Текст книги "Времена не выбирают…"
Автор книги: Александр Кушнер
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Раскаленными ужасом, смотрит на нас,
Человечеством преданный и небесами, —
Разве венчик звезды его желтой погас?
Видит Бог, я его не оставлю, в другую
Веру перебежав и устроившись в ней!
В христианскую? О, никогда, ни в какую:
Эрмитажный старик не простит мне, еврей.
Припадая к пескам этим желтым и глинам,
Погибая с тряпичной звездой на пальто,
Я с отцом в этом споре согласен, – не с сыном:
Кто отречься от них научил его, кто?
Тянут руки к живым обреченные дети.
Будь я старше, быть может, в десятом году
Ради лекций в столичном университете
Лютеранство бы принял, имея в виду,
Что оно православия как-то скромнее:
Стены голы и храмина, помнишь? пуста…
Но я жил в этом веке – и в том же огне я
Корчусь, мальчик, и в небе пылает звезда…
«Дети в поезде топают по коридору…»
Дети в поезде топают по коридору,
Или входят в чужие купе без разбору,
Или, с полки упав, слава богу, что с нижней,
Не проснувшись, полночи на коврике спят;
Плачут; просят купить абрикосы им, вишни;
Лижут скобы, крючки, все железки подряд;
Пятилетняя девочка в клетчатой юбке
Мне старалась понравиться, вся извелась,
Извиваясь, но дядя не шел на уступки,
Книгой от приставаний ее заслонясь,
А поддался бы, дрогнул – и всё: до Тамбова,
Где на дождь, наконец, выходила семья,
Должен был бы подмигивать снова и снова…
Там, в Тамбове, будь умницей, радость моя!
Дети в поезде хнычут, смеются, томятся,
Знать не знают, куда и зачем их везут;
Блики, отблески, пыльные протуберанцы,
Свет, и тень, и еловый в окне изумруд;
Но какой-нибудь мальчик не хнычет, не скачет,
Не елозит, не виснет на ручках, как все,
Только смотрит, к стеклу прижимая горячий
Лоб, на холмы и долы в их жаркой красе!
«Старость тем хороша, что не надо ходить к гадалке…»
Старость тем хороша, что не надо ходить к гадалке:
Жизни мало осталось, и эти остатки жалки,
А насчет белой лошади, белых мужчин, голов —
Я не знаю, как нам относиться к мадам Кирхгоф.
Нагадала-таки эта немка в слепом усердье
Смерть ему в тридцать семь: если же не случится смерти,
Проживешь еще долго, – был выбор, был выход, был!
Да не вынес, не выдержал, – жаркая кровь – вспылил!
Что-то есть, друг Горацио, что мудрецам неясно.
Жизнь ужасна, прекрасна, а смерть небесам причастна
И просматривается гадалкой в окрестной мгле.
Небеса что-то знают заранее о земле.
Что-то знают. Как пламенный полог, горят над нею,
Опекают свою задачу, следят затею,
Снисходительны к немке, смешной проводнице зла,
Ей подбрасывая крошки со своего стола.
Мне смириться с такой постановкой вопроса трудно.
Жить воистину страшно, печально на свете, чудно,
Гаснут зимние звезды, и в девять часов утра
Суеверье томит – веры сумрачная сестра.
«Что-то более важное в жизни, чем разум…»
«О, если б без слова…»
Фет
Что-то более важное в жизни, чем разум…
Только слов не ищи, не подыскивай: слово
За слово – и, увидишь, сведется всё к фразам
И не тем, чем казалось, окажется снова.
И поэтому только родное дыханье
И пронзительно-влажной весны дуновенье,
Как последнее счастье, туманят сознанье,
Да заведомо слабое стихотворенье
Доверявшего смутному чувству поэта,
Обманувшего структуралистов: без слова
Он сказаться сумел… Боже мой, только это
Мне еще интересно, и важно, и ново…
Прощание с веком
А. Арьеву
Уходя, уходи, – это веку
Было сказано, как человеку:
Слишком сумрачен был и тяжел.
В нишу. В справочник. В библиотеку.
Потоптался чуть-чуть – и ушел.
Мы расстались спокойно и сухо.
Так, как будто ни слуха, ни духа
От него нам не надо: зачем?
Ожила прошлогодняя муха
И летает, довольная всем.
Девятнадцатый был благосклонным
К кабинетным мечтам полусонным
И менял, как перчатки, мечты.
Восемнадцатый был просвещенным,
Верил в разум хотя бы, а ты?
Посмотри на себя, на плохого,
Коммуниста, фашиста сплошного,
В лучшем случае – авангардист.
Разве мама любила такого?
Прошлогодний, коричневый лист.
Все же мне его жаль, с его шагом
Твердокаменным, светом и мраком.
Разве я в нем не жил, не любил?
Разве он не явился под знаком
Огнедышащих версий и сил?
С Шостаковичем и Пастернаком
И припухлостью братских могил…
«Посчастливилось плыть по Оке, Оке…»
Посчастливилось плыть по Оке, Оке
На речном пароходе сквозь ночь, сквозь ночь,
И, представь себе, пели по всей реке
Соловьи, как в любимых стихах точь-в-точь.
Я не знал, что такое возможно, – мне
Представлялся фантазией до тех пор,
Поэтическим вымыслом, не вполне
Адекватным реальности, птичий хор.
До тех пор, но, наверное, с той поры,
Испытав потрясенье, поверил я,
Что иные, нездешние, есть миры,
Что иные, загробные, есть края.
И, сказать ли, еще из густых кустов
Ивняка, окаймлявших речной песок,
Долетали до слуха обрывки слов,
Женский смех, приглушенный мужской басок.
То есть голос мужской был, как мрак, басист,
И таинственней был женский смех, чем днем,
И, по здешнему счастью специалист,
Лучше ангелов я разбирался в нем.
А какой это был, я не помню, год,
И кого я в разлуке хотел забыть?
Назывался ли как-нибудь пароход,
«Композитором Скрябиным», может быть?
И на палубе, верно, была скамья,
И попутчики были, – не помню их,
Только путь этот странный от соловья
К соловью, и сверканье зарниц ночных!
«Подсела в вагоне. «Вы Кушнер?» – «Он самый…»
Подсела в вагоне. «Вы Кушнер?» – «Он самый».
«Мы с вами учились в одном институте».
Что общее я с пожилой этой дамой
Имею? (Как страшно меняются люди
Согласно с какой-то печальной программой,
Рассчитанной на проявленье их сути.)
Природная живость с ошибкой в расчете
На завоеванье сердец и удачи,
И господи, сколько же школьной работе
Сил отдано женских и грядкам на даче!
«Я Аня Чуднова, теперь узнаете?»
«Конечно, Чуднова, а как же иначе!»
«Я сразу узнала вас. Вы-то, мужчины,
Меняетесь меньше, чем женщины». – «Разве?»
(Мне грустно. Я как-то не вижу причины
Для радости – в старости, скуке и язве.)
«А помните мостик? Ну, мостик! Ну, львиный!»
(Не помню, как будто я точно в маразме.)
«Не помните… Я бы вам все разрешила,
Да вы не решились. Такая минута…»
И что-то прелестное в ней проступило,
И даже повеяло чем-то оттуда…
В Антропшине вышла… О, что это было?
Какое тоскливое, жалкое чудо!
Галстук
Есть галстук: служит мне лет тридцать, темно-синий.
Смелее был бы я, так черный бы завел.
Печальный компромисс. Горгон боюсь, эриний
Ввиду грядущих драм и безнадежных зол
И в ящик каждый раз убрать его подальше,
Поглубже норовлю, чтоб он мне на глаза
Не попадался. Есть, есть что-то здесь от фальши
И слабости души: все видят небеса.
Да, раза два в году, а то и три, четыре —
Чем дольше я живу, тем чаще нужен мне
Он, жалкий, – страшно жить и скользко в этом мире.
Не надо объяснять, не правда ли, вполне
Понятно и без слов, что прочен старый узел,
Что, в петлю головой ныряя, как в хомут,
Иду туда, где рок все к яме свел и сузил,
Туда, куда и все, потупившись, идут.
«В декабре я приехал проведать дачу…»
В декабре я приехал проведать дачу.
Никого. Тишина. Потоптался в доме.
Наши тени застал я с тоской в придачу
На диване, в какой-то глухой истоме.
Я сейчас заплачу.
Словно вечность в нездешнем нашел альбоме.
Эти двое избегли сентябрьской склоки
И октябрьской обиды, ноябрьской драмы;
Отменяются подлости и наскоки,
Господа веселеют, добреют дамы,
И дождя потоки
Не с таким озлоблением лижут рамы.
Дверь тихонько прикрыл, а входную запер
И спустился во двор, пламеневший ало:
Это зимний закат в дождевом накрапе
Обреченно стоял во дворе, устало.
Сел за столик дощатый в суконной шляпе,
Шляпу снял – и ворона меня узнала.
«Сегодня странно мы утешены…»
Сегодня странно мы утешены:
Среди февральской тишины
Стволы древесные заснежены
С одной волшебной стороны.
С одной – все, все, без исключения.
Как будто в этой стороне
Чему-то придают значение,
Что нам понятно не вполне.
Но мы, влиянию подвержены,
Глядим, чуть-чуть удивлены,
Так хорошо они заснежены
С одной волшебной стороны.
Гадаем: с южной или западной?
Без солнца не определить.
День не морозный и не слякотный,
Во сне такой и должен быть.
Но мы не спим, – в полузабвении
По снежной улице идем
С тобой в волшебном направлении,
Как будто, правда, спим вдвоем.
«Обратясь к романтической ветке…»
Обратясь к романтической ветке,
Поэтической ветке родной,
Столько раз ради трезвости меткой
Из упрямства отвергнутой мной,
Я сказал бы им, братьям горячим,
Как мне пусто и холодно тут!
Я не лью свои слезы, я прячу.
Дайте плащ поносить! Не дадут.
– Надо вовремя было из комнат
На корабль трехмачтовый взбегать,
Незаметною ролью и скромной
Не пленяться, обид не глотать,
Надо было не чашку и блюдце
И не скатерть любить на столе,
Надо было уйти, отвернуться
От всего, что любил на земле.
– Дорогие мои, не судите
Так же быстро, как я вас судил,
Восхищаясь безумством отплытий,
Бегств и яркостью ваших чернил,
Мне казалось, что мальчик в Сургуте
Или Вятке, где мглист небосвод,
Пусть он мной восхищаться не будет,
Повзрослеет – быть может, поймет.
– Надо было, высокого пыла
Не стесняясь, порвать эту сеть,
Выйти в ночь, где пылают светила,
Просиять в этой тьме и сгореть.
Ты же выбрал земные соцветья
И огонь белокрылый, дневной,
Так сиди ж, оставайся в ответе
За все слезы, весь ужас земной.
«Поскольку я завел мобильный телефон…»
Поскольку я завел мобильный телефон, —
Не надо кабеля и проводов не надо, —
Ты позвонить бы мог, прервав загробный сон,
Мне из Венеции, пусть тихо, глуховато, —
Ни с чьим не спутаю твой голос: тот же он,
Что был, не правда ли, горячий голос брата.
По музе, городу, пускай не по судьбам,
Зато по времени, по отношенью к слову.
Ты рассказал бы мне, как ты скучаешь там,
Или не скучно там, и, отметя полову,
Точнее видят смысл, сочувствуют слезам.
Подводят лучшую, чем здесь, под жизнь основу?
Тогда мне незачем стараться: ты и так
Все знаешь в точности как есть, без искажений,
И недруг вздорный мой смешон тебе – дурак
С его нескладицей примет и подозрений,
И шепчешь издали мне: обмани, приляг,
Как я, на век, на два, на несколько мгновений.
«Люди, кем-то замечено, делятся также на тех…»
Люди, кем-то замечено, делятся также на тех,
Кто кидается мяч, перепрыгнувший через ограду,
Игрокам перебросить за прутья, сквозь пихтовый мех,
Нетерпение их разделяя вполне и досаду,
И на тех, кто не станет за вещью бросаться чужой:
За перчаткой, упавшей из рук незнакомца, за шляпой…
Я не знаю, кто лучше, второй ли, с закрытой душой,
Погруженной в себя, или первый, готовый с растяпой
Разделить его промах: у первого, может быть, нет
Настоятельных мыслей, к себе приковавших вниманье,
Между тем как второй… Впрочем, кто его знает… На свет
Не рассмотришь ни ум, ни тоску, ни изъян в воспитанье.
«Иисус к рыбакам Галилеи…»
Иисус к рыбакам Галилеи,
А не к римлянам, скажем, пришел
Во дворцы их, сады и аллеи:
Нищим духом видней ореол,
Да еще при полуденном свете,
И провинция ближе столиц
К небесам: только лодки да сети,
Да мельканье порывистых птиц.
А с другой стороны, неужели
Ни Овидий Его, ни Катулл
Не заметили б, не разглядели,
Если б Он к ним навстречу шагнул?
Не заметили б, не разглядели,
Не пошли, спотыкаясь, за Ним, —
Слишком громко им, может быть, пели
Музы, слава мешала, как дым.
Современники
Никому не уйти никуда от слепого рока.
Не дано докричаться с земли до ночных светил!
Все равно, интересно понять, что «Двенадцать» Блока
Подсознательно помнят Чуковского «Крокодил».
Как он там, в дневнике, записал: «Я сегодня гений»?
А сейчас приведу ряд примеров и совпадений.
Гуляет ветер. Порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Через болота и пески
Идут звериные полки.
И счастлив Ваня, что пред ним
Враги рассеялись, как дым.
Пиф-паф! – и буйвол наутек.
За ним в испуге носорог.
Пиф-паф! – и сам гиппопотам
Бежит за ними по пятам.
Трах-тах-тах! И только эхо
Откликается в домах.
Но где же Ляля? Ляли нет!
От девочки пропал и след.
А Катька где? Мертва, мертва!
Простреленная голова.
Помогите! Спасите! Помилуйте!
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая…
Крокодилам тут гулять воспрещается.
Закрывайте окна, закрывайте двери!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
И больше нет городового.
И вот живой
Городовой
Явился вмиг перед толпой.
Ай, ай!
Тяни, подымай!
Фотография есть, на которой они вдвоем:
Блок глядит на Чуковского. Что это, бант в петлице?
Блок как будто присыпан золой, опален огнем,
Страшный Блок, словно тлением тронутый, остролицый.
Боже мой, не спасти его. Если бы вдруг спасти!
Не в ночных, – в медицинских поддержку найти светилах!
Мир, кренись,
пустота, надвигайся,
звезда, блести!
Блок глядит на него, но Чуковский помочь не в силах.
«Мандельштам приедет с шубой…»
Омри Ронену
Мандельштам приедет с шубой,
А Кузмин с той самой шапкой,
Фет тяжелый, толстогубый
К нам придет с цветов охапкой.
Старый Вяземский – с халатом,
Кое-кто придет с плакатом.
Пастернак придет со стулом,
И Ахматова с перчаткой,
Блок, отравленный загулом,
Принесет нам плащ украдкой.
Кто с бокалом, кто с кинжалом
Или веткой Палестины.
Сами знаете, пожалуй,
Кто – часы, кто – в кубках вины.
Лишь в безумствах и в угаре
Кое-кто из символистов
Ничего нам не подарит.
Не люблю их, эгоистов.
«Английским студентам уроки…»
Английским студентам уроки
Давал я за круглым столом, —
То бурные были наскоки
На русской поэзии том.
Подбитый мундирною ватой
Иль в узкий затянутый фрак,
Что Анненский одутловатый,
Что им молодой Пастернак?
Как что? А шоссе на рассвете?
А траурные фонари?
А мелкие четки и сети,
Что требуют лезть в словари?
Всё можно понять! Прислониться
К зеленой ограде густой.
Я грозу разыгрывал в лицах
И пахнул сырой резедой.
И чуть ли не лаял собакой,
По ельнику бьющей хвостом,
Чтоб истинно хвоей и влагой
Стал русской поэзии том.
…………………………………………………..
Английский старик через сорок
Лет, пусть пятьдесят-шестьдесят,
Сквозь ужас предсмертный и морок
Направив бессмысленный взгляд,
«Не жизни, – прошепчет по-русски, —
А жаль ему, – скажет, – огня».
И в дымке, по-лондонски тусклой,
Быть может, увидит меня.
«По безлюдной Кирочной, вдоль сада…»
По безлюдной Кирочной, вдоль сада,
Нам навстречу, под руку, втроем
Шли и пели – молодость, отрада! —
И снежок блестел под фонарем,
В поздний час, скульптурная Эллада,
Петербургским черным декабрем.
Плохо мы во тьме их рассмотрели.
Девушки ли, юноши ли мне
Показались девушками? Пели.
Блоку бы понравились вполне!
Дружно, вроде маленькой метели.
Я еще подумал: как во сне.
Им вдогон смотрели мы, как чуду
Неземному, высшему – вослед:
К Демиургу ближе, Абсолюту,
Чем к сцепленью правил и примет.
Шли втроем и пели. На минуту
Показалось: горя в мире нет.
«Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом…»
Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,
Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,
Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью,
Англичан с их снобизмом, скукой и благонамеренностью,
Немцев с их жестокостью и грубостью,
Итальянцев с плутовством и глупостью,
Русских с окаянством, хамством и пьянством,
Не люблю испанцев, с тупостью их и чванством,
Северные не люблю народности
По причине их профессиональной непригодности,
И южные, пребывающие в оцепенении,
Переводчик, не переводи это стихотворение.
Барабаны, бубны не люблю, африканские маски, турецкие сабли.
Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли?
Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,
Отвечал: ни к какому. Любил природу.
Сосед
Вот он умер,
сосед наш с третьего этажа.
Слава богу, он умер, жизнью не дорожа.
С той поры, как жена умерла, стал спиваться он
так, как будто за нею, ушедшей, спешил вдогон.
И собачка спешила на лапах кривых за ним,
не успела, отстала,
прибилась теперь к чужим.
В лифте как-то его мы спросили, как он живет?
Шмыгнул носом, заплакал, смутился, сказал: «Ну вот».
Помотал головой. Настоящее горе слов
не имеет.
Недаром так стыдно своих стихов.
И прозванье поэта всегда было дико мне.
И писал всего лучше я о тополях в окне.
На шестом этаже они вровень с душой кипят,
а на третьем
в их толще безвылазно тонет взгляд.
Покровительствуют мимолетным и легким снам.
Их еще не срубили, но срубят, – сказали нам.
Эту жизнь я смахнул бы, клянусь, со стола – рукой
вместе с бронзовым Вакхом в веночке, —
да нет другой!
Учинил бы скандал тем решительней, что не ждут
от меня безответственных выходок и причуд.
Уж затихли – и вдруг закипают опять в окне.
Или он, запыхавшись, подходит сейчас к жене?
«Станешь складывать зонт – не дается…»
Станешь складывать зонт – не дается.
Так и этак начнешь приминать,
Расправлять и ерошить уродца,
Раскрывать и опять закрывать.
Перетряхивать черные фалды,
Ленту с кнопкой искать среди них.
Сколько складок таких перебрал ты,
Сколько мыслей забыл проходных!
А на что эти жесткие спицы
Так похожи, не спрашивай: кто ж
Не узнает в них тютчевской птицы
Перебитые крылья и дрожь?
А еще эта, видимо, старость,
Эта жалкая, в общем, возня
Вызывают досаду и ярость
У того, кто глядит на меня.
Он оставил бы сбитыми складки
И распорки: сойдет, мол, и так…
Не в порядке, а в миропорядке
Дело! Шел бы ты мимо, дурак.
«Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять…»
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять
Обе ветви – в одну. Для чего это нужно, не знаю.
Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать
Можно было: погоню? Проскочит – останемся с краю
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.
Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье
Для мечтателей тех, что желают остаться одни
И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?
Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,
Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.
Постоим под листвой – и душа встрепенется во мне,
Оживет, – с возвращеньем, причудница, эфемерида!
Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,
Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —
И как будто мне рок удается на миг обмануть —
И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
«В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая…»
В каком-нибудь Торжке, домишко проезжая
Приземистый, с окном светящимся (чужая
Жизнь кажется и впрямь загадочней своей),
Подумаю: была бы жизнь дана другая —
Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.
Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, – неважно.
Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,
Машина, осветив окраинный квартал,
Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважно
И смыслом, может быть, счастливым обладал.
В каком-нибудь Клину, как на другой планете.
И если б в руки мне стихи попались эти,
Боюсь, хотел бы их понять я – и не мог:
Как тихи вечера, как чудно жить на свете!
Обиделся бы я за Клин или Торжок.
«Ты мне елочки пышные хвалишь…»
Ты мне елочки пышные хвалишь
Мимоходом, почти как детей.
Никогда на тропе не оставишь
Без вниманья их темных затей:
На ветру они машут ветвями
И, зеленые, в платьях до пят
Выступают гуськом перед нами,
Как инфанты Веласкеса, в ряд.
Полупризрачность, полупрозрачность,
Полудикость и взглядов косых
Исподлобья врожденная мрачность,
Затаенные колкости их.
Вот пригладят им брови и челки,
Поведут безупречных на бал.
Как тебе мои чинные елки?
Хорошо я о них рассказал?
«Долго руку держала в руке…»
Долго руку держала в руке
И, как в давние дни, не хотела
Отпускать на ночном сквозняке
Его легкую душу и тело.
И шепнул он ей, глядя в глаза:
«Если жизнь существует иная,
Я подам тебе знак: стрекоза
Постучится в окно золотая».
Умер он через несколько дней.
В хладном августе реют стрекозы
Там, где в пух превратился кипрей, —
И на них она смотрит сквозь слезы.
И до позднего часа окно
Оставляет нарочно открытым.
Стрекоза не влетает. Темно.
Не стучится с загробным визитом.
Значит, нет ничего. И смотреть
Нет на звезды горячего смысла.
Хорошо бы и ей умереть.
Только сны и абстрактные числа.
Но звонок разбудил в два часа —
И в мобильную легкую трубку
Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,
Как сквозь тряпку сказал или губку.
…………………………………………………
Я-то думаю: он попросил
Перед смертью надежного друга,
Тот набрался отваги и сил:
Не такая большая услуга.
«На острове Висбю я видел в музее…»
На острове Висбю я видел в музее
Скелеты двух викингш (а как бы назвали
Вы девушек-викингов?) Бусы на шее.
О, сколько достоинства в них и печали!
Как будто от старости и увяданья
Красавицы выбрали лучшее средство.
Как некогда Пушкин сказал о Татьяне,
Вульгарности не было в них и кокетства.
А только изящество, только смиренье,
На диво всем странникам и вертопрахам,
Всем циникам, к ним подходящим в смущенье.
Прямая победа над смертью и страхом.
«Это чудо, что все расцвели…»
Это чудо, что все расцвели,
Все воспрянули разом, воскресли,
Отогрелись и встали с земли,
Улыбнулись друг другу все вместе,
И в душе ни обиды, ни зла,
Ни отчаянья не затаили:
Смерть была, но, как видишь, прошла.
Видишь: Лазаря нету в могиле.
Снова в трубочку дует нарцисс
И прозрачна на нем пелерина.
Как не славить тебя, Дионис?
Не молиться тебе, Прозерпина?
Одуванчик и мал, да удал,
Он и в поле всех ярче и в сквере.
Если б ты каждый год умирал,
Ты бы тоже в бессмертие верил.
Бокс
Незнакомец меня пригласил прийти
На боксерский турнир. Раза три звонил:
«Вам понравится. Кое-кто есть среди
Молодых. Вы увидите пробу сил.
Это очень престижное меж своих
И ответственное состязанье, счет,
Как по Шкловскому, гамбургский». Я притих
И на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет».
Он заехал за мной на машине; лет
Сорока, – я решил, на него взглянув,
К переносице как бы сходил на нет
Нос и чем-то похож был на птичий клюв.
Он сказал еще раньше, когда звонил,
Что когда-то стихи сочинял, но спорт
Забирает всё время, всю страсть, весь пыл,
В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.
Но они его манят игрой теней,
Отсветами припрятанного огня,
А еще, как бы это сказать точней? —
Стойкой левостороннею у меня.
Что польстило мне, но согласиться с ним
Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе:
Бокс есть бокс, и другим божеством храним,
И смешон бы в трусах был я, неглиже…
В зале зрителей было немного, лишь
Те, кто боксом спасается и живет.
Одному говорил он: «Привет, малыш».
О другом было сказано: «пулемет».
А на ринге топтались, входили в клинч,
Я набрался словечек: нокдаун, хук,
Кто-то непробиваем был, как кирпич,
И невозмутим, но взрывался вдруг.
А в одном поединке такой накал,
Исступленность такая была и страсть,
Будто Бог в самом деле в тени стоял,
Не рискуя в свет прожекторов попасть.
И я понял, я понял, сейчас скажу,
Что я понял: что в каждом искусстве есть
Образец, выходящий за ту межу,
Ту черту, где смолкают хвала и лесть,
Отменяется зависть, стихает гул
Ободренья, и опытность лишена
Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул,
Охнул тренер, – нездешняя тишина.
«Вид в Тиволи на римскую Кампанью…»
Вид в Тиволи на римскую Кампанью
Был так широк и залит синевой,
Взывал к такому зренью и вниманью,
Каких не знал я раньше за собой,
Как будто к небу я пришел с повинной:
Зачем так был рассеян и уныл? —
И на минуту если не орлиный,
То римский взгляд на мир я уловил.
Нужна готовность к действию и сила,
Желанье жить и мужественный дух.
Оратор прав: волчица нас вскормила.
Стих тоже должен сдержан быть и сух.
Гори, звезда! Пари, стихотворенье!
Мани, Дунай, притягивай нас, Нил!
И повелительное наклоненье,
Впервые не смутясь, употребил.
«Я дырочку прожег на брюках над коленом…»
Я дырочку прожег на брюках над коленом
И думал, что носить не стану этих брюк,
Потом махнул рукой и начал постепенно
Опять их надевать, и вряд ли кто вокруг
Заметил что-нибудь: кому какое дело?
Зачем другим на нас внимательно смотреть?
А дело было так: Венеция блестела,
Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,
Мы сели у моста Риальто, выбрав столик
Под тентом, на виду, и выпили вина;
Казалось, это нам прокручивают ролик
Из старого кино, из призрачного сна,
Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
Нарочно, может быть, поднялся ветерок —
И крошка табака горящего упала
На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
«Пунктуация – радость моя!…»
Пунктуация – радость моя!
Как мне жить без тебя, запятая?
Препинание – честь соловья
И потребность его золотая.
Звук записан в стихах дорогих.
Что точней безоглядного пенья?
Нету нескольких способов их
Понимания или прочтенья.
Нас не видят за тесной толпой,
Но пригладить торопятся челку, —
Я к тире прибегал с запятой,
Чтобы связь подчеркнуть и размолвку.
Огорчай меня, постмодернист,
Но подумай, рассевшись во мраке:
Согласились бы Моцарт и Лист
Упразднить музыкальные знаки?
Наподобие век без ресниц,
Упростились стихи, подурнели,
Все равно что деревья без птиц:
Их спугнули – они улетели.
«Люблю в толпе тебя увидеть городской…»
Люблю в толпе тебя увидеть городской,
Взглянуть со стороны, почти как на чужую,
Обрадоваться. Жизнь подточена тоской
Подспудной. Хорошо, что вышел на Большую
Морскую. Боже мой, мне нравится толпа,
Мне весело, что ты идешь, меня не видя,
Что белая летит слепящая крупа:
Мы в снежной тесноте с тобой, но не в обиде.
За холодом зимы, за сутолокой дней,
За тем, что тяготит и названо привычкой,
На скошенной Морской проходом кораблей
Повеяло на миг их гулкой перекличкой,
Подснежником во рву и просекой лесной,
И пасмурным грачом, слетающим на кровлю,
Не знаю, почему. Не вечною весной,
А смертною весной и здешнею любовью.
«С парохода сойти современности…»
С парохода сойти современности
Хорошо самому до того,
Как по глупости или из ревности
Тебя мальчики сбросят с него.
Что их ждет еще, вспыльчивых мальчиков?
Чем грозит им судьба вдалеке?
Хорошо, говорю, с чемоданчиком
Вниз по сходням сойти налегке.
На канатах, на бочках, на ящиках
Тени вечера чудно лежат,
И прощальная жалость щемящая
Подтолкнет оглянуться назад.
Пароход-то огромный, трехпалубный,
Есть на нем биллиард и буфет,
А гудок его смутный и жалобный:
Ни Толстого, ни Пушкина нет.
Торопливые, неблагодарные?
Пустяки это всё, дребедень.
В неземные края заполярные
Полуздешняя тянется тень.
Сад
Через сад с его кленами старыми,
Мимо жимолости и сирени
В одиночку идите и парами,
Дорогие, любимые тени.
Распушились листочки весенние,
Словно по Достоевскому, клейки.
Пусть один из вас сердцебиение
Переждет на садовой скамейке.
А другой, соблазнившись прохладою,
Пусть в аллею свернет боковую
И строку свою вспомнит крылатую
Про хмельную мечту молодую.
Отодвинуты беды и ужасы.
На виду у притихшей Вселенной
Перешагивайте через лужицы
С желтовато-коричневой пеной.
Знаю, знаю, куда вы торопитесь,
По какой заготовке домашней,
Соответственно списку и описи
Сладкопевца, глядящего с башни.
Мизантропы, провидцы, причудники,
Предсказавшие ночь мировую,
Увязался б за вами, да в спутники
Вам себя предложить не рискую.
Да и было бы странно донашивать
Баснословное ваше наследство
И печальные тайны выспрашивать,
Оттого что живу по соседству.
Да и сколько бы ни было кинуто
Жадных взоров в промчавшийся поезд,
То лишь ново, что в сторону сдвинуто
И живет, в новом веке по пояс.
Где богатства, где ваши сокровища?
Ни себя не жалея, ни близких,
Вы прекрасны, хоть вы и чудовища,
Преуспевшие в жертвах и риске.
Никаких полумер, осторожности,
Компромиссов и паллиативов!
Сочетанье противоположностей,
Прославленье безумств и порывов.
Вы пройдете – и вихрь поднимается —
Сор весенний, стручки и метелки.
Приотставшая тень озирается
На меня из-под шляпки и челки.
От Потемкинской прямо к Таврической
Через сад проходя, пробегая,
Увлекаете тягой лирической
И весной без конца и без края.
«Боже, ты показываешь зиму…»
Боже, ты показываешь зиму
Мне, чехлы и валики ее,
Тишину, монашескую схиму,
Белый снег, смиренье, забытье,
И, организуя эту встречу,
Проверяешь десять раз на дню:
Неужели так и не замечу,
Чудных свойств ее не оценю?
Оценю, но словно против воли,
Еще как! – желанью вопреки,
Все ее чуланы, антресоли,
Где лежат платки, пуховики,
Все сады, парадные палаты
И застенок заднего двора…
Есть безумье в этом сборе ваты,
Меха, пуха, птичьего пера.
Боже, ты считаешь: я утешен
Рыхлой этой грудой, тишиной.
Мы имеем дело с сумасшедшей!
Приглядись к ней пристальней со мной:
Сколько белых полочек и полок,
Всё взлетит, закружится, чуть тронь.
Я боюсь усердья богомолок
И таких неистовых тихонь.
«Первым узнал Одиссея охотничий пес…»
Первым узнал Одиссея охотничий пес,
А не жена и не сын. Приласкайте собаку.
Жизнь – это радость, при том что без горя и слез
Жизнь не обходится, к смерти склоняясь и мраку.
Жизнь – это море, с его белогривой волной,
Жизнь – это дом, где в шкафу размещаются книги,
Жизнь – это жизнь, назови ее лучше женой.
Смерть – это кем-то обобранный куст ежевики.
Кроме колючек, рассчитывать не на что, весь
Будешь исколот, поэтому лучше смириться
С исчезновеньем. В дремучие дебри не лезь
И метафизику: нечем нам в ней поживиться.
«На вашей стороне – провидцев многословный…»
На вашей стороне – провидцев многословный
Рассказ, и мудрецы – на вашей стороне,
И Бог, и весь обряд ликующий, церковный,
И в облаке – Святой, и мученик – в огне,
И вечная весна, и станцы Рафаэля,
И, физику предав забвению, Паскаль,
Страстная и еще Пасхальная неделя
На вашей стороне, органная педаль
И многослойный хор, поющий по бумажке,
А то и без нее, победно, наизусть,
И с крестиком бандит раскормленный в тельняшке,
Спецназовец – вчера убил кого-нибудь,
Как скептик говорил один яйцеголовый,
На вашей стороне и армия и флот,
На вашей стороне Завет, во-первых, Новый,
И Ветхий, во-вторых, и ангелов полет,
На вашей стороне и дальняя дорога,
И лучшие стихи, и нотная тетрадь,
И облако в окне, и я, – устав немного
Всё это, глядя вам в глаза, перечислять.
«Живущий в доме том не знает, как горит…»
Живущий в доме том не знает, как горит
Его окно в лучах багряного заката:
Сидит он у стола, а может быть, он спит,
А может быть, ушел, задумавшись, куда-то,
А в доме у него пылающий эдем
Раскинут в этот час, как кухня полевая,
И кто-то говорит, что он доволен тем,
Как близко к небесам подходит жизнь земная.
Живущий в доме том не знает, как дворец
Завидует сейчас и уступает в блеске
Бревенчатой стене, горящей, как ларец,
И розовой в лучах вечерних занавеске,
Какой сейчас огонь сошел к нему с высот,
Как двор его похож на древнюю Итаку,
Не знает, спать ложась, как чудно он живет,
Всей бедности своей наперекор и мраку.
Детский крик на лужайке
Детский крик на лужайке, собака,
Меж детей разомлевшая там
И довольная жизнью ломака,
Забияка, гуляка, дворняга.
Скоро их разведут по домам.
Вот он, рай на земле, эти мошки
В предвечернем, закатном огне,
Эти прозвища, вспышки, подножки,
Достаются мне жалкие крошки
Со стола их, как счастье во сне.
Эти девочки – запросто сдачи
Мальчик может от них получить.
Этот лай неуемный, собачий,
За деревьями – ближние дачи,
Алый вереск и белая сныть.
Это вечность и есть, и бессмертье,
И любовь – и границы ее