355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Златоцвет » Текст книги (страница 2)
Златоцвет
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:41

Текст книги "Златоцвет"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

III

Валентина Сергеевна Муратова сидела в своем кабинете у стола и внимательно читала, опершись головой на руку. Кругом было очень тихо, как во всех больших квартирах, где живут одинокие люди без детей и даже без лишней прислуги. В углу, в камине, широким и жарким пламенем, безмолвно колеблясь, горели черные куски каменного угля. Валентина Сергеевна не любила треска и тления дров.

Комната была высокая, вся темная, с тяжелыми и длинными портьерами. Она казалась бы строгой, если бы не впечатление мягкости, даже нежности, пушистый ковер на полу, низкие стулья и кресла. Роскоши не было: даже особенно заботливости не замечалось. Единственно хороши были цветы: широкие листья, темная зелень, пальмы и редкие растения с длинными ветвями – все обличало привязанность хозяйки, даже любовь к этим немым существам. И воздух был, несмотря на пламя камина, слегка оранжерейный, сыроватый и теплый.

Валентина Сергеевна после смерти мужа, довольно известного адвоката, жила одна. На той же лестнице, дверь в дверь, в совершенно такой же квартире жил ее брат, человек больной, очень богатый и одинокий, теперь вполне погрузившийся в кабинетные занятия. Это был единственный родственник Валентины Сергеевны, с ним она жила до замужества, и о редкой дружбе их говорили.

Брат и сестра не видались иногда по неделе. Каждый вел свою отдельную, самостоятельную жизнь. Валентина даже редко рассказывала ему те или другие факты. Но между ними была иная откровенность, понимание многого почти без слов.

Валентине Сергеевне случалось целые долгие вечера проводить одной. Она говорила, что цветы ей нужны, чтобы переносить одиночество. Они дышали и жили в комнате, и ей не было страшно.

Сегодня на дворе был ветреный, серый день, чувствовалась дурная оттепель. Валентина не хотела выехать, ни даже выйти гулять. Она чувствовала себя не то утомленной, не то чем-то недовольной. Вчерашнее собрание у генерала Лукашевича, Оскар Уайльд, Звягин, даже возражение Кириллова – все почему-то оставило неприятный след в душе.

Ноябрьский день потух. В кабинете спустили портьеры, на столе зажгли лампу под особенно широким желтым абажуром. Валентина села к столу и принялась за только что полученные французские книжки. Она не велела никого принимать и потому была искренне изумлена, когда, вслед за громким и длинным электрическим звонком, в соседней комнате послышались шаги гостя.

Валентина, не приподнимая наклоненной головы, сделала движение и взглянула на дверь.

У порога стоял Звягин.

В самой ранней молодости Валентина не была очень красива. К ее лицу не шли свежие, яркие краски, выражение детскости и наивности. Теперь, приближаясь к тридцати годам (ей минуло двадцать восемь), она вся сделалась значительнее, грациознее, черты лица стали тоньше, нежнее, около глаз легли тени, которые сделали взор серьезнее, глубже, но и живее. Глаза были очень большие, даже слишком большие, делавшие все лицо неправильным, широким вверху при маленьком, узком подбородке и таком же маленьком рте с неяркими, розовыми губами. Брови над этими светло-карими, почти золотыми, глазами поднимались тонким и ровным полукругом, длинные, совсем черные, как и волосы, которые были волнисты и нежны. Видно было, что они завиваются сами, потому что короткие пряди спереди, закручиваясь мягко и упорно, прилегали плотно к слегка сжатым вискам. Небольшой нос, цвет кожи бледный, не то смугловатый, не то желтоватый, без румянца, широкие плечи при особенно тонкой талии, руки, большие и красивые, – все делало Валентину заметной. Она казалась простодушной, когда сидела, не двигаясь, слушала что-нибудь, открыв глаза и не переводя взгляда. Но стоило ей засмеяться, даже улыбнуться, золотые глаза суживались, она делалась непонятной, непроницаемой, женственно-лживой и особенно прекрасной. Все неверное и неясное, тайное – имеет над нами силу. Может быть, женщина сама не знает тайны, которую кажется, что она скрывает. Но есть призрак, ощущение тайны, и потому женственность так привлекательна.

Выезжая, Валентина одевалась в темное, но дома она любила светлые, порой даже яркие цвета. Теперь на ней было бледное розовое платье, сшитое гладко, почти обтянутое. Она избегала висящих, широких пеньюаров, они скрывали ее девически тонкий стан. Розовый бархат не имел ни малейшего желтоватого или фиолетового оттенка: он был очень мягок и очень бледен, даже с беловатым, серебристым налетом там, где ломался на складках. Отделки никакой не было. Только у самого горла виднелась пушистая и блестящая полоска собольего меха.

Лучи лампы падали прямо на руку, слегка обнаженную, потому что рукава не доходили до кисти, на темную, склоненную голову. Прежде чем она обернулась, Звягин увидел ее профиль с опущенными ресницами. В этом профиле, в линии высокого лба и сжатых губ не было простодушия.

Когда мысли Звягина ему особенно нравились, казались красивыми и замечательными – он обращался с ними заботливо, нежно, со старанием произнося в уме каждое слово. Так именно он подумал теперь, глядя на Валентину:

«Никогда, ни в одном лице я не встречал подобного соединения жестокости и печали. К чему приведет это странное слияние?»

– Это вы? – сказала Валентина. – Я вас не ждала.

В голосе ее было что-то неуловимое, но нехорошее, может быть, то чувство, которое накануне у Лукашевича заставило ее отстранить складки платья, когда она проходила мимо Звягина.

Звягин приблизился, торопливо и мелко ступая, и протянул руку.

– Да, вы не ждали. Простите меня, Валентина Сергеевна, но нам нужно поговорить.

Валентина пожала плечами.

– О чем говорить? Кажется, между нами всегда все было так ясно.

Звягин сел на кресло сбоку, у стола. Камин был теперь против него. Громадное, безмолвное пламя, дрожа и прыгая, бросало темно-красные отсветы на лицо Звягина. Странные тени от колебаний пламени набегали и сбегали с этого лица, которое, казалось, меняло свое выражение и с каждой переменой делалось некрасивее, взволнованнее и злее.

– Нет, не все было ясно между нами, Валентина Сергеевна, – проговорил Звягин. – Но теперь я оставляю прошлое, я хочу знать все, я не могу не знать, и вы сжалитесь надо мною и скажете мне, что происходит в наших отношениях последнее время? Вы не будете отрицать, что они изменились.

– Вспомните, – прервала Валентина, чуть-чуть улыбнувшись, – что мы всегда не ладили и больше времени тратили на ссоры, чем на дружбу…

– Да, ссоры были, но никогда такого холода…

– Что же вы от меня хотите, Лев Львович? Вы знаете – я вас не люблю. Ссорились мы всегда, а что в отношениях есть перемена – то ведь это понятно, я сама все время меняюсь, расту, живу.

– А я? Что же будет со мной? – почти вскрикнул Звягин. Голос его, повышаясь, делался неприятным, визгливым. – Зачем столько лет, столько времени… Вы говорите, что в наших отношениях все ясно. Не было между нами полной ясности, и не может ее быть с вами, Валентина Сергеевна. О, эти ваши вечные изменения!.. Ваши противоречия дают мне такой ужас, когда я их вижу…

Валентина остановила Звягина движением руки, встала и прошлась по комнате. Длинный бархатный шлейф розового платья, с узкой полосой меха внизу, проволокся по ковру. Валентина была немного взволнована, но очень владела собой и через секунду ответила спокойным, даже веселым голосом:

– Удивляюсь я вам, Лев Львович. Вы не хотите понять самых простых вещей. Если мы начнем считаться, то и у вас, несмотря на всякую святость вашей великой любви ко мне, найдется немало грешков неискренности и других против меня же. Но считаться я не хочу – сохрани Боже! Ведь мы оба свободны и прежде и теперь в нашей дружбе. Вы знаете меня столько лет, знали меня и при жизни мужа. Я тогда была еще не человек, совсем девочка. И неужели я должна застыть в одном состоянии – и не сметь меняться? Я не виновата, что у меня открываются глаза каждый день, каждый час. Я иду, я двигаюсь. Я меняюсь, потому что это – дорога. Вы говорите, что я стала холоднее к вам и не повторяю прежних прекрасных слов. Ну как мне быть, Лев Львович, если я теперь искренно думаю, что мы не товарищи, что мы все отдаляемся, что ссоры наши даже не чаще, а как-то преснее, потому что у нас мало общего. Вы все тот же, совершенно такой же, как десять лет назад. Таковы же ваши занятия, ваши мысли до усталости похожи на прежние, так же вы сердитесь, так же любите – и никогда не изменяетесь… разве только изменяете, и эти ваши измены все в одном кругу… Прежде мы больше подходили друг к другу – теперь меньше. Поймите, ну как же мне быть? Ведь я не виновата…

– Вы любите кого-нибудь? – прошептал Звягин неожиданно.

Валентина опять пожала плечами.

– Как вам не скучно, Лев Львович, с этим вечным вашим трагизмом! Люблю… Люблю другого… Бросьте вы, пожалуйста, вздор, я с вами говорю серьезно и просто. Кого я там люблю? Никого не люблю, а если б любила, то не в том дело: теперь я касаюсь только наших с вами отношений. Вы говорите: обман, измены… Я не знаю… Но движение – в изменениях. В ошибках – и в неожиданных моментах, когда понимаешь истину. Простите, если было то, что вы называете обманом. Но я ни в чем не раскаиваюсь – и не могу поклясться, что никогда не стану лгать…

Она стояла прямо перед Звягиным, который тоже поднялся и, бледный, глядел в лицо Валентины. Он видел тонкий подбородок и слегка расширенные крылья носа. Свет лампы сквозь желтый шелк абажура делал ее глаза ярче и золотистее. С последним словом она улыбнулась – и опять все лицо приняло выражение неверности и тайны и той неисцелимой и прекрасной туманности, которая часто привлекает сильнее правды. И Звягин в первый раз почувствовал, что она, Валентина, эта девочка, которую он так давно любил, к капризам которой почти привык и чью дружбу считал неотъемлемой собственностью, – теперь, действительно, отдаляется от него, отходит, что даже эта неровная дружба рвется. Он привык жить около нее, упиваясь собственными страданиями от неразделенной любви.

– Знаете, – говорила между тем Валентина, – я не могу вам объяснить, чего я хочу, куда я иду, – я только почувствовала, что мне не нужно больше ничьей любви. Вызывать любовь – это что-то созидать. А я разрушать люблю. Впрочем – это непонятно, да и сама я еще так далека от моей правды… Вы не сердитесь на меня. Что ж делать!

Звягин смотрел в лицо Валентины – и все яснее понимал, что она ускользает, уходит из его жизни. Животный страх за себя, за то, что будет с ним без нее, овладел душой. И вместе с этим постыдным страхом все неугаданное, недоступное в ее лице поднимало в нем слепую ярость, острую злобу, которую он объяснял себе возмущением против ее дерзости, против лживости ее глаз, ее дружбы, против непобедимой неверности всему, чему он желал ее видеть верной. Он искал убежища от обиды у справедливости, у той самой обычной справедливости, в которую он не верил и законов которой не признавал для себя.

– Вы отталкиваете меня, – проговорил он почти шепотом – Помните, это не прощается. Я слишком любил… Зная ваши изменения – хочу верить, что и этому вы еще измените, и мы…

– О, назад я не вернусь…

Она не договорила. У дверей раздалось шарканье туфель и сухой стук дерева, вероятно костыля, о пол, прикрытый ковром.

– Брат идет, – сказала Валентина.

IV

У портьеры показалась высокая, согнутая фигура Ивана Сергеевича Стоярского. Больные ноги были обуты в теплые туфли. Синий кафтанчик на лисьем меху облекал его худое тело. Узкое лицо с очень прямыми чертами, небольшие, глубоко сидящие глаза под пушистыми бровями, светло-белокурая, не длинная брода и волосы темнее – все делало его почти красивым, несмотря на сорок лет и резко впалые, бледные с желтизною щеки. Иван Сергеевич был давно болен. Тело его, казалось, давно умерло, высохло, почти исчезло. А из глаз смотрела целая, вся живая душа, и эти глаза на неподвижном лице производили какое-то чудесное, жуткое, но сладкое впечатление.

Иван Сергеевич вошел молча – подал руку Звягину и сейчас же опустился в кресло у стола, под стрельчатым и крутым листом финиковой пальмы.

– Я пришел на минутку, – произнес он голосом тихим и, как у всех больных, немного отрывистым. – Ты едешь сегодня в театр, Лета? Ты мне давно толковала, что играет какая-то Зыбина, которую ты хочешь посмотреть…

Валентина досадливо вспыхнула.

– Нет, – сказала она, – мне нездоровится. Я не хочу никуда.

Они помолчали.

– А читать на будущей неделе у графов Нератьковых будешь? – продолжал Иван Сергеевич.

– На благотворительном вечере? Не знаю. Очень просят… Я читать люблю, в особенности стихи…

– И ты хорошо читаешь. Из тебя настоящая актриса могла бы выйти.

– Да… поздно только, – прибавила она с насильственным смехом. – Да и не хочется. Лев Львович, могли бы вы меня вообразить актрисой?

– Отчего же… – процедил Звягин, глядя в угол. Бледность его не проходила.

Иван Сергеевич, опершись на костыль, внимательно смотрел на сестру и на Звягина.

– Не читай на вечере, откажись, – выговорил он вдруг.

– Почему? Это неловко… Все знают, что я читаю.

– Как хочешь. Только будешь потом раскаиваться, уж я предчувствую… Эти благотворительные вечера в высшем обществе… Да как хочешь.

Опять наступило неловкое молчание. Звягин ждал, когда брат уйдет, он чувствовал свое положение глупым, серым, сцену законченной неумно, неловко, даже вовсе не законченной. Ему казалось, что невозможно так проститься и уйти и никогда больше не видеть ее, снести оскорбительную небрежность, с которой она теперь толкнула его вон. Ему казалось, что еще можно что-то выяснить, чему-то помочь. Обида, которую он внутренне называл справедливым негодованием, ела его душу. Как, и это все? Хорошие слова исчезли, будто не существовали. Он уйдет и будет страдать, а она останется без боли и сделает то же с другим, если захочет.

Валентина была очень красива, с немного сжатыми, ровными бровями, с тенями опущенных ресниц и легким выражением нетерпения в лице. Звягину казалось, что он не любит ее больше, что она отвратительна ему в своей неуловимой и беззаботной неискренности. Любовь к ней вся переродилась в ярость и боль за себя. Ему хотелось сжать пальцами это тонкое горло под розовым бархатом, сжать еще сильнее, чтобы ей стало нестерпимо, чтобы она поняла, как можно страдать. Это было бы только справедливо.

– Я посижу с тобой, если ты никуда не собираешься, – сказал Иван Сергеевич.

Намек был ясен. Звягин понял, что брат не уйдет, – и подошел прощаться.

Валентине стало жалко Звягина. Она сделала несколько шагов и у двери произнесла тихо, ища слов и опять не находя их:

– Не сердитесь, Лев Львович, я не виновата. Я ничего не могу…

Она хотела снова взять его за руку, но тут жалость уступила место ее всегдашнему, не очень сильному, но непреодолимому чувству физической неприязни к этому человеку. Она не любила прикосновенья его слишком мягкой, маленькой, влажной руки. Несмотря на всю их дружбу, на его любовь, которая одно время давала ей удовольствие – она всегда избегала смотреть на выпуклый лоб под черными, гладкими волосами, на грубые губы и чуть блестящую кожу лица – он весь ей не нравился. И когда внутренняя связь исчезла – это чувство выступило сильнее и непобедимее.

– Я считаю нашу дружбу разорванной, – сказал Звягин холодно, видя, что ему больше ничего не остается. – Мне даже кажется – вы будете рады это узнать – что я вас больше не люблю…

Портьера резко колыхнулась – и он вышел. Валентина прислушалась – и скоро до ее уха долетел тупой и далекий стук наружной двери.

– А ты все еще холишь эту безнадежную любовь? – спросил Иван Сергеевич поднимая глаза.

– Ах, это такая тяжесть, – с раздражительностью проговорила Валентина. – Не знаю, как быть с ним. Дружба, дружба – а какая там дружба! Мне стало скучно, вижу дно. Он и другом не может быть. Вся его сложность и запутанность – узел из двух ниток. Я не виновата, что поняла это…

– Что ты сердишься? – мягко прервал ее Иван Сергеевич. – Разошлись вы – и отлично, я очень рад. Давно следовало кончить, и сразу. Звягин не по тебе. И не люблю я его еще потому, что он тебе зла желает. Да, Лета, поверь мне. В дни его самой бескорыстной, самоотверженной любви – у меня было ощущение, что он желает тебе зла. Бог с ним совсем! Чем дальше, тем лучше.

Валентина молчала, положив голову на руку и смотрела вниз, на сукно стола. Иван Сергеевич тоже впал в задумчивость.

И долго сидели так брат и сестра. Кругом было очень тихо. Только порою мягко вспыхивала искра в потухшем камине под кучкою серого пепла.

V

<…>

VI

<…>

VII

В столовой Валентины Сергеевны, комнате очень высокой, с темной резной мебелью и темными стенами, сидело несколько человек. Только что кончили завтрак и теперь допивали кофе. Свет зимнего, снежного, сумеречного дня, пробиваясь в окна, делал все окружающие предметы и лица людей особенно унылыми и серыми.

На конце стола, в кресле сидел Иван Сергеевич с капризным, больным лицом. Он, видимо, был не в духе и даже всегда живые глаза его на этот раз казались тусклыми и злыми.

Рядом с ним сидела полная, добрая и глупая дама, которая доводилась как-то родственницей Валентине Сергеевне, любила ее и теперь привезла к ней свою племянницу, богатую сироту, едва выпущенную из института. Дама взяла ее к себе только осенью, а перед этим девочка провела в четырех стенах всю жизнь с семилетнего возраста, не выходя даже на каникулы.

Она была довольно миленькая, прозрачно малокровная, хотя полная, с каким-то странным взором, не то наивным, не то вызывающим, с пепельными волосами, тщательно, даже по-детски тщательно и неумело завитыми. Одетая пестро и непривычно – она сидела молчаливо, только изредка улыбаясь и поправляя одежду и волосы беленькими, пухлыми руками.

– Ах, я просто не знаю, чем и повеселить Сонечку, – говорила в это время тетка. – Я все свои знакомства забросила, случая этого не предвидела… Конечно, понемногу можно все связи вернуть, но пока, пока! Молоденькая девушка, ее нужно вывозить, ей нужно о женихах думать… скучает! Смотрю – а она уж и скучает! Этакая хорошенькая, все у нее есть, а она бледнеет и скучает! Конечно, я старуха… И как бы мне ее развеселить!

Валентина посмотрела на девушку, которая потупила глаза, и произнесла:

– А что же, Сонечка, вы читать не любите?

Сонечка подняла свои вызывающие глазки под плотной сеткой черных ресниц.

– Дорогая, дорогая, Валентина Сергеевна! Если бы вы знали, как мне надоело возиться с книгами! Вы такая дуся, и я вам скажу откровенно…

Тут она покосилась немного в сторону Ивана Сергеевича, который ей не выражал особого благоволения, но Иван Сергеевич сидел с закрытыми глазами, как спящий – и Сонечка продолжала:

– Я вам откровенно скажу, что эта тюрьма институтская всем, всем мне опротивела. Я, как птичка, вылетевшая из клетки. Мне хочется посмотреть мир, людей… Меня так и тянет к свету… Веселья, упоенья, блеска… Я бы хотела закружиться в вихре бала…

Валентина едва успела подавить улыбку и произнесла, обращаясь к тетке:

– Вот какая она у вас бедовая… Повезите ее в театр, на бал… Зимой столько даже общественных балов…

– Ах, вот артиллерийский… – проговорила Сонечка и вспыхнула, неожиданно смутясь. – Это уж всегда лучше, военные…

«Неужели в институтах до сих пор говорят так? – подумала Валентина. Ей казалось, что она читает малоталантливый рассказ тридцатых годов. И она спросила вслух:

– А вы, Сонечка, предпочитаете военных?

Сонечка еще более смутилась или сделала вид, что смутилась, и отвечала:

– Нет, что же… все это глупости… Конечно, ласкает глаз… Против этого нельзя спорить.

Румянец к ней очень шел и оживлял немного тяжелые черты лица. Тетка опять заговорила, превознося Сонечку в глаза и разрываясь от желания ее повеселить. Она без церемоний обратилась к Ивану Сергеевичу, и поток ее слов был неудержим. Реплик она не слушала бы, если бы Иван Сергеевич их и давал.

Сонечка встала и подошла к окну. Прислонившись головой к портьере, придерживая ее немного театральным жестом, она смотрела на мутный снег и мутное небо, думая о щегольских санках, промчавшихся мимо, и офицере в белой фуражке, который сидел в санях и даже взглянул наверх.

Валентина тоже встала и подошла к Сонечке. Валентина была днем менее красива, цвет лица казался смуглее, огромные глаза еще больше от легких теней над ресницами. И сегодня вообще был не ее день, выражение с каждой минутой делалось суровее и вынужденнее. Ярко-красное платье, шерстяное, покрытое сплошь, до самого подола, толстым, белым кружевом, которое на воротник подымалось красивыми, грубоватыми брыжжами, еще немного смягчало суровость лица. Валентина теребила и мяла узкую красную ленту, которая схватывала сборчатое кружево у пояса.

Сонечка взглянула на подошедшую Валентину молча и вздохнула. Прошла минута молчания.

– О чем вы задумались, Сонечка? – произнесла Валентина.

– Так… Тоскливо…

– Что ж все тосковать. А вы бы почитали, музыкой занялись, то, другое…

– Что музыка? Я молода… Вот пока молода и повеселиться бы… Я так ждала, так ждала, когда кончу… Думала – вот, широко распахнутся передо мной двери жизни…

– Откуда у вас такие слова, Сонечка? Верно, вы потихоньку французские романы читали?..

– Нет, мы русские читали. И в русских многое сказано. Да, ждешь-ждешь – устанешь ждать…

Валентина взглянула на Сонечку. Действительно, вся ее маленькая фигура, миловидное лицо, глаза – вся она выражала какое-то ожидание, тревогу, нетерпение…

– Чего же вы ждете Сонечка?

– Ах, как я бы хотела… Я бы хотела… Любить и быть любимой…

Последние слова Сонечка произнесла с придыханием, шепотом. Валентина сначала сделала движение назад, потом усмехнулась и ласковым жестом обняла Сонечку.

– А, барышня у нас замуж хочет? – шутливо произнесла она. – Ничего, ничего, женихи найдутся… Только, право, следует сначала повеселиться… Вот на бал съездите, туда, сюда…

Валентина уже несколько раз видела Сонечку и всегда относилась к ней со сдержанным участием, точно присматриваясь. Теперь она вдруг заговорила весело, просто и равнодушно. Сонечка ей показалась не пустым полем, на котором ничего не растет, потому что не посеяно, а полем, где действительно ничего не посеяно, но где все равно ничто не может вырасти. Сонечка, как Сонечка, уже перестала ее трогать. Ей было интересно другое.

– Вот что, дуся моя, я вам расскажу… – зашептала вдруг Сонечка – но тут вошел лакей и доложил:

– Господин Кириллов.

Что-то неуловимое пробежало по лицу Валентины. Она подняла ресницы и сказала:

– Попросите в кабинет. Я сейчас выйду.

Толстая дама поднялась.

– Мы уж не будем вам мешать, душенька, к вам кто-то приехал… А кто это?

– Профессор один московский… Да куда же вы, Анна Ивановна? Перейдемте в кабинет, там у меня топится камин, посидите…

– Нет, нет, нам пора… Только на минуточку разве, посмотреть этого профессора… Иди, Сонечка, моя шляпка, кстати, в кабинете осталась…

Сонечка уже юркнула вон. Тетушка поплыла за нею. Валентина подошла к брату.

– Тебе хуже сегодня, Ваня? Эта болтушка тебя расстроила?

– Да. Пожалуйста, давай мне знать, кто у тебя. Я ни ее, ни эту Сонечку неприличную видеть не в состоянии…

– Чем же Сонечка виновата? Ребенок…

– Хорош ребенок! Противно видеть жадные и глупые глаза с вечной просьбой: ах, если бы мужчина! Ах, если бы такой офицер, о котором у нас в институте с незапамятных времен рассказы ведутся!

– Ты болен и раздражаешься, – сказала Валентина кротко. – Ты знаешь, я не люблю, когда ты так резок.

Иван Сергеевич сверкнул на нее глазами из-под нависших бровей.

– Позови Ефима, домой пойду, лягу. Ты потом зайди узнать, жив ли.

Лакей помог ему подняться с кресла. Опираясь на его руку, Иван Сергеевич пошел к двери. Даже спина его в синем меховом кафтанчике, слегка сгорбленная, выражала гнев и раздражение.

Валентина проводила его глазами, потом медленно провела рукой по волосам – и пошла в кабинет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю