Текст книги "Времена не выбирают…"
Автор книги: Александр Кушнер
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Обозначили длинные жерди
И канава, как в твердом конверте
Приглашенье на пир, в забытье.
Шмель
Д. Сухареву
Залетевший к нам в комнату шмель, – я ему помог
Через форточку выбраться, лист поднеся бумаги
И подталкивая, – он-то сопротивлялся, шок
Испытав и сомнительным образом в передряге
Проявив себя этой, растерян и бестолков,
И похож, черно-желтый, на маленького медведя,
Будет дома рассказывать всем, кто его готов
Слушать, о переплете оконном и шпингалете.
Очень долго – о комнате: в комнате нет травы
И цветов полевых и садовых, но есть обои,
На которых разбросаны тени цветов, увы,
И ужасны, конечно, сознания перебои,
О бумаге, просунутой пленнику под живот —
Глянцевитая плоскость и страшное шелестенье,
О таинственной тени: казалось, сейчас прибьет,
И чудесном своем сверхъестественном избавленье.
«Меж двумя дождями, в перерыве…»
Меж двумя дождями, в перерыве,
Улучив блаженных полчаса,
Я в тумана розовом наплыве
Тернера припомнил паруса.
Солнце в этом дымчатом массиве
Не смотрело, желтое, в глаза.
И такою свежестью дышали,
На дорогу свесившись, кусты,
И стояли, будто на причале,
Дачи, как буксиры и плоты,
Словно живопись была в начале,
А потом всё то, что любишь ты.
«Я свет на веранде зажгу…»
Я свет на веранде зажгу,
И виден я издали буду,
Как ворон на голом суку,
Как в море маяк – отовсюду.
Тогда и узнаю, тогда
Постигну по полной программе,
Что чувствует ночью звезда,
Когда разгорится над нами.
Чуть-чуть жутковато в таком
Себя ощутить положенье.
Сказал, что звездой, маяком,
А втайне боюсь, что мишенью.
Вот ночь запустила уже
В меня золотым насекомым,
И я восхищаюсь в душе
Обличьем его незнакомым.
А птицы из леса глядят,
А с дальней дороги – прохожий,
А сердцем еще один взгляд
Я чувствую; разумом тоже.
Афродита
Ты из пены вышла, Афродита,
Сразу взрослой стала и пошла,
Розами и травами увита,
А ребенком так и не была.
Расставляешь гибельные сети
И ловушки там, где их не ждут,
И не знаешь, как смеются дети,
Обижаясь, горько слезы льют.
Как бывает девочка проворней
И смелее мальчика в игре!
Без любви счастливей и просторней
Жизнь и больше знанье о добре.
А дразнилки, шутки-прибаутки,
А скакалки, ролики-коньки?
Постепенно набухают грудки,
Первые секреты, пустяки.
Сколько солнца в тех дубах и вязах
И прогулках дальних по жаре…
И любовь нуждается в рассказах
О начальной, утренней поре.
Дикий голубь
В Крыму дикий голубь кричит на три такта,
Он выбрал размер для себя – амфибрахий —
И нам веселее от этого факта,
Хотя он в унынье как будто и страхе.
Его что-то мучает, что-то печалит,
У греков какая-то драма в Тавриде
Случилась; на самой заре и в начале
Уже о несчастьях шла речь и обиде.
И южное солнце ее не смягчало,
И синее море ее не гасило,
И горлинка грустное это начало
Запомнила, крохотна и легкокрыла.
Такая субтильная, нервная птичка,
Кофейно-молочного, светлого цвета,
И длится с Эсхилом ее перекличка,
А мы отошли и забыли про это.
«Всё должно было кончиться в первом веке…»
Всё должно было кончиться в первом веке
И начаться должно было всё другое,
Но не кончилось. Так же бежали реки,
Так же слезы струились из глаз рекою.
Страшный суд почему-то отодвигался,
Корабли точно так же по морю плыли,
С переменою ветра меняя галсы,
В белой пене горячей, как лошадь в мыле.
Человек любит ближнего, зла не хочет,
Во спасение верит и ждет Мессии
Месяц, год, а потом устает, бормочет,
Уступает тоске, как у нас в России.
Или Бог, привыкая к земной печали,
Увлекается так красотой земною,
Что, поставив ее впереди морали,
Вслед за нами тропинкой бредет лесною
Десятые годы
«Как римлянин, согласный с жизнью в целом…»
Как римлянин, согласный с жизнью в целом,
Живи себе пристойно, день за днем,
Благополучный день отметив мелом,
А неблагополучный день углем.
Да будет календарь, как ствол березы,
Бел, кое-где лишь черные видны
На нем пометы, – что ж, нужны и слезы,
И боль, и гнев. Как римляне умны!
Их стоики считают, что из жизни
По меньшей мере сто ведут дверей,
А в жизнь – одна. Поэтому не кисни,
Не жалуйся, живущий, не робей.
В любой момент на волю можно выйти,
Через дверной перешагнуть порог —
И звездные тебя обхватят нити,
Космический обнимет холодок.
Мрачность
Когда б не живопись, я был бы мрачен тоже.
Когда б не шаткая на берегу скамья,
Не куст сиреневый и холодок по коже,
Когда б не музыка, как был бы мрачен я!
Когда б не милое лицо в простом овале,
Не амстердамские каналы и торцы,
Когда бы мрачностью своей не щеголяли
Те, кто присвоили ее себе, глупцы!
Когда б ахейские не снаряжали мужи
Коня и звездная к нам не тянулась нить,
Когда бы нынешнее время было хуже
Того, что надо бы, да не могу забыть.
Когда бы в мрачности не проступали щели,
А в них сияние полуночных огней,
Когда б деревья так под ветром не шумели!
Когда б не Лермонтов, сказавший всё о ней!
Когда бы мысленно я не задернул шторы,
Уйдя от глупости, отпрянув от вранья.
Когда б не смерть, скажу, благодаря которой
И мрачность радостна, как был бы мрачен я!
В поезде
К вокзалу Царского Села
Не электричка подошла,
А поезд сумрачный из Гдова.
Уж очень плохо освещен.
Но проводник впустил в вагон
Нас, не сказав худого слова.
Сидячий поезд. Затхлый дух.
Мы миновали трех старух,
Двух алкашей и мать с ребенком.
Спал, ноги вытянув, солдат.
Я оступился: «Виноват!»
И как на льду качнулся тонком.
«Садитесь», – нам сказал старик
В ушанке. Сели. Я приник
К окну. Проехали Шушары.
Сбежала по стеклу слеза.
Езды всего-то полчаса.
Уснул бы – снились бы кошмары.
Одно спасенье – ты со мной.
И, примирясь с вагонной тьмой,
Я примирюсь и с вечной тьмою.
Давно таких печальных снов
Не видел. Где он, этот Гдов?
Приедем – атлас я открою.
«Какой сегодня век?…»
Какой сегодня век?
Не торопись, постой!
Четвертый, пятый снег,
А может быть, шестой.
Он на день к нам слетал,
А то и, вроде тли,
Растаяв, проступал
Сам, как из-под земли.
Он падал – и сходил,
И старая трава
Являлась вновь, без сил,
Во льду, едва жива.
Прохожему вдогон
Летели, как слепни,
И вылинявший сон,
И выцветшие дни.
Как будто прошлый год
Задумывал возврат.
Как будто галл и гот
Топтались у оград.
И снежная крупа
Переходила в дождь,
Как будто пот со лба
Стирал германский вождь.
Какой сегодня снег
Таинственный, густой!
Четвертый, пятый век,
А может быть, шестой.
Картинка из кубиков
Из кубиков почти что сложена картинка.
Ты видишь: это лев. Осталась в гриве брешь,
Да с кончиком хвоста произошла заминка,
Но время есть, поправь, еще чуть-чуть потешь
Себя, не торопись, последние пустоты
Заполни: вот он, зверь; кончается игра.
А то, что это лев, не огорчайся, что ты!
Мог заяц быть, мог слон, как серая гора.
Тебе достался лев. Ты справился с задачей.
Никто не виноват, что детство на войну
Пришлось, что пастью век дышал в лицо горячей,
Что жесткую тебе подкинули страну,
Что мрачные в ночах одолевали мысли,
Что грозный этот лев с козленком не дружил.
А всё же царь зверей! И кое-что о жизни
Ты понял лучше тех, кто уточку сложил.
«Эти фрески для нас сохранил Везувий…»
Эти фрески для нас сохранил Везувий.
Изверженья бы не было – не дошли бы
Ни танцовщицы к нам, ни, с травинкой в клюве,
Утка, ни золотые цветы и рыбы.
Я люблю эту виллу мистерий, это
Бичеванье, нагую люблю вакханку,
Красный цвет, я не видел такого цвета!
Желтый плащ и коричневую изнанку.
Так спасибо тебе, волокнистый пепел,
Пемза, каменный дождь, угловая балка,
Сохранившие это великолепье!
А погибших в Помпее людей не жалко?
Был бы выбор, что выбрал бы ты: искусство
Или жизнь этих римских мужчин и женщин?
Ты бы выбрал их жизнь. Я бы тоже. Грустно.
Ведь она коротка и ничем не блещет.
«Перед лучшей в мире конной статуей…»
Перед лучшей в мире конной статуей
Я стоял – и радовался ей.
Кондотьер в Венеции ли, в Падуе,
Русский царь вблизи речных зыбей
Не сравнятся с римским императором.
Почему? – не спрашивай меня.
Сам себе побудь экзаменатором,
Верность чувству смутному храня.
И поймешь, разглядывая медного,
Отстраняя жизни смертный шум:
Потому что конь ступает медленно,
Потому что всадник не угрюм,
Потому что взвинченность наскучила
И жестокость сердцу не мила,
А мила глубокая задумчивость,
Тихий сумрак позы и чела.
«Через Неву я проезжал в автобусе…»
Через Неву я проезжал в автобусе,
Ненастный день под вечер посветлел,
Ни ливня больше не было, ни мороси,
Была усталость; белые, как мел,
Колонны Биржи мне казались знаками
Судьбы, надежды слабой, но живой,
И я подумал, глядя на заплаканное,
Но с кое-где сквозящей синевой:
Голубизны расплывчатым сиянием
В разрывах туч блестит оно, слепя,
Как человек, измученный страданием
И приходящий медленно в себя,
И этот блеск милей сплошной безоблачности,
Лазури южной ласковей любой.
Что ж удивляться нашей зачарованности?
Мы ту же муку знаем за собой.
«В цеху разделочном, мясном кипит работа…»
В цеху разделочном, мясном кипит работа,
Ползет продукция по скользким желобам.
Мне удовольствия не доставляет что-то
Жизнь и не кажется осмысленной. А вам?
И дня б не выдержал я на таком участке
Земного, душного, кровавого труда.
Болтать о вечности, Вселенной строить глазки…
Вы Канта цените? А Шеллинга? О да!
Мне стыдно, сколько раз я рассуждал о смысле
И о призвании поговорить любил.
Но тушки скользкие, ползущие, как слизни,
Ты их разделывал, на части их делил?
Переворачивал, срезал ножом наросты,
В перчатки желтые обряжен и халат?
Иль дуб шумит не всем и в звездном небе звезды
Не одинаково со всеми говорят?
«Рай – это место, где Пушкин читает Толстого…»
Рай – это место, где Пушкин читает Толстого.
Это куда интереснее вечной весны.
Можно, конечно, представить, как снова и снова
Луг зацветает и все деревца зелены.
Но, кроме пышной черемухи, пухлой сирени,
Мне, например, и полуденный нравится зной,
Вечера летнего нравятся смуглые тени.
Вспомни шиповник – и ты согласишься со мной.
Гости съезжались на дачу… Случайный прохожий
Скопище видел карет на приморском шоссе.
Все ли, не знаю, счастливые семьи похожи?
Надо подумать еще… Может быть, и не все.
«А бабочка стихи Державина читает…»
А бабочка стихи Державина читает
И радуется им: «Я червь, – твердит, – я Бог!»
Убогий червячок вдруг крылья распускает:
Узорная канва и радужный глазок.
Уж точно, у нее для гордости и грусти
Все основанья есть, и больше, чем у нас.
Огневка, махаон. Поднимет и опустит,
И сложит, и опять горит павлиний глаз.
И кажется порой, что эта близость к Богу
Досталась ей за то, что близость к червяку
Томит сильней, чем нас, летунью-недотрогу,
Чудовище в мехах, красавицу в шелку.
«Лепного облака по небу легкий бег…»
Лепного облака по небу легкий бег,
Такой стремительный, мечтательный такой!
Кто любит Моцарта, хороший человек,
Кто любит Вагнера, наверное, плохой.
Деревья голые еще, но в глубине
Души мне кажется, что есть у них душа, —
Про зелень вспомнили и вздрогнули во сне,
Апрельским воздухом взволнованно дыша.
Они листочками готовы встретить май
И просыпаются, и ветви тянут ввысь.
Словам о музыке, мой друг, не придавай
Особой важности, как к шутке отнесись.
Тот не обидит нас, кто любит облака,
Опасен тот, кому валькирии нужны,
Но и валькирии весной наверняка
Летают поверху и людям не страшны.
Весна-причудница шагает вдоль аллей
И легкомысленно глядит по сторонам.
Категорические заявленья ей
Не очень нравятся, не нравятся и нам!
Черемуха
Черемуха цветет недели полторы.
Пока она цветет, ничто с ней не сравнится!
Раскинула свои палатки и шатры,
Свой полог подняла, светла и белолица.
И чудится, что есть у дерева душа —
Вот этот чудный дух, вот этот сладкий запах.
С дистанции сойдет всех раньше, так спеша,
Как будто скучно ей на всех других этапах.
Июнь ей ни к чему, тем более – июль.
Лишь юность хороша; черемуха, спасибо!
Как если бы прошел по улице патруль,
Черемуха – пароль, не жимолость, не липа.
Доверчивость, весна, цветенье на распыл,
На грани волшебства, по гибельному краю.
А юность я и впрямь, увы, почти забыл,
И первую любовь почти не вспоминаю.
«В сад сегодня не выйдешь, так сыро…»
В сад сегодня не выйдешь, так сыро.
Постоишь на крыльце – и домой.
Ты, ей-богу, как в рубке буксира
Над жемчужно-туманной травой,
На густые поделенной пряди,
Словно кто-то ее причесал
Так, чтоб спереди пышно и сзади
Сад лоснился, клубился, мерцал.
Никакой поэтической мысли
В этом стихотворении нет,
Только радость дымящейся жизни,
Только влагой насыщенный свет.
Кто мне дал эту сырость густую,
Затруднил по траве каждый шаг?
Я не мыслю, но я существую.
Существуя, живу, еще как!
«Вчера я заметил, что голуби ходят, кивая…»
Вчера я заметил, что голуби ходят, кивая.
Впервые заметил, а видел их тысячу раз.
Как будто на что-то согласие важно давая,
Да-да, – уверяя в полнейшем сочувствии нас.
Как прежде не видел я чудной готовности этой
Поддакивать нам на ходу и во всём потакать,
Такой бескорыстной, в широкие перья одетой,
Лоснящейся, радужной, уличным лужам под стать?
А если бы «нет» говорили они, отрицая
Надежду и радость, как было бы грустно, представь!
Какая удача, подумай, отрада какая:
Всё – правда, всё – чудо, всё – быль, безусловно,
и явь!
«А это что у нас растет, болиголов?…»
А это что у нас растет, болиголов?
Кокорыш, борщевик – ужасные названья.
А может быть, купырь.
О, сколько диких слов,
Внушающих тоску! Народное сознанье,
Латиницы в обход, сумело оценить
Их подлинную суть, воздав им по заслугам.
Ты спрашиваешь, что? Я думаю, что сныть:
От страха так назвать могли ее, с испугом.
И тот, кто первый дал такое имя ей,
А ближние легко и дружно подхватили,
Не меньше, чем Гомер, не хуже, чем Орфей,
Да только не писал стихов или забыли
Их… Не забыли, нет! Нам кажется, что мы
Листаем каталог клубящихся растений,
А это к нам дошла трагедия из тьмы,
Поэма вещих снов и точных наблюдений.
«На улицу, заросшую травой…»
На улицу, заросшую травой,
Я вышел в летних сумерках. Горели
Огни на дачах. Августовский зной
Дышал еще, но кротко, еле-еле.
Три девочки сидели на бревне, —
Их спать еще из дома не позвали, —
И что-то, рассмеявшись, обо мне,
А может быть, не обо мне сказали.
Прохладное дыхание земли,
Кустарник, протянувшийся по краю,
Заросшие травою колеи…
Хотел бы я еще раз жить? Не знаю.
«Прогуляться вышли поздно…»
Прогуляться вышли поздно.
Ночь во всем великолепье
Золотые свои сети
Развернула в темноте.
– Посмотри, как эти звезды
Хороши в турецком небе
И ближайшие, и эти,
И особенно вон те!
Те, смотри, почти живые.
Даже кажется, что можно
К ним с вопросом обратиться,
Попросить о чем-нибудь.
Как посты сторожевые,
Проступают осторожно,
А за ними тьма клубится.
Посмотри, какая жуть!
Как мерцает вполнакала
Их узорное сцепленье!
Неужели во Вселенной,
Кроме нашей, жизни нет?
– Есть, конечно, – ты сказала, —
Это – горное селенье,
Есть там школа, несомненно,
Кладбище и минарет.
«Остановиться вовремя. А те…»
Остановиться вовремя. А те,
Кто не умеет это сделать, будут
Потом жалеть. И звезды в темноте
Им твердости, быть может, не забудут
И не простят решимости: был миг,
Когда они одуматься хотели,
Да слишком, видно, был разбег велик
И радовало достиженье цели.
И промедленье слабостью назвав,
Не поняли, что требовалась сила
Опомниться и не бежать стремглав,
Прислушаться к тому, что говорила
Ночь и кусты, стоявшие толпой,
Как будто преграждая им дорогу,
Ты спросишь, что тогда считать судьбой?
Сомненье и считать судьбой, тревогу.
«Слепые силы так сцепились…»
Слепые силы так сцепились,
В какой-то миг сложились так,
Что в наше зренье обратились
И разглядели вечный мрак.
Самих себя они узрели
Посредством нашей пары глаз,
Их вставив нам в глазные щели,
Слезами смоченный алмаз.
Как внятно нам вихревращенье
И блеск в кромешных небесах!
Какое чудо – наше зренье,
Мысль, промелькнувшая в глазах!
И Леонардо взгляд колючий,
И мощь рембрандтовских картин.
Какой невероятный случай,
На триллионы проб – один!
«Отца и мать, и всех друзей отца…»
Отца и мать, и всех друзей отца
И матери, и всех родных и милых,
И всех друзей, – и не было конца
Их перечню, – за темною могилой
Кивающих и подающих мне
За далью не читаемые знаки,
Я называл по имени во сне
И наяву, проснувшись в полумраке.
Горел ночник, стояла тишина,
Моих гостей часы не торопили,
И смерть была впервые не страшна,
Они там все, они ее обжили,
Они ее заполнили собой,
Дома, квартиры, залы, анфилады,
И я там тоже буду не чужой,
Меня там любят, мне там будут рады.
«Вечерней тьмою был сведен на нет…»
Вечерней тьмою был сведен на нет
И сад, и ели контур грандиозный,
И если в окнах церкви брезжил свет,
То свет, скорей всего, религиозный,
Оставшийся или от служб дневных,
Или молитв старушечьих, прилежных.
Есть в сельской церкви то, что городских
Людей влечет, и самых безнадежных.
Таких, как я, – сознанью вопреки
И горькой очевидности явлений.
А может быть, присутствие реки
И сумрачность шуршаний, шелестений
Поддерживали этот слабый свет
И сердцу втайне что-то говорили,
Не требуя ответить: да иль нет,
Не заставляя выбрать: или – или.
«Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?…»
И лежу я, околдован…
И. Анненский
Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?
Это тикают часы.
Философские заботы,
Жизни детские азы.
Городского неба розов
Полог в сумерках ночных.
А исканий и запросов
Я не знаю никаких.
Роковых перерождений,
Переломов, катастроф,
Вековых нагромождений
Установок и основ.
Но часы меня смущают,
Отмахнуться не дают.
Кто ты? Что ты? – повторяют,
Кто ты? Что ты? – пристают.
И сижу я, зачарован
Их вопроса прямотой.
Кто же знает, кто он, что он?
Шопенгауэр, Толстой?
Не запнутся, не споткнутся,
Им не стыдно, не смешно.
Циферблат у них, как блюдце,
И во тьме блестит оно.
Я их в комнату другую,
Под шумок перенесу:
Пусть там тикают впустую, —
От тоски себя спасу.
«Душа – элизиум теней и хочет быть звездой…»
Душа – элизиум теней и хочет быть звездой,
Но звезды знают ли о ней в ее тоске земной?
Они горят мильоны лет, быть может, потому,
Что о душе и речи нет у спрятанных во тьму.
Но, может быть, во тьме ночной, в сиянье неземном
Звезда б хотела быть душой, омытой летним днем,
И в хладной вечности своей, среди надмирной тьмы,
Раскрыв объятья для теней, быть смертною, как мы.
«Утром тихо, чтобы спящую…»
Утром тихо, чтобы спящую
Мне тебя не разбудить,
Я встаю и дверь скрипящую
Пробую уговорить
Обойтись без скрипа лишнего,
И на цыпочках, как вор,
Может быть, смеша Всевышнего,
Выбираюсь в коридор.
Есть в моем печальном опыте
Знанье горестное. Вот,
Так и есть: в соседней комнате
На столе записка ждет:
«Провела полночи с книжкою,
Не могла никак уснуть.
Постарайся утром мышкою
Быть. Не звякни чем-нибудь».
Спи, не звякну. Все движения
Отработаны, шаги,
Как церковное служение,
Не забыты пустяки,
Всё обдумано и взвешено,
Не должно ничто упасть.
Спи. К любви печаль подмешена,
Страх, а думают, что страсть.
«Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад…»
Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад.
Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад,
Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад,
Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад.
Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад.
Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад.
Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад.
Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад.
Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад,
Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад.
Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, —
Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!
«Мои друзья, их было много…»
Мои друзья, их было много,
Никто из них не верил в Бога,
Как это принято сейчас.
Из Фета, Тютчева и Блока
Их состоял иконостас.
Когда им головы дурили,
«Имейте совесть», – говорили,
Был горек голос их и тих.
На партсобранья не ходили:
Партийных не было средь них.
Их книги резала цензура,
Их пощадила пуля-дура,
А кое-кто через арест
Прошел, посматривали хмуро,
Из дальних возвратившись мест.
Как их цветочки полевые
Умели радовать любые,
Подснежник, лютик, горицвет!
И я, – тянулись молодые
К ним, – был вниманьем их согрет.
Была в них подлинность и скромность.
А слова лишнего «духовность»
Не помню в сдержанных речах.
А смерть, что ж смерть, – была готовность
К ней и молчанье, но не страх.
«Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы…»
Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы,
Колеблясь и клубясь, как будто оживет
И в шестистопные мои заглянет ямбы,
Став тенью дорогой – и сбоку подойдет,
И, голову склонив седую, напугает —
Ведь я не ожидал, что, обратившись в дым,
Давно умерший друг еще стихи читает
И помнит обо мне, и радуется им.
Под камнем гробовым хранится пепел в урне,
На кладбище давно я не был, но ему
В волокнах голубых с подсветкою лазурной
Удобней подойти в клубящемся дыму
И ободрить меня задумчивым вниманьем,
И обнаружить свой нетленный интерес
К тому, что он любил, – и счастлив пониманьем
Я, и каких еще, скажи, желать чудес?
«Поговорить бы тихо сквозь века…»
Поговорить бы тихо сквозь века
С поручиком Тенгинского полка
И лучшее его стихотворенье
Прочесть ему, чтоб он наверняка
Знал, как о нем высоко наше мненье.
А горы бы сверкали в стороне,
А речь в стихах бы шла о странном сне,
Печальном сне, печальней не бывает.
«Шел разговор веселый обо мне» —
На этом месте сердце обмирает.
И кажется, что есть другая жизнь,
И хочется, на строчку опершись,
Ту жизнь мне разглядеть, а он, быть может,
Шепнет: «За эту слишком не держись» —
И руку на плечо мое положит.
«Смысл жизни надо с ложечки кормить…»
Смысл жизни надо с ложечки кормить,
И баловать, и на руках носить,
Подмигивать ему и улыбаться.
Хорошим человеком надо быть.
Пять-шесть детей – и незачем терзаться.
Большая, многодетная семья
Нуждается ли в смысле бытия?
Фриц кашляет, Ганс плачет, Рут смеется.
И ясно, что Платон им не судья,
И Кант пройдет сквозь них – и обернется.
«Когда б не смерть, то умерли б стихи…»
Когда б не смерть, то умерли б стихи,
На кладбище бы мы их проводили,
Холодный прах, подобие трухи,
Словесный сор, скопленье лишней пыли,
В них не было б печали никакой,
Сплошная болтовня и мельтешенье.
Без них бы обошлись мы, боже мой:
Нет смерти – и не надо утешенья.
Когда б не смерть – искусство ни к чему.
В раю его и нет, я полагаю.
Искусство заговаривает тьму,
Идет над самой пропастью, по краю,
И кто бы стал мгновеньем дорожить,
Не веря в предстоящую разлуку,
Твердить строку, листочек теребить,
Сжимать в руке протянутую руку?
«Я-то помню еще пастухов…»
Я-то помню еще пастухов,
И коров, и телят, и быков
По дороге бредущее стадо,
Их мычанье густое и рев,
Возвращенье в село до заката.
Колокольчик звенел, дребезжал.
Луг за лесом, как маленький зал,
Объезжал я на велосипеде,
Где паслись они, словно на бал
Приведенные из дому дети.
И другой их лужок поджидал
Где-нибудь за пригорком, и третий.
Мух и оводов били хвостом.
Стадо пахло парным молоком,
У кустов залегали тщедушных.
Было что-то библейское в том,
Как пастух подгонял непослушных.
О, как чуден был вид и пятнист!
Словно нарисовал их кубист,
Я Сезанна любил и Машкова,
Одинокий велосипедист.
Дай мне к речке проехать, корова!
Поворот, небольшая петля.
Так сегодня не пахнет земля,
Как тогда оглушительно пахла.
Словно вечность, грустить не веля,
Помахала рукой и иссякла.
Лопух
Знал бы лопух, что он значит для нас,
Шлемоподобный, глухое растенье,
Ухо слоновье подняв напоказ,
Символизируя прах и забвенье,
Вогнуто-выпуклый, в серой пыли,
Скроен неряшливо и неказисто,
Как бы раскинув у самой земли
Довод отступника и атеиста.
Трудно с ним спорить, – уж очень угрюм,
Неприхотлив и напорист, огромный,
Самоуверенный тяжелодум,
Кажется только, что жалкий и скромный,
А приглядеться – так тянущий лист
К зрителю, всепобеждающий даже
Древний философ-материалист
У безутешной доктрины на страже.
«Любимый запах? Я подумаю…»
Любимый запах? Я подумаю.
Отвечу: скошенной травы.
Изъяны жизни общей суммою
Он лечит, трещины и швы,
И на большие расстояния
Рассчитан, незачем к нему
Склоняться, затаив дыхание,
И подходить по одному.
Не роза пышная, не лилия,
Не гроздь сирени, чтоб ее
Пригнув к себе, вообразили мы
Иное, райское житье, —
Нет, не заоблачное, – здешнее,
Земное чудо, – тем оно
Невыразимей и утешнее,
Что как бы обобществлено.
Считай всеобщим достоянием
И запиши на общий счет
Траву со срезанным дыханием,
Ее холодный, острый пот,
Чересполосицу и тление
И странный привкус остроты,
И ждать от лезвия спасения
Она не стала бы, как ты.
Сон в летнюю ночь
Чемпионатом мира по футболу
Я был, как все, в июне увлечен.
Не потому ли, полный произвола,
Невероятный мне приснился сон?
Сказать, какой? Но я и сам не знаю,
Удобно ли в таком признаться сне?
Что я в футбол с Ахматовой играю,
Пасую ей, она пасует мне.
Мы победим Петрова с Ивановым!
Дурацкий сон, ведь я предупреждал.
Мы лучше их владеем точным словом:
Они спешат, не выйти им в финал.
Она спросила: «Кто они такие?»
Хотел сказать, но тут же позабыл.
На ней мерцали бусы дорогие,
А плащ к футболке плохо подходил.
Веселый сон, но сколько в нем печали!
С футбольным полем рядом – дачный лес.
А выиграли мы иль проиграли —
Не буду врать: сон был и вдруг исчез.
«И не такие царства погибали…»
«И не такие царства погибали!» —
Сказал синода обер-прокурор
Жестоко так, как будто на медали
Он выбил свой суровый приговор.
И не такие царства. А какие?
Египет, Рим, Афины, может быть?
Он не хотел погибели России
И время был бы рад остановить.
И вынув из жилетного кармана
Часы, смотрел на них, но время шло.
Тогда вставал он с жесткого дивана
И расправлял совиное крыло.
А что теперь? Неужто всё сначала?
Опять смотреть с опаской на часы?
Но столько раз Россия погибала
И возрождалась вновь после грозы.
Итак, фонарь, ночь, улица, аптека,
Леса, поля с их чудной тишиной…
И мне не царства жаль, а человека.
И Бог не царством занят, а душой.
Платформа
Промелькнула платформа пустая, старая,
Поезда не подходят к ней, слой земли
Намело на нее, и трава курчавая,
И цветочки лиловые проросли,
Не платформа, а именно символ бренности
И заброшенности, и пленяет взгляд
Больше, чем антикварные драгоценности:
Я ведь не разбираюсь в них, виноват.
Где-нибудь в Нидерландах или Германии
Разобрали б такую, давно снесли,
А у нас запустение, проседание,
Гнилость, ржавчина, кустики, пласт земли
Никого не смущают, – цвети, забытая
И ненужная, мокни хоть до конца
Света, сохни, травой, как парчой, покрытая,
Ярче памятника и пышней дворца!
«Художник напишет прекрасных детей…»
С. В. Волкову
Художник напишет прекрасных детей,
Двух мальчиков-братьев на палубной кромке
Или дебаркадере. Ветер, развей
Весь мрак этой жизни, сотри все потемки.
В рубашечках белых и синих штанах,
О, как они розовы, черноволосы!
А море лежит в бледно-серых тонах
И мглисто-лиловых… Прелестные позы:
Один оглянулся и смотрит на нас,
Другой наглядеться не может на море.
Всегда с ними ласкова будь, как сейчас,
Судьба, обойди их, страданье и горе.
А год, что за год? Наклонись, посмотри,
Какой, – восемьсот девяносто девятый!
В семнадцатом сколько им лет, двадцать три,
Чуть больше, чуть меньше. Вздохну, соглядатай,
Замру, с ними вместе глядящий на мел
И синьку морскую, и облачность эту…
О, если б и впрямь я возможность имел
Отсюда их взять на другую планету!
«Супружеская пара. Терракота…»
Супружеская пара. Терракота.
Она и он. Этрусская гробница.
Не торопи меня. Мне грустно что-то.
А в то же время как не изумиться?
Не видно скорби. Что же это, что же?
Как будто даже рады нам с тобою.
Полулежат они на жестком ложе,
Как две волны, как бы фрагмент прибоя.
Как будто в жизнь могли бы возвратиться,
На берег выйти, смерть стряхнуть, как пену.
Как больно мне в их вглядываться лица!
Как будто мы пришли им на замену.
И так понятно мне, что ненадолго,
Что все века мучительны и зыбки.
Нужна замена, смерть нужна, прополка.
Когда б не эти две полуулыбки!
«Очки должны лежать в футляре…»
Очки должны лежать в футляре,
На банку с кофе надо крышку
Надеть старательно, фонарик
Запрятан должен быть не слишком
Глубоко меж дверей на полке,
А Блок в шкафу с Андреем Белым
Стоять, где нитки – там иголки,
Всё под присмотром и прицелом.
И бедный Беликов достоин
Не похвалы, но пониманья.
Каренин тоже верный воин.
В каком-то смысле мирозданье
Они поддерживают тоже,
Дотошны и необходимы,
И хорошо, что не похожи
На тех, кто пылки и любимы.
«Представляешь, там пишут стихи и прозу…»
С. Лурье
Представляешь, там пишут стихи и прозу.
Представляешь, там дарят весной мимозу
Тем, кого они любят, – сухой пучок
С золотистыми шариками, раскосый,
С губ стирая пыльцу его и со щек.
Представляешь, там с крыльями нас рисуют,
Хоровод нам бесполый организуют
Так, как будто мы пляшем в лучах, поем,
Ручку вскинув и ножку задрав босую,
На плафоне резвимся – не устаем.
Представляешь, там топчутся на балконе
Ночью, радуясь звездам на небосклоне, —
И всё это на фоне земных обид
И смертей, —
с удивленьем потусторонним
Ангел ангелу где-нибудь говорит.
Портрет
Не заноситься – вот чему
Портрет четвертого Филиппа
Нас учит, может быть, ему
За это следует спасибо
Сказать; никак я не пойму
Людей подобного пошиба.
Людей. Но он-то ведь король,
А короли какие ж люди?
Он хорошо играет роль
Бесчеловечную по сути.
Ты рядом с ним букашка, моль,
Он смотрит строго и не шутит.
Всё человеческое прочь
Убрал Веласкес из портрета.
Усы, как веточки точь-в-точь,
Уходят вверх, – смешно же это?
Нет, не смешно! И ночь есть ночь,
Дневного ей не надо света.
И власть есть власть, и зло есть зло,
Сама тоска, сама надменность.
Из жизни вытекло тепло,
Забыта будничность и бренность.
Он прав, когда на то пошло.
Благодарю за откровенность!
На большом проспекте
Большой проспект году в сорок седьмом
Представь себе – и станет страшновато
Не потому, что старый гастроном
Вернется, а давно исчез куда-то,
Не потому, что вырубленный сквер
Зашелестит опять, ведь это чудно,
Не потому, что мальчик-пионер
Тебя смутит – узнать его нетрудно,
Не потому, что праздничный портрет:
Усы, мундир, погоны на мундире,
Два этажа собою занял, свет
Затмив кому-то на три дня в квартире,
А потому, что все, почти что все,
Идущие по делу и без дела
В загадочности взрослой и красе
Лениво, быстро, робко или смело
В привычной для проспекта полумгле,
Он узок, как гранитное ущелье, —
Их никого нет больше на земле,
Нет никого, какое ж тут веселье?
«Питер де Хох оставляет калитку открытой…»
Питер де Хох оставляет калитку открытой,
Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним.
Маленький дворик с кирпичной стеною, увитой
Зеленью, улочка с блеском ее золотым!
Это прием, для того и открыта калитка,
Чтобы почувствовал зритель объем и сквозняк.
Это проникнуть в другое пространство попытка, —
Искусствовед бы сказал приблизительно так.
Виден насквозь этот мир – и поэтому странен,