355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антология » Адонис. Французская поэзия XV–XIX вв. » Текст книги (страница 2)
Адонис. Французская поэзия XV–XIX вв.
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 06:00

Текст книги "Адонис. Французская поэзия XV–XIX вв."


Автор книги: Антология



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Абрагам де Вермей
(ок. 1555–1620)
«Пою и плачу, строю – тут же рушу…»
 
Пою и плачу, строю – тут же рушу,
Дерзаю и боюсь, стою и мчусь,
Толкаю, падаю, блещу, чернюсь,
«Да» говорю и слово вмиг нарушу;
 
 
Я бодрствую и сплю, храбрюсь и трушу,
Горю, льдянею, от любви томлюсь
И ненавижу, гибну – выжить тщусь,
Отчаюсь и надеждой грею душу.
 
 
Кладу под пресс всё это, и – вино,
То белое, то черное оно,
И им пьяна душа в судьбе немилой;
 
 
Туда-сюда шатается в беде,
Как в бурю лодка, мечется везде,
Вдовица кормчего, весла, кормила.
 
Марк де Папийон де Лафриз
(1555–1599)
«Мой Бог! Какая сласть, когда в засос целую…»
 
Мой Бог! Какая сласть, когда в засос целую
Сей юный лепесток, упав с ней на кровать;
Мой Бог! Какая сласть мне с нею воевать,
Когда, в исходе битв, кровь сладкую пролью я.
 
 
Мой Бог! Какая сласть лелеять мне шальную
И слышать смех ее, начавши щекотать;
Мой Бог! Какая сласть, когда начнет шептать
Мне томным голосом: «Ах, милый мой, умру я».
 
 
Когда уж не могу, мой Бог! Какая сласть
С кровати на ковер, играючи, с ней пасть.
Мой бог! какая сласть щипать ее за бёдра,
 
 
Вылизывать ей грудь, покусывать сосок.
Мой Бог! какая сласть с ней разминаться бодро,
Блондинкой овладев под легких ног бросок.
 
«Люблю познания, но книг я не читаю…»
 
Люблю познания, но книг я не читаю,
Люблю войну, но так, чтоб быть и свеж и здрав,
Люблю я лошадей, чей вид пригож и нрав,
Люблю покой в тиши, и смех я почитаю.
 
 
Люблю насмешничать, пуская сплетен стаю,
– Но чтоб при всём при том я оставался прав;
Люблю честной наряд, чтоб был не мят рукав,
Люблю на Корабле плыть по морскому краю.
 
 
Люблю безлюдные и людные места,
Люблю забавы, пляс, я враг твой, маета,
Люблю водицу я, салаты и жаркое,
 
 
Люблю закуски я и доброе вино.
Люблю я всё, Саре, но более одно:
Упиться красотой, что нежно правит мною.
 
Жак Даву дю Перрон
(1555–1618)
Храм непостоянства
 
Я в честь Непостоянства храм построю;
Влюбленные молиться будут в нем
И приносить обеты день за днем,
Быть может, с покаянною мольбою.
 
 
Из легких перьев будет свод просторный,
Его отдам ветрам на произвол;
Алтарь я б там соломенный возвел,
Чтоб сердце в жертву обрекать притворно.
 
 
Сей храм украсят дивные картины:
Забвенье, заблуждения, тщета,
Надежды, пыл желаний, суета,
Пустые клятвы, вымысел невинный.
 
 
Для освящения моя богиня
Пусть волны призовет, ветра, луну,
Храмовником там службу я начну,
А дама станет жрицею святыни.
 
 
Она воссядет в центре как Сивилла,
С треножника серебряного нам
Глаголя то, что лишь пристало снам,
В Непостоянства грезе легкокрылой.
 
 
Она заполнит легкие скрижали
Стихами, что навеет ярость ей,
И бросит их парить под эмпирей,
Чтоб небылицы ветры разметали.
 
 
Там восклубит она до небосклона
Дым тысяч клятв, у коих лжива суть,
Чтоб в фимиамах Божеству тонуть,
Которому кадит любой влюбленный.
 
 
На страже встав перед дверьми святыми,
Всех буду гнать от храмины я той,
Кто не помечен надписью златой —
На лбу не носит Легкомыслья имя.
 
 
Притворными слезами, стоном ложным
Я скользкого Протея напою
И вскормленную воздухом Змею[1]1
  Хамелеон – символ изменчивости и непостоянства. По средневековому поверью, он питается только воздухом.


[Закрыть]
,
Что глаз морочит цветом всевозможным.
 
 
Дочь ветра, не побрезгуй страстотерпцем,
О ты, чей перьями увенчан стан,
Пусть будет доступ в храм счастливый дан
Всем тем, кто, как и я, изменчив сердцем.
 
Аннибаль де Лортиг
(1570–1640)
«Козлище дряхлый, прочь, не суй к Киприде рожи…»
 
Козлище дряхлый, прочь, не суй к Киприде рожи,
Не подходи, не то рога тебе нести,
Болтун седой у дам нисколько не в чести,
Щетина на груди для них избави Боже.
 
 
Им только юный мил, румяный и пригожий,
С пушочком на губах, что сам герой почти;
Трясущемуся то вовек не обрести,
Что юному легко достанется на ложе.
 
 
С богатеньким глупцом, врагом войнушек, жить
Всё то же, что земли отбросом дорожить
Иль калом Доблести, коль оную поносит.
 
 
Об Александре он, о Кире речь ведет
И гимны римскому оружию возносит,
А сам-то трус такой, что пыль его убьет.
 
Франсуа Менар
(1582–1646)
Прелестница в годах
 
Клориса, многие тебе служил я годы
И миру страсть явил, которой нет сильней,
Иль не желаешь ты смягчить мои невзгоды,
Послав моей зиме хоть пару теплых дней?
 
 
О, не лишай надежд на счастье скорбью вдовьей!
Доколе лик скрывать, вуалью затеня?
Откинь зловещий мрак, чтоб мог я зреть с любовью
Сиянье глаз твоих, сжигающих меня.
 
 
Где трезвой мудрости былое превосходство?
И что причиною душевных перемен?
Под маской верности ты прячешь сумасбродство,
Одно мученье мне, что ты лелеешь тлен.
 
 
Хоть вечного вдовства дала б обет жестокий,
Чтя мужа своего со стынущим одром,
И хоть от Цезарей вела б свой род высокий,
Любовь твоя должна меня дарить добром.
 
 
Пусть горести придут, сменится смех тоскою,
Пусть короли падут, народ придет к ярму,
Пусть молят Гектора, испепеляют Трою,
Коль новый твой закон всем сердцем я приму.
 
 
Нет, не сегодня я тобой был завоеван,
А восемь люстров[2]2
  40 лет. Люстр – в Древнем Риме: пятилетие как мера времени.


[Закрыть]
с той поры уж пронеслось,
Я всё лицом твоим как прежде очарован
Со снежной проседью каштановых волос.
 
 
Очами юными огонь во мне посеяв,
Сразила пленника стрелою наповал,
Но факел ты взяла священный Гименеев,
И, честь твою блюдя, я страсть свою скрывал.
 
 
Я почитал тебя, служил тебе я свято,
И свой священный долг не нарушал ничем;
Коль тайну открывал кому-нибудь когда-то,
То самым верным лишь, кто оставался нем.
 
 
Чтоб горечь подсластить тоски не исцеленной,
Утесам жалуюсь, совета я прошу
У древних сих чащоб, что завесью зеленой
И в полдень ночь творят, в которую спешу.
 
 
Душа полна любви и томных меланхолий,
Под апельсинами лежу в краю чужом,
Морям Италии я поверяю боли,
И эхо здесь звучит об имени твоем.
 
 
Прославленный поток, что всякий почитает,
Нептуна самого презрением дарю,
Лишь память о тебе мне сердце согревает,
Не Рима древности, тебя в стране сей зрю.
 
 
Клориса, страсть к тебе вошла в мою натуру,
Подобной не найти во всех былых веках,
И любо-дорого природе и Амуру
Мой видеть жаркий пыл и огнь в твоих глазах.
 
 
Та красота, какой цвела былая младость,
Осталась у тебя сейчас на склоне дней,
И время гордое испытывает радость,
Что не смогло стереть с лица красы твоей.
 
 
На тлен земных вещей взираешь без опаски
И в зеркало глядишь довольная сама,
Ведь лилий, роз твоих еще не блекнут краски,
И новою весной цветет твоя зима.
 
 
Я сдался старости; и убывают силы,
Седины мне велят, чтоб свет я позабыл,
Остыла кровь моя и холодеют жилы,
Не тлел бы в них огонь, когда б я не любил.
 
 
Настанет вскоре день, когда унылой Паркой
Обрежется моя затянутая нить!
Пред тению моей, какою пеней жаркой
Себя за строгости ты будешь впредь винить!
 
 
И чем почтишь мой прах, Клориса дорогая?
Без угрызения меня ты поминешь?
И, мертвым будучи, утешу ли тебя я,
Когда меня хвалить, себя корить начнешь?
 
 
А если доживу я до твоей кончины,
Под бременем тоски рассудок мой падет;
Над прахом день и ночь рыдать мне от кручины,
И утешение вовеки не придет.
 
Кардиналу Ришелье
 
По настроенью правите страной,
То штиль ей шлете, то ненастье злое
И между тем смеетесь надо мной,
Что предпочел двору свое село я.
 
 
Клеомедон, благодаря судьбе
Доволен я пустыней сей угрюмой,
Где, как анахорет, сам по себе,
Живу вдали я от мирского шума.
 
 
Здесь буду рад состариться без дел,
Жить только для себя вот мой удел;
Ни чаянья, ни страх мной не владеют.
 
 
Коль Небеса, склонясь к моим мольбам,
И вас, и Францию вдруг пожалеют,
Тогда со мной сравниться счастьем вам.
 
Этьен Дюран
(1586?–1618)
«Я в пламени дрожу, горю3 в плену ледовом…»
 
Я в пламени дрожу, горю[3]3
  По злой иронии судьбы, автор этих строк был сожжен на Гревской площади в Париже за сочинение памфлета против короля.


[Закрыть]
в плену ледовом,
Целительному сну очей не предаю,
Живу в отчаянье, могилу жду свою,
Смерть на челе ношу под бледности покровом;
 
 
Не слезы лью из глаз – кровавую струю,
Мешаю с плачем смех, страх с мужеством суровым,
Приюта не найду на ложе я пуховом
И к солнце поутру презрение таю;
 
 
Единовременно средь сотен дум блуждаю,
Рождение услад абортом упреждаю,
Веду с измученной душою разговор,
 
 
В то время как о вас всё думаю, какою
Неволей мне грозит ваш несравненный взор,
То изойдусь огнем, то слезною рекою.
 
Диалог
 
– О, бесполезные, куда же вы, мечтанья?
Утраченного мне уже не возвратить.
– Хотим вернуть тебе былые ликованья,
Чтоб сердцу твоему хоть чем-то угодить.
 
 
 – Коль нет отрад, грустны о них воспоминанья,
 Не знаете, ужель? Безумна ваша прыть.
– Да, знаем, но смогли надежду сохранить,
Что, может быть, пройдут сердечные страданья.
 
 
– Надеяться ль, что в ту, которую люблю,
Я вместо хладности раскаянье вселю?
Кто любит преданно, на чудеса способен.
 
 
– И что же, любишь ты? Надежду возлелей,
У женщины отказ оракулу подобен:
Свершится всё не так, как на словах у ней.
 
«Я множество ночей провел в слезах и даже…»
 
Я множество ночей провел в слезах и даже
Считал, что слаще их не обрету вовек,
Во всеоружии стоял Амур на страже,
Чтоб ненароком сон моих не тронул век.
 
 
Но чтоб тебя узреть, о мой кумир суровый,
Бросал свой пост божок, на время отлучась,
И оставлял при мне он Сон за часового,
Что мне красу твою являл на краткий час.
 
 
Я звал его: «О сон, в тебе души не чаю,
Куда же ты спешишь? Со мной помедли, друг».
Затем смыкал глаза, продлить его желая,
Но не было его, он был к моленьям глух.
 
 
Так мало благ своих дарил мне сон желанный,
Так исчезали все отрады без следа.
Вы, наслаждения, увы, всегда обманны,
Мучения мои, вы истинны всегда!
 
Жан Оврэ
(1590–1630)
Против страшно худой дамы
 
Нет, в остов костяной вовеки не влюблюсь,
И не просите вы, не клюну на приманку,
Скорее к Атропос губами прилеплюсь
Иль голым в гроб сойду на вечную лежанку.
 
 
Той ночью душною, когда возился с ней,
Я спальню кладбищем воображал с ознобом,
Ее худую плоть мнил грудою костей,
Сорочку саваном, а ложе общим гробом.
 
 
Всяк надругательством над мертвыми сочтет
Касанье ссохшихся конечностей той твари;
Чрез тусклое стекло, будь местом их киот,
Те мощи б лобызать, уставясь в реликварий!
 
 
«Красотка, – молвил я, потрогав ей соски, —
Чтоб не пораниться, прижавшись к вам в утехе,
Грудь ватой вам обить мне было бы с руки
Иль на себя надеть добротные доспехи.
 
 
Держа ваш окорок, что словно бритва остр,
В смешении двух тел, костей и сухожилий
Я понял: ваша мать читала «Pater noster»
На четках позвонков, когда дитятей были».
 
 
К ответу я призвал невинную кровать,
А не от ревности ль скрипит она безбожно?
Нет, это лязг костей; вот так же распознать
Лепрозного легко по колокольцам можно.
 
 
Сказал мне мукомол, отменный удалец
(Порой на кляче той наездничал он браво),
Что задницу себе содрал на ней вконец
И что осел его резвей, чем та шалава.
 
 
Как подстреливший дичь лихой аркебузир,
Я пощипал ее и молвил ей: «Милаша,
Хирурга лучше б вам, что словно ювелир
Вновь кости соберет сей анатомьи вашей!
 
 
Ведь распадетесь вы, притиснутая мной,
Не слишком хрупко ли для ласк любовных тело?
Его бы сохранить до Пятницы Страстной,
Чтоб словно колокол на паперти звенело.
 
 
Благочестивые монахи изрекут,
Что только тот грешит, кто во плоти и в теле,
А коли плоти нет, вы не впадете в блуд,
Не потаскуха вы, не б… на самом деле.
 
Одной уродине, влюбленной в автора
 
Совиные глаза, а волосы змеины,
И ухмыляется с повадкой сельских баб,
Нос полумесяцем, и сопли кап да кап,
Звучит пилою смех, подобье чертовщины.
 
 
Рот треугольником, а зубы как у псины,
И проступает гниль сквозь мерзостный осклаб;
Губа шанкрёзная, лобзанье как у жаб,
Лоб штукатуренный, соски дряблее тины, —
 
 
В самой Фессалии нова такая жуть!
Ты хочешь, чтобы я, припав к тебе на грудь,
Забыл свою любовь, любезную метрессу?
 
 
Ну нет, изволь служить борделю своему;
А то, не ровен час, мне принесешь чуму,
В твои объятия идти мне точно к бесу.
 
«Делил я ложе с дамою прелестной…»
 
Делил я ложе с дамою прелестной:
Лобзала и вертелась, как юла,
И шею мне руками обвила,
Как оплетает плющ утес отвесный.
 
 
От наслаждений в нашей схватке тесной
Мне показалось, что она спала,
Похолодела, и тогда со зла
Я речью укорил ее нелестной:
 
 
«Мадам, вы спите? Иль неведом вам
Жар чувственный, что так присущ страстям?»
И та, метнувши взгляд почти порочный,
 
 
Сказала: «Нет, готова клясться в том,
Что не спала, но от таких истом
Жива ль, мертва ли, я не знаю точно».
 
Одной даме, игравшей на лютне сидя на коленях дружка
 
Одна красотка, сев мне на колени,
Вкусить давала сладостных наук,
От лютни не отнявши цепких рук;
Я юбку ей задрал без промедлений.
 
 
Любовь зажглась от пыла и томлений,
Огнем проникла в наши души вдруг;
Я разомлел от этих страстных мук,
Сдалась моя Цирцея томной лени.
 
 
«Что, – говорю, – бездействуют персты?
Играть на лютне утомилась ты,
Где прежние аккорды с их синкопой?»
 
 
Она в ответ: «Желанный, слов не трать,
Игру не могут пальцы продолжать
В то время как ее веду я попой».
 
«В тот месяц, для любви столь подходящий…»
 
В тот месяц, для любви столь подходящий,
Мы с дамою моей укрылись в лес,
Чтоб там под сенью благостных древес
Вкусить плоды любви, сердца томящей.
 
 
От нег она сомлела в этой чаще,
И тут во мне учтивый пыл воскрес,
К лицу я с поцелуями полез
И так почтил стихами очи спящей:
 
 
– О пламенники, факелы Любви,
Коль вы чрез веки белые свои
Способны молнии метать потоком,
 
 
Почто теперь страдать ваш должен свет?
Я с солнцем вас сравню, с небесным оком,
Для коего преград и в тучах нет.
 
Ревность
 
Художники словес, кем вымыслы воспеты,
И вы, изографы, безмолвные поэты,
Рисующие нам огни, оковы, чад,
Гнев, ярость, бешенство, дырявые сосуды,
Изобразите ли весь ужас той паскуды,
Что, Ревностью зовясь, в себе скрывает ад?
 
 
Тот коршун, что клюет титана Япетида,
И бочка Данаид, и плетка Эвмениды,
И колесо в гвоздях, где Иксион распят,
Все муки Флегия, Сизифа и Тантала, —
В сравненье с ревностью сие ничтожно мало;
Тому, кто сдался ей, она готовит ад.
 
 
Обняв свою жену, ревнивец мнит меж делом,
Что в мыслях та с другим, а с ним лишь только телом;
Пока та молится, верша святой обряд,
Он дома мучится, и сей Вулкан злосчастный
Рога на лбу своем считает ежечасно,
От страшной Ревности себя низводит в ад.
 
 
Завидная краса, наряда прециозность,
Журчащий голосок, походки грациозность,
Улыбка томная и откровенный взгляд,
Веселый бойкий нрав, слезинка ль на ресницах,
На лютне ли игра, мгновенный блеск в зеницах, —
Для Ревности сие мучительнейший ад.
 
 
Печальны и бледны, задумчивы и хмуры,
Капризны и скучны, тоскливы и понуры,
Сердиты и дики, на всё грозой глядят,
Их разум угнетен каким-то сном обманным,
И печень жрет им гриф с усердьем непрестанным,
Ведь у ревнивцев жизнь, не жизнь, а сущий ад.
 
 
Пусть, охладевшие, бегут они к Медеям,
Чтоб высохшую плоть помолодили те им;
Пусть угорят они в притонах, где разврат,
Иль выпадет хотя б кинжал им в гороскопах,
Всё лучше, чем в рядах ревнивцев роголобых
Спускаться в Ревности сей беспросветный ад.
 
 
Замшелые мешки, сморчки и остолопы,
Плешивые башки, отвиснувшие жопы,
Сопливые носы, скажите, знать бы рад:
Почто вы ветреных юниц берете в жены?
Вы – лед, они – огонь. Вам муки предрешённы,
Ступайте ж, старики, ступайте в этот ад.
 
Венсан Вуатюр
(1597–1648)
«Любя Уранию, я жизнь окончу рано…»
 
Любя Уранию, я жизнь окончу рано!
Не исцелят меня разлука и года,
Я вижу, помощи не будет никогда,
Не возвратить былой свободы, столь желанной.
 
 
Как долго я сносил суровость невозбранно!
Но, грезя о красе, которой та горда,
Благословляю боль, и смерть мне не беда,
Не смею я роптать на своего тирана.
 
 
Порою в разуме я друга нахожу,
Он помощь мне сулит и нудит к мятежу,
Но вмиг нужда велит служить ей ежечасно.
 
 
И после тщетных всех усилий и хлопот
Мне говорит она: Урания прекрасна,
И вяжет чувства вновь подобием тенет.
 
«Когда из врат зари любовница Кефала…»
 
Когда из врат зари любовница Кефала
Гирлянды алых роз рассыпала кругом
И стрел своих снопы в усердии благом,
Лазурных, золотых, по небу разметала,
 
 
Та Нимфа, что моей гонительницей стала,
Явилась, просияв божественным лучом,
Как будто лишь она в пространстве голубом
Восточный брег своим пыланьем наполняла.
 
 
И Феб торопится, чтоб славу у Небес
Не отняли лучи пленительных очес,
Озолотить Олимп и дольние просторы.
 
 
Земля, вода, эфир – в сверканиях огня,
Но пред Филлидою, соперницей Авроры,
Склонится всё, признав ее Светилом дня.
 

XVII век

Франсуа Тристан Лермит
(1601–1655)
Полифем в ярости
 
«Я вижу вас, вдвоем вы негою пьяны,
От ваших сговоров я бешенством пьянею.
Все чувства из-за вас позору преданы,
И смеете трунить над храбростью моею?
 
 
Я вижу вас, нигде вы скрыться не вольны,
За свой последний срам я отомстить сумею:
Кусок я отломал у скал вблизи волны,
И он расплющит вас, лишь кончите затею.
 
 
Вот вы в моих руках, я камень сей держу,
Возмездию предам юнца и госпожу,
Одним ударом в прах я обращу два тела».
 
 
Так проревел Циклоп влюбленным, робким столь.
Глас – точно гром; скала, как молния, летела,
Смерть Ациду неся, а Галатее боль.
 
Жорж де Скюдери
(1601–1667)
Спящая нимфа
 
Ну замолчи, Зефир, здесь не шуми в тени,
Красавицу мою от сна не пробуди ты,
Журчащий ручеек, ты камни обогни,
Смолк ветер, так и ты уйми свой плеск сердитый.
 
 
Смотрю я не дыша: коленки, вот они,
Коралловы ее уста полузакрыты,
Как мускус и жасмин, как амбра в той сени,
Из них невинный вздох, что роза, духовитый,
 
 
Хоть сомкнуты глаза, не меркнуть красоте!
И грудь вздымается, являясь в наготе,
Любуюсь ручкой я, откинутой небрежно!
 
 
Проснулась, боги! Вот Амур воспрянул вдруг,
Он рядом спал, теперь хватается за лук,
Чтоб наказать меня за мой порыв мятежный.
 
Даме-прядильщице
 
Обворожительней Иолы и Омфалы,
Филлида, крутишь ты свое веретено,
Эбеновое, так пленительно оно,
Так вид его красив, что слов мне недостало.
 
 
Вращаешь, и оно, глядишь, и толще стало,
То вверх, то вниз идет и плавно и вольно,
И в мраморных перстах кладешь ты в ковш, на дно,
Ту нить, что и саму Палладу б удивляла.
 
 
Величественна вещь, и уж не вправе ль я
Ту прялку сравнивать со скиптром короля?
Достоин этот труд особы августейшей.
 
 
Когда ты так часы изволишь проводить,
Прелестная рука Клото моей милейшей
Прядет мою судьбу и бренной жизни нить.
 
Египетская красавица
 
Богиня смуглая, твой темный свет мгновенно
Способен черный огнь губительный возжечь;
На снега белизну ты можешь срам навлечь;
Слоновья кость ничто пред силою эбена.
 
 
В сей черноте твоя вся слава заключенна,
Я зрю: из глаз твоих, о коих молкнет речь,
Египетский Амур порхает мне навстречь,
Эбеновый свой лук нацеля дерзновенно.
 
 
Без помощи чертей пророчествуя нам,
На руку смотришь ты подобно колдунам
И вмиг обворожишь прельстительным обманом.
 
 
В угадываньи ты весьма искушена;
Помимо всех удач, что предречешь сполна нам,
Богиня смуглая, ты больше дать должна.
 
Пьер Корнель
(1606–1684)
Ева и Мария
 
О человек, взгляни, вот Ева и Мария,
Сравни праматерь с той, что Иисуса Мать:
Которая милей и на какой, почия,
Сияет большая Господня благодать?
 
 
Сын первой некогда нес дьяволовы цепи,
А Сын второй низверг с нас рабства долгий гнет,
По смерти обретя другую жизнь на небе;
Один открыл нам ад, другой – на Небо вход.
 
 
На пламя обрекла всех нас праматерь Ева,
Хоть то без умысла свершила и спроста;
«Благословенная в женах» Мария дева
Не больше будет ли зачатием чиста?
 
 
Нет, нет, не верю я, и отрицать мы будем,
Во всеуслышанье повсюду изречем:
Бог благо даровал той, что праматерь людям,
И Матери Своей не отказал ни в чем.
 
Жедеон Таллеман де Рео
(1619–1692)
«Дориса краше всех, признать пора…»
 
Дориса краше всех, признать пора;
Осанка, стать – не смертного удела,
Так нежен взор, улыбка так добра,
Я в ней черты богини вижу смело;
Не вянет цвет пленительного тела,
И грудь как снег незамутненный, белый,
Светлее дня сиянье жгучих глаз,
И плавятся сердца в их страстном зное,
Я сам люблю, мой пламень не угас;
Позор тому, в чьих помыслах дурное!
 
 
Люблю письмо из-под ее пера
И голос, что как песня Филомелы,
В ней истый клад пригожести, добра
И ум, умов отрада, ясный, зрелый;
Люблю в ней сердце, верное всецело,
Что благость древних воскресить сумело,
В Амура царстве редкую сейчас;
Невинность, благодушие такое
В красотках редки при дворе у нас!
Позор тому, в чьих помыслах дурное!
 
 
Ей вемо, как любовь моя стара,
Ей зримо сердце, в коем боль остра,
Что служит ей, и рвенью нет предела,
Она в любви взаимность не презрела.
Теперь казнить разлукой захотела,
И сердце рвет как гриф мне что ни час.
Мне пишет в утешение благое,
Что ждать ее недолго в этот раз;
Позор тому, в чьих помыслах дурное!
 

Посылка

 
Юнцы, по ней вздыхая то и дело
И от ее презрения томясь,
Вы знайте: чтоб любовью вас согрела,
Из вас пусть каждый будет седовлас,
И чтоб лишь братская любовь горела.
На всю страну почтит тогда хвалою,
Как хвалит на весь свет меня подчас.
Позор тому, в чьих помыслах дурное!
 
 
Юнцы, по ней вздыхая то и дело,
Не ждите грозный от нее отказ;
Чтоб полюбила вас она всецело,
Пусть лучше каждый будет седовлас.
 
Жан де Лафонтен
(1621–1695)
Адонис
героическая идиллия
 
Я петь великий Рим стихами не готов,
Ни покоривших мир благих его сынов,
Ни силу Гектора, ни славу Александра,
Ни Олимпийцев брань на берегах Скамандра, —
Предмет высок зело, мала у гласа мощь;
Мне лучше воспевать прохладу вешних рощ,
Петь Эхо с Флорою, Зефиров тиховейных,
Источников сребро и зелень трав лилейных.
В таком лесу и жил прекрасный мой герой,
Там долго не смущал Эрот его покой.
Вы миртом в честь него венчайтесь, Касталиды,
Я чествовать хочу любовника Киприды,
Адониса, чья жизнь как краткий сон прошла
И купидонами оплакана была.
 
 
Аминта, посвятил я вам произведенье,
Все песни и мольбы воздам как приношенье,
И был бы счастлив я, когда бы мог рассказ
Поведать миру боль, что в сердце из-за вас!
Когда позволите мне петь о вашей славе,
Когда я силой стрел гордиться буду вправе,
Оружьем ваших глаз, что мне сулят напасть,
Когда от ваших чар Любви окрепнет власть,
Тогда вас напишу в венце очарований,
И все благословят предмет моих страданий.
Того желаю я и только тем дышу,
Так получите дар, что вам преподношу,
Не погнушайтесь им, прочтите эту повесть,
Что вам в угоду я живописал на совесть.
 
 
Средь Идалийских гор взрастал дремучий лес,
Верхи его дерев касалися небес,
Стояла хижина под сенью их угрюмой,
И в ней Адонис жил, от городского шума
Он был далек и дни в охоте проводил,
Не веря, что Амур кого-то уязвил.
Едва еще пушок покрыл его ланиты,
А ведал зверь уже: охотник знаменитый;
Помимо храбрости, подарком от Небес
Была ему краса, услада для очес.
Не любовались так похитчиком Елены,
Ни тем, кто возлюбил вотще источник тенный,
Ни всеми, чьей красе гласит хвалы глагол, —
Их всех Кинира сын, Адонис, превзошел.
Молва, богиня та, безвестная рожденьем,
Что в облаке главу скрывает, по селеньям,
По весям, городам разносит сей же час
О чистой красоте Адониса рассказ,
От эфиопов до племен Гипербореи,
От скифских дочерей до девушек Мореи.
И вот над Пафосом священным пронеслась.
Венера от любви меж тем не упаслась.
Остался в ней навек героя образ чтимый,
И вглубь души проник огонь неугасимый.
Зовет она сынка и стрелы просит все,
Чтоб смертному явить себя во всей красе.
Но прелестей к себе каких ни примеряет,
Ничто не мило ей; и Граций украшает.
 
 
В конце концов, избрав эротов поскромней,
Помчалась к тем горам со свитою своей,
И длинный след возок оставил на просторе;
Любовную стезю она свершила вскоре.
Адониса нашла там, где журчит струя,
Он в грезах на траве забылся у ручья
И всё смотрел в волну, не замечал Венеры,
Но свет прекрасных глаз владычицы Киферы
Развеял думы все, сколь ни были сильны.
Тут восхищаться стал он дочерью волны
И как прикован был к ней удивленным взором.
Венок цветов служил кудрей ее убором,
На волю ветерка передала власы;
Взлетал ее покров, открыв очам красы
Грудей ее нагих, из алебастра словно.
Их видел страстный Марс и созерцал любовно,
Когда он праздновал Олимпа на полях
Встарь низвержение Титанов гордых в прах.
Здесь недостатка нет ни в розах, ни в лилеях,
Ни в смеси прелестей, ни такожде в числе их,
Ни в чарах, что слепят тотчас же взоры все,
Ни в побеждающей и Красоту красе.
Аминта, этих черт божественной Киприды
Являет образец нам лик ваш знаменитый,
И коли выбирать придется между двух,
Богиню или вас, замрет в сомненьи дух.
 
 
Пока любуется Венерой сын Кинира,
Такая льется речь из уст его кумира:
«О смертный, пусть тебя мой образ не страшит,
Да и Амур тебе ничем здесь не грозит;
Он и привел меня в страну твою глухую.
Мой дом на небесах, а в Пафосе царю я.
Я всё покинула, чтоб ты любил меня».
Всех чувств Адониса не передать огня.
«Богиня! – он вскричал, – иль это только снится?
Дано ли мне постичь, не ков ли здесь таится?
Могу ли, божество, поверить вам сейчас:
Вы бросили Олимп, чтоб полюбил я вас?
И мне позволено пылать к бессмертной страстью!»
«Всех подданных своих Амур равняет властью, —
Самим богам, поверь, отрадна Красота,
Божественнее нас, она всегда свята.
 
 
Мы любим, любим мы, как все, кто есть на свете.
Мощь сына моего меня же ловит в сети.
Всё в мире от любви». Так молвила краса.
Красноречивее сказали очеса,
Что убеждать могли успешней уст, наверно.
Пред взором тех очей, разящих нас безмерно,
Пред высшей красотой, что ей придал сынок,
И Марс не устоял – Адонис разве б мог?
Он любит, чувствует, как в жилы пламень входит,
От ожиданья нег весь муками исходит;
Он жаждет, верует, томим недугом тем,
С которым не пойти в сравненье благам всем.
То видит госпожа, не подавая вида,
Как будто до сих пор в сомнениях Киприда;
И каждый из четы любовников стократ
Другому клялся в том, что страстью он объят.
Каких они услад в тех пущах ни вкушали!
О вы, чей мощный глас взмывал до звездной дали,
Вы чаровали мир в душевной простоте,
Воздайте же хвалу блаженной сей чете,
Великие певцы, неповторимы все вы,
Звучат с моими в лад и ваши пусть напевы.
К вам Эхо донесет об их любви рассказ,
Читали надписи в пещерах вы не раз,
Позвольте подобрать мне слог столь величавый,
Чтоб в храме Памяти явить источник славы,
Из ваших мудрых рук коль дар сей восприму,
К потомкам перейти сказанью моему.
 
 
Все наслаждения в Амура царстве милом,
Когда среди утех мы стонем с равным пылом,
Когда, стеснительных законов избежав,
Уединяемся в безмолвии дубрав,
Где день – мгновение, а миг как нитка шелка,
Где игры детские и вздох истомы долгой,
Обеты с клятвами, восторги, чувства, страсть,
То, что в смешении сулит влюбленным сласть, —
Привычно стало всё у сей четы блаженной.
Порой они вдвоем скрывались в чаще тенной,
Там вензели свои чертили на дубах,
C древами те росли на вековых стволах;
Пережидали час томительного зноя
Наедине вдвоем в обители покоя,
Где слушали пичуг наперсники божка,
Приведшего сюда их с жаркого лужка.
Порою, на ковре из трав мягчайших млея,
Адонис засыпал в объятьях Цитереи,
Когда глаза, устав от зрительных услад,
Уж не могли бросать на милый лик свой взгляд.
Порою сладость мук они согласно пели
И близ источников стремительных сидели,
Где россыпь камушков, боримая волной,
Блестит под зеркалом подвижной глади той.
Богиня молвила: «Взгляни на бег потока,
Так время пробежит, достигнувши истока;
Для нас, богов, его ничтожен быстрый бег,
А ты им дорожи, как смертный человек,
И посвящай Любви пленительную младость».
Порой, дабы сменить утех любовных сладость,
При хороводе нимф они пускались в пляс.
Когда луна плыла по небу, всякий раз,
Как на финифть лугов сребро лучей бросала,
Богиня с юношей муравы приминала.
И сколько раз на дню скрывал их темный грот,
Пособник тайных игр, любовных их забот!
Он не приподнимал завесу плотной сени
С тех двух приверженцев молчания и тени.
 
 
Но время истекло, миг роковой приспел,
Когда ей милого покинуть долг велел.
Встревожен Пафос был любовями Венеры,
Роптали, что в лесу вкусила нег без меры
Со смертным юношей, не внемля их мольбам,
Презрев своих жрецов и свой священный храм.
Царица Пафоса, дабы унять роптанья,
Хоть от разлуки ей жестокие страданья,
Решила до поры покинуть ту страну.
Ее застал юнец у горьких слез в плену.
«Богиня, – молвил он, – почто же вы в печали,
Из-за какой тоски слезинки заблистали?
Иль чем обидел вас? Иль вами нелюбим?».
«Ах! – отвечала та, – ты подозреньем сим,
Адонис, мне чинишь напрасно огорченья,
Любовь причина слез, отнюдь не охлажденье.
На сердце тайный груз, печаль моя сильна,
Покинуть я тебя, увы, принуждена.
Должна я. Плачешь ты? Пока в отъезде буду,
Ты постоянен будь, храни мне верность всюду.
Всё думай обо мне, не преклонись на зов,
Свой выбор не дари дриадам сих лесов;
После моих оков оковы их презренны,
Заплатишь кровью мне за черный грех измены.
На льва, медведя ты, на вепря не ходи,
Остерегайся гнев будить у них в груди.
Ты диких злых зверей затронуть не отважься,
К покорству не склоняй, пред ними не куражься,
Оленей лучше ты преследуй иль косуль,
Охота сладостна всем нам не потому ль?
Тебя люблю, и страх подобный обоснован,
Всего бояться след, когда любовью скован.
Что будет, лишь представь, коль беспощадный рок
Лишит меня тебя, кто страсть во мне разжег!»
Он видел, что от слез лишь крепнуть этим чарам;
Адонис отвечал рыданием и жаром.
Не в силах госпожа покинуть те места,
И на прощание целует раз до ста.
Утехой скорбною, любовники, полны вы;
Угасшей радости последние порывы
В тот миг, когда слова рок обратил в ничто,
И не вернуть уже того, что прожито!
И вот на облаке явилась колесница,
Встав на нее, тотчас исчезла чаровница.
 
 
Напрасно он следил за нею в высоте,
Он чувствовал лишь боль в душевной пустоте,
А ветер всё крепчал, был глух к его моленью,
Исчезнув из виду, она казалась тенью.
А он Венеру звал через лесную тьму
И эхо не слыхал, что вторило ему.
В печальной памяти тотчас же восставало
Всё, что незадолго влекло и чаровало,
Он вспомнить силился благие времена,
Но представлялись те лишь заблужденьем сна,
Что вызывает в ночь бесплотные виденья
О прошлом и уже обманном наслажденье.
О счастье минувшем Адонис вспоминал
И лесу пел о нем, но тот не понимал.
Повсюду вкруг него вдруг нежности не стало.
Как Ночь-волшебница раскинет покрывало
И соком мака в сон несчастного клонит,
И как светило дня восходит на зенит,
Адонис жалобам бессменным предается,
И плач его двойной в жилище раздается,
И стон любовника, исполненного слез,
Зефир повеявший в священный Пафос нес.
Истома праздная, покинутость, унынье —
Вот яды, коими питал он скуку ныне,
Воспоминанием напрасным жил одним,
И так всецело скорбь вдруг овладела им.
 
 
И размышляя, как тоску прогнать подале,
Охоту лучшим счел он средством от печалей;
Средь мирных сих дубрав все удальцы вокруг
Забавой этою свой тешили досуг.
Адонис их собрал, посетовав героям,
Что в их полях кабан свирепствует разбоем.
Чащобный сей тиран приносит страх и вред
И никакого с ним в округе сладу нет.
Пеняет на него семье скупой оратай,
Что всех надежд на серп лишен от супостата.
Тот за сады дрожит, за пахоту – другой:
Цереры он дары и Флоры мнет ногой;
Источники мутит, чудовищу подобный,
В горах шумит и дол опустошает, злобный,
Отпора не боясь встревоженных селян,
Готовится топтать их урожай кабан;
Поймать его, настичь не надо и стараться:
В чащобе он живет, куда им не добраться.
Вот так разбойник злой, о ком идет молва,
В пещеру прячется, свершит грабеж едва,
Кладбищами поля в округе обращает
И безнаказанно весь край опустошает,
Закон приводит в гнев, глумится сам над ним
И, презирая смерть, несет ее другим,
А густота чащоб хранит его от казни.
Так вепрь в лесу родном скрывался без боязни.
Но наконец настал, пришел час роковой,
Когда при злобе всей заплатит он с лихвой
За пролитую кровь, за все опустошенья,
Но слишком велика цена такого мщенья!
 
 
Когда Авроры лик на небосвод востёк,
И ею запылал, румяною, восток,
У древа собрались юнцы из всех селений,
Героев стольких враз не зрели эти сени.
Вот первый Антенор от власти сна встает,
Является на сбор и солнца ждет восход;
Богиня утрення еще тогда не встала,
Сто раз торопит он любовницу Кефала;
Сто раз его клянет сварливая жена;
Собак, охоту, дичь уж прокляла она.
А следом сотня слуг сатрапа Алкамена,
Чьи снасти длинные покрыли дол надменно;
Однако же вотще с тенетами спешат:
Их множество, а лес едва ли окружат.
Явился мощный Бронт с душой неукротимой,
И старый Капус там, охотник досточтимый,
 
 
Что с юности своей любил сии леса
И к гласу приучил и ловчего, и пса.
О, если б верил так Адонис сим довòдам,
Так рано б не сошел он к Стикса черным водам!
О чем же думал он, когда богини речь
Ему младую жизнь велела поберечь?
Вот прибыл Каллион, и возросла ватага.
Сын Акантея, Глипп, придти почел за благо.
Тем первый знаменит, что истый он силач,
Второй прельщает тем, что славный он богач,
И оба влюблены в Клорису безответно.
Ждут благосклонности, надеются, но тщетно.
Явились Флегр, Мимас, Пальмир пришел, блондин,
И Крантор жилистый, могучий исполин,
Ликиец Теламон, Агенор там, кариец,
Отважный Триптолем, прославленный сириец,
И Паф, борец, и Мопс, что в цель стрелять горазд,
Главк, Амилькар и Гил; там Палемон, Ликаст
И сто других, кого в толпе не различу я.
Но Аретузу я забуду ль молодую?
У девы бойкой той пронзительны глаза,
Пальмира белого пленила их краса.
С веретеном она справляться не обыкла,
Оленей по лесам преследовать привыкла,
Других ей нет забав: сколь счастлив был бы тот,
Кому она не страх – залог любви пошлет!
Та дева на коне примчалась величавом,
Ступал он так легко, что не сгибаться травам,
Под дивной всадницей конь славою сиял
И взгляд Адониса, как и она, пленял.
Вот пламя на челе вспылало роковое,
И шел он с гордостью заправского героя.
Таков был Аполлон, когда его Пифон
Покинуть вынудил священный Геликон.
Как Капус рассудил, лес ближний окружая,
Рассеялась толпа охотников младая,
Их крики, гул рожков и лай горячих псов
Предвозвещали страх хозяину лесов.
Был грохот до небес, глас эха помутился,
И сводчатый чертог тем гулом огласился.
Олени быстрые пустились кто куда,
Спасались и косуль пугливые стада,
Покинувши свои жилища потайные,
Небезопасны им теперь леса густые.
Чрез заросли скачком, по тропам наутек,
Удвоил каждый зверь усилия, как мог.
 
 
Болото топкое в лесной таилось сени,
Там нежился кабан средь гнусных испарений,
Валялся он в грязи, что чудищу как дом,
Презренный искони людьми и ясным днем.
Его охотники не трогали в той жиже,
Ценили жизнь свою добычи сей не ниже.
Вот затрубили в рог, и огласилась дебрь,
Жилища своего всё ж не покинул вепрь.
Но зверю приговор судьба выносит строгий:
Учуял дух его Дриоп четвероногий,
И все другие псы, приняв его сигнал,
Подняли лай такой, что воздух задрожал,
Охотников зовя к болотному укрытью;
Вся свора ринулась на зверя с дикой прытью.
Удвоился их гнев при виде кабана,
Но зверю гордому их ярость не страшна.
 
 
Скакун Адониса, у Ксанфа вод рожденный,
Не мог свой пыл сдержать, отвагой распаленный,
Кобылой был зачат на Иде от ветров,
Измлада вскормлен он в тени густых лесов.
Конь не страшился гор и диких круч высоких
И духом не робел пред ширью рек глубоких,
Утесы презирал, как и долины, он,
За ним не мог поспеть и быстрый Аквилон.
Адонис скакуна сдержал, чтоб быть со всеми.
Кабан на двух собак метнулся в это время,
Потомков Лелапса, что слез причиной стал,
Когда Кефал свою Прокриду утешал.
Один Меламп, другой пятнистый был Сильвагий;
Разнятся участью, зато равны в отваге:
Меламп не избежал смертельного клыка,
Другого б тот же рок постиг, наверняка,
Когда бы ни ловец, что ринулся на зверя.
Тот прянул на него как буря, пасть ощеря.
Охотник смог понять, что поздно, не успел.
Застыла в жилах кровь, лицо бело, как мел;
Расширились зрачки, в них виден образ смерти,
И в умирающем не зримей он, поверьте.
Не ранен даже был, напрасен этот страх,
Но, сбитый чудищем, герой повержен в прах.
Нис, что на древо влез и там средь листьев замер,
Над ним смеяться стал, что бледен тот, как мрамор.
Но вскоре в свой черед затрепетал и Нис.
Зверь дерево сломал; оно, свергаясь вниз,
Наполнило окрест всё грохотом и треском;
Обеты Нис успел принесть в паденьи резком.
Но как поведать мне подробно обо всем,
Что каждым свершено охотником и псом,
Когда ночная тень укрыла их деянья?
О дщери Памяти, безмерны ваши знанья,
Прошу я, Музы, вас, подайте голос мне,
Чтоб я воспел в стихах их подвиги вполне.
 
 
У Антеноровых Нифалы, Ликориды,
У двух отменных сук, в глазах огонь не скрытый,
Сам старый Капус их натаскивал в былом,
На вепря та и та готова прямиком.
Но вырвался вперед броском могучим, бравым
Молосс один, Флегон, слывущий волкодавом.
Ошейник у него шипами испещрен,
Учуяв кабана, со сворки прянул он.
На бивни налетел, на злую кость слоновью,
И пропорол бока, но, истекая кровью,
Он хватки не разъял в погибельном бою,
На чудище повис и честь хранил свою.
Довольствоваться тем трофеем зверь не хочет:
Всех душит, топчет псов, на коих он наскочит.
О, сколько псов убил, о, сколько сбил людей!
Тот ранен пес, тот мертв и в муках гибнет сей.
Деревья, лошади, охотники, собаки
Познали на себе те бурные атаки;
Так молния мелькнет, прорезавши простор,
Ломает, жжет, крушит, свергает кручи гор.
Вот Крантор дрот метнул рукой своею твердой,
Зверь вздрогнул, обратясь к нему вспененной мордой,
Щетина в ярости вся вздыбилась в тот миг,
Когда со всех сторон помчалась туча пик.
Но сердце кабана не ведало испуга,
Он дважды избегал охотничьего круга.
Скрывался дважды он, ломая на бегу
Рогатину, какой бил Крантор по врагу,
Охотник настигал, спасаться бесполезно:
Где прятался кабан, уж Крантору известно,
От кары роковой не увернется зверь,
Но нет, не задрожит, пусть смерть грозит теперь.
Отряд приблизился, дабы свести с ним счеты:
Один стрелу пустил, другой метает дроты,
И шкуру, кою слой щетины защищал,
Пронзал и надрывал убийственный металл.
Он копьями разим, но избежать их тщится;
Опасность чем сильней, тем он бесстрашней, мнится.
Так воинами зверь зажат со всех сторон —
Куда ни повернись, везде он обречен.
Вот насыпь вкруг него воздвигли на ловитве,
И кажется, уже конец подходит битве:
Последние собрал он силы в том бою,
Не чтобы умереть – чтоб мстить за смерть свою.
Так храбрость в нем и злость тут пуще закипели,
Тем яростнее он, чем больше ран на теле.
Вот вспороты бока, вот перебит крестец;
Он топчет, он крушит, коль упадет боец.
Пал дух в охотниках, не внемлют и надежде,
Мгновенно охладел тот пыл, что был в них прежде.
 
 
Из них один Пальмир преодолел испуг,
Не зверь его страшит, а сердца частый стук,
Чтоб Аретуза в нем не видела боязни;
К нему была строга, теперь полна приязни,
Увидев, что Пальмир стремим к благим делам,
В ней радость ожила со страхом пополам.
«Коль вами движим я, отважным сим порывом,
Ужель последую тем беглецам трусливым?
Нет, не бывать тому, не страшен зверь сейчас,
Смерть презирать велят мне взоры ваших глаз!»
Сказал, и это всё: непраздно было слово;
Он мчится, он летит на кабана лесного,
То уклоняется, то прыгает, скача,
То руку занесет и лезвием меча
Потщится отомстить врагу за преступленья.
Один удар клыков – две жертвы во мгновенья:
Ему ранение, а в деве боль и дрожь,
Но злобный тот расчет не оправдался всё ж.
Меж амазонкой вепрь и юношей метался,
Тот на защиту встал, за деву испугался.
Кому из двух отмстить, не знал наверняка,
Пальмира ранил зверь, однако же, слегка.
Охотнику легко, но тяжко стало деве;
Он выдержал, она, дрожит от боли, в гневе.
Удар нестрашен был, но брызжет крови ток,
И духи всей толпой покинув свой острог,
Заставили забыть Пальмира всё на свете;
Он бледен, хладен стал, и руки точно плети;
И ум бездействует, и полог на глазах.
Как счастлив был бы он, узрев ее в слезах!
Товарищи его жалеют, не иначе;
У Аретузы скорбь, и тонет лик во плаче.
 
 
Неподалеку, где ручьевых вод кристалл,
Устав кружить в лесу, Адонис отдыхал.
По воле вещих нимф, провидеть рок способных,
Немало проблуждал он в зарослях чащобных.
Терялся гул рожка от чар тех ворожей,
Напрасно доходил до юноши ушей.
Адонис и не знал, куда примчится в беге;
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю