тут и в солнечную погоду ничего не стоит найти уединение с книжкой – чего уж и говорить про мокрые сумерки.
Но пусть сегодня вечером небеса и напоминали застиранное полотенце, вывешенное сушиться на веревку за окном, от панорамы Белведера все равно было глаз не отвести. Вот она, Тоскана, восторженно думала я, вот она, точно сошедшая с почтовой открытки со своими зелеными холмами, зарослями оливковых деревьев, виноградниками и готической башней из серого камня, проступающей сквозь молочный туман вдали. Редкие виллы казались заброшенными, лишь в паре окон горел оранжевый свет.
Ведь кто-то там сейчас, наверное, накрывает на стол и зовет детей мыть руки, гремит посудой, пробует соус с деревянной ложки, и кухня пышет жаром, как паровозная топка.
А здесь тишина. Природа застыла, как отгоревшая свеча: ни тебе птицы, вспорхнувшей с дерева, ни ящерицы, юркнувшей под ковер желто-коричневых листьев. Один лишь безмолвный, вездесущий туман.
Я натянула рукава свитера на замерзшие пальцы, приподняла ворот водолазки и спрятала в нем озябший нос. Медленно-медленно, с каждым днем забирая по полградуса тепла и по четыре минуты солнца, на город надвигался холод.
Мое внутреннее Я раскололось надвое. Одна часть с каким-то извращенным удовольствием продолжала находить все новые доводы, почему-то, что произошло между мной и профессором, было аморально и гнусно и почему теперь у меня есть повод, чтобы себя ненавидеть. Она говорила, что мой поступок – поступок эгоистичного ребенка, не готового взять на себя ответственность за чувства партнера. Она говорила, что взрослая любовь – это в первую очередь обещание и ответственность, что соблазны есть и будут всегда, и мой долг: не поддаваться им. Но другая часть, более снисходительная, убеждала в том, что пока я молода и красива, пока не обременена семьей, я вольна совершать глупости и не жалеть о них. Эта часть была более убедительна. Она шептала мне: «Теперь ты знаешь все, Анна. Теперь ты знаешь, на что это похоже: заниматься любовью с человеком, рядом с которым сгораешь заживо от страсти. Теперь, останавливая свой выбор на одном партнере, на Марке, ты сделаешь это более осознанно, ибо тебе будет известно о жертве, которую придется принести».








