355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зуфар Гареев » Мультипроза, или Третий гнойниковый период » Текст книги (страница 2)
Мультипроза, или Третий гнойниковый период
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:50

Текст книги "Мультипроза, или Третий гнойниковый период"


Автор книги: Зуфар Гареев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

8. Зловещий оскал мафии

Со смертью Шерстобитовой в это же время случилось довольно-таки странное событие в окрестностях между собственно Капитонычем и памятником Юрию Третьерукому.

После того, как Капитоныч профессиональной матерой рукой задушил преступника-западника и загадочно удалился в гардероб, шаркая ногой и позвякивая чаевой мелочью в кармане, в это самое время вдруг один из членов кворума Мешков с незабываемым трупом западника в глазах, вскрикнул нечто несуразное...

И с того мгновения поведение его стало неадекватным.

Во-первых, он показал язык Капитонычу, что было непростительно для члена кворума, да и просто коммуниста. Увидь такое сейчас Петров П. С., он бы точно схватил Мешкова для внезапного повторения второго случая каннибализма в центре столицы.

Но мы помним, что Петров П.С., к счастью, был пьян.

Во-вторых, Мешков выскочил на улицу, встал рядом с Третьеруким. Он вытянул правую руку и сказал следующее, кивнув на Третьерукого:

– У меня и лысина, как у него, и галстук такой же, в горох, и бородка...

Это был небывалый случай гигантомании, такое даже Петров П.С. не мог себе позволить – ни пьяный, ни трезвый.

Глянули проходящие люди, обомлели: точно – весь в него, только фамилия – Мешков, а не Лелин.

Стоит заметить, что теперь Третьерукий в союзе с Мешковым образовывали сложную смысловую композицию о пяти руках, устремленных в разные концы: на север, на запад и на восток, как бы говоря, что любой из выбранных путей есть верный, чтобы было всем легче.

Капитоныч ахнул в гардеробе:

– Что ж ты гад, делаешь? В политику, что ли, ввязался! Совок! Да я за таких...

Он положил в карман восемь рублей четырнадцать копеек чаевых для подкупа, прихватил фотографию для изощренного шантажа и вышел из гардероба.

– Хай ду ю ду! – закричала жаба Алла Константиновна на международном языке.

– Мама мия! Феричита! – бросил цинично сквозь зубы Капитоныч, распахнул грудь и заревел:

– Да я ж тебя!

Ловкий Мешков отскочил и встал по другую сторону Третьерукого, завопив сильнее прежнего:

– Я – он! Лелин!

Голова Капитоныча задымилась от таких небывалых речей.

Сильной рукой он выхватил огненную извилину из нее, набросил на шею Мешкова и стал душить.

Мешков пнул ногой Капитоныча. Капитоныч киногенично упал и красиво захрипел, катаясь по земле.

Потом он отряхнулся и сказал, плюясь кровью:

– Погоди маненько, гад. От нашей руки не уйдешь. Сила несметная в нас заключена...

И гордо-зловеще удалился в гардероб и там тайно принялся пересчитывать чаевые.

9. Коррупция в загробном мире приняла чудовищные размеры!

А старухи в Москве, между тем, заскрипели многолетними костьми и пустились в воспоминания.

Спросили они друг у друга:

– Что ж, никак над головами нашими целый год кругленькай пролетел?

– Точно! – отвечали другие пенсионеры в очереди. – Цельный год над головами нашими пролетел: кругленькай, словно тыковка золотая...

– Между тем, – крикнули в очереди не без пафоса, – снег упал на асфальт; превратился он в лед, и по улицам нашим людяческим много народу прошло, в том числе и нас. Да не все дошли до дня сегодняшнего! Иные упали-пали-али, да головами-то об лед крутой, об лед горячий! И умерли многие, вот!

– Потом наступила весна, – закричали все. – И по асфальту все мы как вжарили, да как метнулись все мы по улицам майским: и никто не упал, не умер до сроку!

– Ну и лето теперь наступило! – подхватили все. – Живы мы и здоровы!

Так говорили пенсионеры и люди другие в очереди, а между ними ходила Чанская и жаловалась:

– Что зима мне льдистая! Что весна мне юная! Да что лето мне раздето – да хоть трижды оно разлетайся, да хоть трижды оно разыграйся, только нету у меня половинки головы моей головинки!

И сказали тогда ей в очереди так люди – люди умные, головастые, люди добрые, языкастые:

– Пойди ты, Чанская, в домком: напиши заявление. Там Фомичев со склада выдаст тебе новую головенку, сообразит. Да смотри, не бери любую, возьми Ключаренки ты голову. Сдохла она месяца два назад – а мыслястая была какая!

Пришла Чанская на склад и крикнула Фомичеву:

– Хай, друг! Ты разум Ключаренки мне дай!

Но Фомичев заскупился. Тогда Чанская сунула ему в тайно протянутую руку новые хлопчатобумажные колготки тридцать восьмого размера лягушачьего цвета и две морковки.

Подкупленный Фомичев пожевал губами, сбросил штаны, натянул колготки на белы костяшки и притягательно улыбнулся:

– Заходите, Марья... простите, забыл по отчеству...

– А нету у меня отчества, – сказала Чанская просто и стала щелкать семечки.

– Как так? – изумился Фомичев изъяну такому человеческому.

– Было у меня отчество, да Федоскина подлая память мою сожрала...

Подкупленный Фомичев прокряхтел:

– Эх девчонки, девчонки... Проходи, Марья, сюда, мы тебе сейчас чего-нибудь подберем...

Тут застонала в углу старый железный большевик Попова.

Она была сдана Фомичеву из желтенькой «хрущевки» напротив. Она застонала и стала говорить предателю идеалов Фомичеву такие речи:

– Эх, если б не отнял ты у меня зоркий глаз, Фомичев, да не продал бы его Панфиловой за пачку зебражанского чая – я бы точно в тебе разглядела сейчас врага наших чистых истоков...

– О! – вскричал Фомичев и бросился к куче тел в углу. – Тогда получи ты!

Он нагнулся в углу, так что его тощий зад в колготках взлетел вверх, сунул щипцы Поповой в рот и вырвал ей язык, сказав при этом:

– И вырвал грешный твой язык Александр Пушкин...

– И правильно ей, – одобрила Чанская и пригрозила. – Будешь шуметь ты, скажу я Топоркову, что безъязыка отныне ты. Уж точно он тебя любить не будет... На хрена ему безъязыка зазноба?

Попова тогда хрипастым обрубком закричала из кучи:

– Бузбы зы бы быз-зыб быбз!

– Посмотрим, посмотрим, – буркнул в ответ Фомичев и вновь широко улыбнулся Чанской за взятку.

И вздрогнула Чанская: в профиль оскалом зубов Фомичев напомнил ей Капитоныча.

Она похолодела, бросив взгляд на его руку. На пальце правой руки Фомичева блеснул тяжелый перстень с бриллиантом во много карат.

– Международная мафия «К-12»... – прошептала Чанская и мгновенно заговорила по-итальянски. – Мама мия феричита!

А из урны клок языка Поповой закричал, отпихивая от себя плевки, окурки и арбузные корки:

– Зыбыбзы бы зызбыз зызтернационал!

– Ах так! – железобетонно сказал Фомичев и коснулся бриллианта пальцем. – Марья, возьмите это и отнесите куда подальше...

Чанская выхватила ощипок из ведра, завернула его в тряпочку и пошла закапывать.

Тут в музее, который был в другом углу от Фомичева, заплакал упомянутый Чанской большевик Топорков.

Топоркова принесли месяц назад из дальней «хрущевки» бледно-зеленого цвета. Скупая мужская слеза выкатилась из его железной глазницы и закатилась за лацкан пиджака. А латунный пистолет безвольно обмяк в его руке.

– Попова, Попова моя... – прошептал с укоризной он.

Обрубок стал плясать у Чанской в кармане, и от праведных речей карман зашипел, задымился и продырявился.

Топорков поднял латунный пистолет, направил его на Чанскую, чтобы совершить необходимое зверское убийство, возможно, с половым извращением.

Но Чанская быстренько закопала язык, сунула Топоркову золотую медальку в тайно протянутую руку, а также морковку, – и Топорков хитро подмигнул Чанской:

– Проходите, Марья...

И он два раза коснулся мокрыми пальцами ее лба: крест-накрест. Он повернулся к ней в профиль и в беспощадно-вероломном прищуре его глаз Чанская отчетливо различила еще одного крупного международного гардеробщика Капитоныча.

Топорков же, между тем, громыхая сапогом, вновь ястал на постамент и вероломно принял позу мальчика, вытаскивающего занозу.

Фомичев, разодрав женщине Ключаренко башку, приказал:

– Бери разум ее ты!

– А руку мне, так и быть, Беловой дай, хвастистая она, люди мне говорили...

– И глаз тебе, что ли, заменить? – в раздумчивости проговорил Фомичев, намекая еще на взятку в виде морковки.

– А глаз мне синенький дай такой, вон тот, да без крапинок чтоб было, смотри... – ткнула Чанская пальцем в кучу, из которой стрелял чей-то моложавенький взгляд.

Поскрипела-поскрипела членами своими Чанская, пока новые себе вставляла, да и отправилась в очередь.

– Вот сижу теперь в тебе я, – пробурчал в ней разум Ключаренки, – а ведь устал изрядно я в жизни земной, надоело мне все...

– Не беда, – коротко молвила Чанская. – Будем действовать мы... Задумайся: лучше мне сейчас за говядиной рвануть или муки посмотреть, не дают ли где?

– Говядина... – пробурчал скептически разум. – Ишь ты чего захотела в середине дня. Да и где ж тебе взять?

– Ладно, – утихомирилась тогда Чанская, – завтра мы тогда поищем, с утра...

И она уверенно двинулась по улице, движимая мощью разума и опыта некогда жившей Ключаренки.

10. Временное убийство человека – для чего оно?

Между тем убийства советских людей продолжались, словно густая тьма страшного триллера опустилась на Москву.

Мимо Чанской прогрохотал трамвай, в котором ехала Прокофьева вместе с другим пенсионерами.

Никто не знал, что ехала она в трамвае по Земле в последний раз, никто не знал, что готовилось очередное убийство члена нашего общества.

Прокофьева весело помахала рукой Чанской, а та поспешила незамедлительно улыбнуться притягательной улыбкой как коммунистка коммунистке.

Трамвай занесло, и Прокофьеву сдавили справа и слева другие пенсионеры полны авоськи. И оборвалось что-то внутри у нее: словно бы кипяток у нее в животе разлился.

Она стала умирать, для чего вскрикнула:

– Ой, умираю как бы я!

А трамвай, не слыша ее, весело грохотал под зелеными деревьями улицы.

– Что ж вы все воздуху мне не дадите? – крикнула Прокофьева, но обмякла, зажатая.

Хотели ее дряблые губы справа воздуху хватить, да дохнула ей в лицо запахом гнилостной печенки некая женщина Горностаева.

Хотела слева – да алкоголик Костюшко дохнул на нее углеродом, изошедшим из его внутренностей.

Хотела она сверху – да зависла над ней гнилая старая шуба из кошки Мурки и кота Буси.

Так и умерла она, мчась по веселой зеленой улице. Полетела душа ее из окошка да застряла по причине своей крупности.

И Прокофьева закричала дополнительно к первоначальным своим крикам:

– А сзади поддай-ка, в небо, что ли, полечу я!

Костюшко запыхтел, выталкивая ее в окно да только прочно застряла Прокофьева.

– Сколько ж ты мяса и хлеба съела за жизнь свою! – в досаде вскрикнул Костюшко. – Как теперь тебя на орбиту вечности вывести!

Заплакала Прокофьева, говоря слова такие:

– Эх, люди народные! Эх, жизнь человечева!

Тут другие руки сильно подтолкнули душу Прокофьевой и вытолкнули ее из окна. Сила небесная понесла ее по воздуху, скрипя и постанывая:

– Тяжела ты, подруга...

– Какая есть! – накуксилась Прокофьева.

Подлетели к небу, голос небесный спросил Прокофьеву:

– Фамилие твое как будет?

Прокофьева назвалась.

Голос пожевал губами, слюняво почавкал, а потом проскрипел заржавленной селезенкой:

– Нету тебя с списке. Что-то не припомню тебя, где ты там по Земле шастала: не видел тебя, не знаю...

– Да как же не знаешь ты, – впала в гнев Прокофьева. – Меня и Елена Марковна знает, вчера еще вместе за помидорами стояли. Еще идет она по улице, а я говорю ей...

– А пальто у тебя какое? – спросил голос.

– Коричневое такое...

– Спина у тебя большая? Или тощенькая?

– Большая, согбенная. И вся я – словно колотушка, как справедливо было замечено наблюдательным алкоголиком Костюшко...

Небесный голос пошептался с кем-то, потом молвил:

– Нет, не припомню тебя я что-то...

– Да как же не помнишь, хрыч ты слюнявый! Да меня все знают! Пошла, к примеру, вчера в булочную – а нечаянно споткнулась у подъезда да полетела, у нас там канава... Полетела, значит, и думаю: ад кромешный, не смерть ли это моя пришла. Встала, насилу отдышалась, думаю...

– А сумка у тебя какая?

– А сумка у меня с пуговкой, в магазине «Ядран» брала, четыре часа простояла-профукала...

– Так ведь и у Коноплянихи такая же!

– Правильно! Только у ей пуговочка ближе к краю, а у меня подальше как бы...

– А сапог левый подтоптанный и кривоватый?

– Ага, – закричала Прокофьева. – Подтоптанный, да пыльный слегка... Оно и конечно, а как же! Я, бывало, как вжарю по дорогам земным: пыль столбом от меня! Стон кругом! И опять к татарину Галяму на ремонт итить...

– Нет! Неопознанная ты так и останешься, – сказал голос небесный после очередного раздумья. – Не припомню тебя я. У одной Прокофьевой у нас сапог не левый, но правый подтоптан. Другая наша глуховата на тридцать процентов. А у третьей нашей вши недавно завелись. Так что, возвратись пока. Не велено пускать, кого в списках нет...

И после этого Прокофьева шмякнулась на землю и пошла, прихрамывая, в жэк – временно живая.

11. Близились похороны за счет профсоюзов...

Ее в жэке встретил Федор Иванович Заря. Он качал своей крупной головой во хмелю, вращал веселыми, осоловелыми от плясок глазами, а потом сказал:

– Пиши заявление, да число укажи...

На заявление Федор Иваныч бросил красную резолюцию: «Михееву! Выдать гроб и похоронить за счет профсоюзов. С Богом не дружна, сердешная».

Пошла Прокофьева на склад, за ней веселый да краснолицый Федор Иваныч присядкой идет, гармонью помахивает, усом прищелкивает, слова всякие-бякие да разъебякие бубнит.

Склад был совершенно пуст и представлял из себя комнату с длинными дощатыми полками. На столе в центре склада спал Михеев.

– Не спи, тыщ Михеев! – закричал веселый Федор Иваныч. – Тут человек женского пола тыщ Прокофьева, понимаешь, умерла, а ты спать взялся!

– Да, скончалась я внезапно и скоропостижно, тыщ Заря... – пожаловалась Прокофьева.

– Время нынче голодное, у меня ни гробов нету, ни гвоздочка даже одного. Только вот портрет есть...

И проснувшийся Михеев указал на стену.

Это был портрет самого Федора Иваныча Зари, исполненный в фанере, кумаче, гипсе и бронзовой краске.

– С ним я беседы веду и записываю в тетрадь, – мягко и грустно проворковал Михеев и красиво стал вглядываться в портрет.

Действительно, перед ним лежала тетрадь, на обложке было написано: «Наедине с Тобой тыщ Заря. Размышления и Ракурсы».

Глаза Михеева наполнились светлыми слезами, и он, умиленно плача, стал записывать: «Здравствуй, Ты, тыщ Заря! Вчера шел по улицам и Вновь Вдруг Подумал о Тебе ...»

– ... Во бля, «подумал о Тебе», – потрясенно повторил Федор Иваныч.

Он тут же зарыдал громко, пошел вновь присядкой, обнимая обветренной рукой лихую гармонь.

– Ну так хоть кран-буксу ей дай! – кричал сквозь пляску Федор Иваныч.

– Нету! – кричал Михеев и бился в исступлении головой. – О Тебе! О Тебе подумал!

– Ну так метел дай или соды!

– Нету!

– А прокладку хоть-оть-оть! Кран починить-ить-ить!

– Нету!

– Ты иди! – прыгало перед Прокофьевой лицо Федора Иваныча. – Ты иди, подруга, приходи к завтрему. Мы контейнер назавтра из Англии-Америки заказали: там-то все будет! Импортное!

– Хорошо, – буркнула угрюмо Прокофьева. – До завтра, дорогой!

– Прощай, дорогая, – махнул Михеев ей в дверях.

Вышла Прокофьева на улицу и хотела было побежать по ней, и уж даже авоську навострила, как внезапно вспомнила все свое безвозвратное положение – и заплакала.

А низенькие, кругленькие люди, выпучив кровавые глаза, покатились в шубах и в шапках по улицам, словно горох – от трамваев и автобусов.

Они хрипели, толкая друг друга, они ели пирожки с повидлом и ливером, давясь и гикая – творя новую бесконечную жизнь, новые дни в голубом, зеленом мае.

И голоса их мешались под небом с визгом трамваев, и в руках они несли новые коробки и сумки полные новых продуктов.

И заплакала Прокофьева горько, и крикнула она в заботе о людях вот что:

– Ой дураки-люди, глупые! Что ж вы в шубах-то бежите да в шапках! Лето ведь на дворе!

Так сказала Прокофьева и, сунув два пальца в рот, свистнула.

– А и точно! – закричали люди ей. – Солнце у нас вон как высоко-далеко! Жарит-парит-горячИт! Улюлючит-да-пищит!

А Прокофьева крикнула тогда, плача:

– Ой, вы, люди! Потеснилась я на Земле! Больше вам теперь станет товаров через меня неживущую с дня этого! Бывало, войду я в магазин...

И Прокофьева, сощурив в предсмертии выцветшие глаза без какого-либо явного выражения, хотела было пуститься в интересные воспоминания о земной жизни своей.

Да только не получалось у нее.

Хрипя и харкая – и в урны, и мимо – люди прошли стороной. Они пошли к солнечному горизонту, и вскоре не стало их видно за большими рюкзаками и пузатыми сумками-каталками.

Сильнее завизжали трамваи на поворотах, пронзительнее заскрипели камушки в колесах и превратились в пыль – и никто не стал слушать Прокофьеву. И как бы эта самая пыль из-под колес поглотила ее слова, смешала с вечностью...

«До завтрева мне надо вернуться домой», – рассудила Прокофьева.

12. Первый жуткий случай социалистической расчлененки

Вернулась она домой, и тут с ней случилось событие весьма престранное, если не сказать больше.

Сосед по площадке, подкупленный Тархо-Михайловской, у самых дверей схватил Прокофьеву за голову, потянул, крякнув, – и голова Прокофьевой легко отделилась от туловища ее.

– Жариков, и чего ты вытворяешь! – опешила Прокофьева. – Это же непростительный случай социалистического каннибализма, вот!

Прокофьева помчалась за ним со словами:

– Отдай! Отдай!

Однако Жариков швырнул ее голову в мусоропровод.

Голова покатилась вниз, ухнула в алюминиевый ящик, а ящик в ту же минуту схватил подговоренный пьяный человек и потащил к контейнеру.

И тут же на голову нацелился старик Мосин.

Глаза его вспыхнули, он защелкал челюстями, вцепился в ухо и захрустел.

– Это ж я, Прокофьева! – ахнула Прокофьева.

– Может быть, – мягко ответил Мосин и захрустел вторым ухом, миролюбиво, впрочем, спросив: – А закат-то какой занимается в предвечерье, а? Люблю я природу...

Она лягнула Мосина, сытый Мосин миролюбиво уполз за кучу мусора и уснул. Кислый сок объял уже уши Прокофьевой, и они включились в мирный процесс обмена веществ.

...Назавтра утром глянула она в глазок...

Ага, сама Тархо-Михайловская у дверей стоит, очередь начинает собой. А за нею пенсионерок тридцать-сорок уже выстроилось.

Шепчутся:

– Что, не окочурилась еще? Живяцкая какая попалась...

– В очередь за диваном моим уже стоишь? – обиделась кровно Прокофьева на Тархо-Михайловскую.

И на других пенсионерок она тоже обиделась, и слова такие она им сказала:

– Эх, подруги вы мои зубастые! Не вместе, что ли, по асфальту мы щербатому ковыляли, плюя в урны, да плюя мимо них? Да лягаясь время от времени направо-налево – не вместе?

Так сказала она и от жалости к самой себе заплакать хотела, да только не оказалось уже у нее слез, а выкатились из глаз две какие-то кругленькие стекляшки мутного цвета и одиноко стукнулись об пол. Так сильно она обиделась на пенсионерок.

– Пропадет же все равно, люди жэка растащат и пропьют все добро твое! – закричали пенсионеры в ответ, толкаясь, шипя и плача над горем ее.

– Безнравственный шаг вы делаете! – закричала Прокофьева. – Еще и в жэке я толком не была, а вы уж...

– Ты иди в жэк, – вполне миролюбиво распорядилась Тархо-Михайловская. – А мы все равно постоим...

И она улыбнулась пластмассовыми зубами белого снега и закричала другим пенсионерам:

– Что толкаетесь! Мне-то только диван нужен, только он у нее хороший!

– Так точно, хороший! – гаркнул тут некий адмирал в отставке с многомощным якорем на седой пузатой груди и попытался скрутить Прокофьеву татуированной рукой, чтобы труп сунуть под лестницу, а самому произнести следующие циничные слова. – Драть меня в три моря: килем влево-килем вправо!

– Жить буду я еще! – сказала Прокофьева; хлопнула дверью и была такова.

Этим она обидела голодных пенсионерок вусмерть.

– Никак нельзя тебе жить на свете! Уж сто номеров в очередь записалось! – воскликнула Тархо-Михайловская, и зло блеснули ее черненькие востренькие глазки.

Выглянула тут Прокофьева да вытянула наглого адмирала шваброй. И громыхалисто покатился тот вниз по лестнице, вздыхая:

– Эх, дорогая!

13. Клоп Василий оказался оборотнем-убийцей!

Но Тархо-Михайловская и в этой ситуации не растерялась.

Она махнула рукой, и в мгновение ока перед ней появился крупный международный гардеробщик Капитоныч, позвякивая в кармане копейкой, сверкая изощренной мыслью.

Он подозвал к себе домашнего клопа Василия, что-то шепнул ему.

...И как только наступила ночь, Василий вполз к Прокофьевой в постель и, покряхтывая, стал душить ее мохнатыми лапами. Прокофьева долго боролась с ним, харкая и матерясь. Наконец Василий присмирел, услышав такие благоразумные ее слова:

– Василий! И по мясо, и по масло, бывало, пойду я – да все о тебе думаю... Все холила я тебя, а ты мне в благодарность так поступаешь?

– Да зачем тебе кровушка в мире ином? – удивился Василий.

И, надо заметить, не без резона, – крупный он был аналитик, чего говорить.

Он прилег рядом: пузо вверх, а глазом так и стреляет, так и стреляет.

– Да как же без кровушки в мире ином? – обиделась Прокофьева. – Нельзя, не положено...

Но Василий чувствовал слабость своего друга.

Поэтому не без тайного злорадства он стал ворковать Прокофьевой в ухо:

– Тех-тех, а мне-то жить еще, хотя видит бог, давно лишился я дней юных, вдохновенных...

Потом он для усыпления бдительности милого друга проговорил:

– Ну да ладно, тех-тех... Просто так полежу с тобой, на прощанье...

Прокофьева, услышав эти обманные речи, уснула с миром, а Василий, навалившись, задушил ее, прогрыз дряхлу шею и, ликуя, стал пить кровушку.

– Эх, Вася, – укорила его помертвелыми губами Прокофьева и пустила инфарктную пену.

– Ну да ладно, подружка, – пробурчал Василий ласково, слегка поплевывая, впрочем, по сторонам. – Тех-тех, а калиев и магниев что-то маловато в тебе...

И вскрикнула тогда Прокофьева из-под теплого животного пуза Василия:

– А ты мне слова не дал прощального, Вася!

Клоп Василий сунул ей бумажку, и Прокофьева стала бормотать:

– В преддверии всего сердца, всей горячей душой, мы все вместе в канун и поврозь тоже...

– Ну и ладно, хватит... – проскрипел рациональный Василий. – Остальное я знаю, тех-тех...

– Ах, как холодно мне от тебя! – вскрикнула Прокофьева и стала душить Василия дрожащей рукой.

Василий легко отбросил ее руку, проговорил с мягкой укоризной:

– Уж вы не кусайтесь, Людмила Игнатьевна, друг сердешный. Говоря между нами, Вы уж как восемь минут помертвелая. И ни маслица, ни колбасочки вам, Людмила Игнатьевна, более не пробовать никогда.

Прокофьева горюче зарыдала:

– Эх, не съесть!

– А зубы востры наверно как в годы юности? – спросил Василий.

– А как же! – вскричала Прокофьева.

С этими словами она и скончалась. Друг Василий прикрыл ей веки, матеро сплюнул и, переваливаясь, уполз в щелюгу.

И в то же мгновенье заулюкало и затрещало все вокруг.

Лопнули петли в дверях, и сами двери полетели на пол плашмя. И полетела пыль во все стороны, и все двадцать четыре вида домашних клещей, обитавших в ее толще, заверещали и брызнули из-под подошв пенсионеров, ворвавшихся в квартиру.

Дворничихи Кичичляева схватила стул и, распинывая клубки тел, закишевших там и тут, первая выбежала вскоре из квартиры.

Адмирал схватил татуированной рукой старую юбку Прокофьевой, тоже метнулся прочь, сбрасывая на ходу штаны с лампасами, швыряя прочь в сторону кортик им. Советского Союза и Флота.

Тархо-Михайловская застряла с телевизором в дверях, еле ее вытолкали. Но прежде долго колотили ее по голове чем попало, надеясь, что выпустит из рук дорогой товар. Не выпустила.

И даже инвалиду высшей категории Потекоковой кое-что досталось. Она погрузила на таратайку дырявый желтый абажур и помчалась прочь со скоростью один километр в час, громыхая по лестнице, утробно повизгивая.

А Капитоныч схватил старое пальто и, хищно скалясь, стал удаляться семимильными шагами; он спешил к себе в гардероб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю