Текст книги "Нравы четы Филипп"
Автор книги: Жюль Ренар
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Ренар Жюль
Нравы четы Филипп
Жюль Ренар
Нравы четы Филипп
Перевод H. M. Жарковой
I
Дом Филиппов, пожалуй, самый старый во всей деревне.
Соломенная замшелая и залатанная крыша сползает чуть не до самой земли, дверь низенькая, маленькое окошко не открывается, – похоже, что хижине по меньшей мере лет двести. Мадам Филипп со стыда сгорает за свое жилье.
– Вот уж бедность, так бедность, – заявляет она, – разваливается хижина и не чинишь ее.
– А я нахожу, – возражаю я, – что ваш домик очень хороший.
– Когда тронешь пальцем стену, – говорит она, – известка отваливается кусками.
– Никто тебе не мешает, – замечает Филипп, – заткнуть дыры газетами.
– Я и не прошу такого дома, как у богатых, – говорит она. – Одного прошу – чистоты. И сбереги я четыре су, завтра привела бы дом в порядок.
– Не стоит, мадам Филипп, уверяю вас: дом ваш чудесный.
– Да он уж и не держится!
– Не беспокойся, – говорит Филипп, – он еще достаточно крепок и тебя похоронит.
– Да, когда свалится мне на голову, – говорит мадам Филипп и сама смеется.
Прежде всего, как входишь к ним, натыкаешься на деревянную кровать. Она одинаковая что в длину, что в ширину. Она не на колесиках. Ее, должно быть, спустили сюда через каминную трубу: дверь слишком узка.
– Кровать разборная, – сказал мне Филипп.
Мадам Филипп никогда не отодвигает ее. Как поставили кровать у стены, так она и стоит здесь. У мадам Филипп руки короткие. Когда нужно оправить постель с того края, она достает простыни вилами.
– В прежние времена, – говорит Филипп, – над кроватью у нас был четырехугольный балдахин из досок, а вокруг висели желтые с зеленым занавески.
– Занавески были полотняные, вышитые шерстью, – говорит мадам Филипп.
– Сносу им не было, – подтверждает Филипп. – Их раз повесишь, так никогда и не снимешь. Они закрывали всю кровать. Их раздвигали, только когда ложились в постель, прямо как в театре. И когда отец собирался ложиться, он говорил: "Спокойной ночи, детки, представление начинается".
– Таких занавесок теперь больше не делают, – говорит мадам Филипп. – Их загубила госпожа графиня. Она их купила и порезала на портьеры.
– Отец продал ей свои занавески за пятьдесят франков, – замечает Филипп. – Цена неплохая: они не стоили и двадцати...
– У нас есть, – говорит мадам Филипп, – еще точно такая же кровать в сарае.
– Почему же вы не пользуетесь ею? В ваши годы лучше каждому спать на отдельной постели.
– Пусть Филипп и спит на отдельной постели, если хочет, – отвечает мадам Филипп, – а я буду спать на своей.
– На своей! Она тоже и моя, – говорит Филипп.
– Это наша свадебная постель, – замечает она.
– Почему вы думаете, что вам будет плохо спать на другой постели?
– Мне там будет неловко, – говорит она.
– Ну, а вы, Филипп?
– Я всю жизнь спал здесь.
Тут дело не в любви, не в верности. Как в первую брачную ночь они легли спать вместе, так у них это и вошло в привычку на всю жизнь. И он и она не покинут общую свою постель до самой смерти.
Они не пользуются подушками. Они кладут их на ночь на стул, потому что подушки должны лежать днем на постели, туго набитые, твердые, белые, чтобы приятно было на них посмотреть.
– Это красиво, и я вовсе не хочу, чтобы их видели мятыми, – сказала мне как-то мадам Филипп.
– Закройте их одеялом, и никто не увидит.
– Такая уж мода – класть их сверху.
– Однако что может быть естественнее, раз у вас есть подушки, класть их под голову?
– Их и кладут под голову, только в гроб. Наследники всегда кладут в гроб подушки.
– Они подсовывают мертвым что похуже, – говорит мадам Филипп, – да они и не обязаны давать самые хорошие подушки.
Чета Филипп спит на сеннике и просто на перьях. У них нет матраца. Шерсть и волос слишком дороги, а гусиные перья достаются им даром.
– Мне часто приходилось видеть, – говорю я, – на дороге таких общипанных гусей, что смотреть на них было жалко. Я думал, они больные.
– Их нарочно ощипали, – заявляет Филипп, – только уж чересчур. Не надо вырывать перьев, на которых держится крыло, а то крыло свисает, и птица устает.
– Должно быть, гусям больно, и они кричат, когда так выщипывают крепкие перья.
– Надо подождать, – говорит мадам Филипп. – Когда перо готово, оно само выпадет. В это время и нужно их выщипывать. Гусей ощипывают три раза в год.
– Опытная хозяйка не ошибется, – добавляет Филипп, – она и перышка зря не потеряет. Раньше даже так говорили, что только на той девушке и можно жениться, которая семь раз перепрыгнет через ручей, чтобы подобрать перышко.
– Славная поговорка!
– О, – отвечает Филипп, – это ведь так, шутки. Филипп спит с краю, а мадам Филипп – у стены.
– А у вас есть ночные рубашки?
– А разве дневные не хороши? – спрашивает Филипп.
Они настолько хороши, что их носят не снимая самое малое неделю, а иногда и две. Я не уверен, снимает ли мадам Филипп на ночь юбку. Да и какой ей смысл раздеваться? Прошла та славная пора, когда они ложились в постель не только затем, чтобы спать. Они спят в перьях, как в отдельных гнездах. Каждый зарывается в своем углу. Они спят не шевелясь, задыхаясь, потеют, и утром, когда открывается дверь, пахнет грязным бельем.
– А сны вы видите, Филипп?
– Редко, – говорит он. – Да я и не люблю, от них плохо спишь.
Он считает, что сны бывают только неприятные. А мадам Филипп, та не видит снов никогда.
– Может быть, я и вижу сны, только я их не замечаю.
– Выходит, что вы и не знаете, что такое сны.
– Нет.
– Я же тебе объяснял, – говорит Филипп.
– Ты мне объяснял, что у тебя в голове, а я тебе говорю, что у меня в голове этого не бывает. Тогда как?
– Зато она всегда встает первой.
– А в котором часу?
– Как когда.
– Ну, летом.
– Летом не по часам, а по солнцу.
– А как же ставни?
– Я их никогда не закрываю, – говорит она. – Я боюсь, когда темно, я люблю просыпаться при солнце. Оно живет тут, прямо напротив окна, и как только вылезет из своего лукошка, так сразу же заиграет у меня на лице.
II
Я приехал к ним на Новый год.
Уезжал я из густолиственной деревни, а приехал, когда листья облетели, но, пожалуй, сейчас она была зеленее, чем в октябре, потому что из земли вышел колос. Лужайки, которые все лето поджаривало солнце, освежились побегами новой травы, и она была такая короткая, что коровы не могли ухватить ее своими толстыми губами. Коров пришлось отвести на ферму. Сейчас их не было видно на полях. Только лошади остались. Они умели находить себе пищу там, где коровы не могли сорвать и травинки. Они меньше боялись холода и оделись к зиме в густую шерсть, отливавшую бархатом.
Кроме дуба, упрямые листья которого падают только тогда, когда приходит черед уступить место новым, все деревья стояли голыми.
Сплошная живая изгородь стала прозрачной, и черный дрозд с трудом прячется в ней.
На самой верхушке тополя было старое сорочье гнездо, взъерошенное, как волчья голова; казалось, тополь начнет сейчас, как метлой, подметать им тучи, тончайшей паутиной свисающие с небес.
Да и сама сорока была недалеко. Она скакала по земле – ноги вместе боком, потом прямо и, как заводная, летала к дереву. Иной раз она пролетала мимо своего дерева и садилась на соседнее. Она такая одинокая и обычная только ее одну и можно было встретить на дороге. С утра до вечера она в нарядном платье. Это наша самая французская птица.
Все кислые яблоки сорваны, все орехи разгрызены.
Ежевика растеряла свои злые колючки.
Вялый терновник созрел, его хватило морозом, и кто его любит, уверяет, что теперь он вкуснее всего.
Но красные ягоды шиповника борются за свою жизнь. Они умрут последними, потому что у них суровое имя и нутро, полное шерсти.
Войдя в деревню, я удивился. Она стала такой маленькой.
Сады обнажились, и дома напротив церкви, прежде разделенные зеленью, стали теперь одним сплошным домом. Замок, казалось, приблизился, и разбросанные фермы тоже, и пустые поля, и светлые виноградники, и ставший прозрачным лес... И река течет теперь от края к краю горизонта совсем голая.
На улице никого. Ни одна дверь не открылась, пока я проходил. Дымили редкие трубы. Другие дома топились, должно быть, по-черному.
Наконец я добрался до Филиппа, и мне приятно было снова увидеть его и жену. Он был одет по-летнему, только отпустил, как всегда к зиме, бороду.
Мой приход не очень его удивил и не взволновал. Он протянул мне свою шершавую руку и сообщил, что новостей никаких нет.
– Никто не умер с моего отъезда? – А вам хотелось бы? -спросил он.
– Нет, Филипп, но если бы кто-нибудь и умер, ничего бы не было удивительного.
– Если бы деревенские умирали так быстро, скоро никого бы не осталось.
– Вы правы... Много вы сейчас работаете?
– Да так, мастерю всякую всячину. Жду вот, когда можно будет начать копать: бью камни – повинность моя пришла, рублю колы для виноградника, вожу навоз в сад. А то греюсь и потом ложусь спать.
– В котором часу?
– С трудом досиживаю до восьми. Начну читать альманах, засыпаю, уткнувшись носом в книгу.
– Ну, а вы, мадам Филипп? Что вы делаете после работы?
– Вы же видите. Вяжу носок.
– Все тот же самый?
– Нет, нет.
– А для кого? Для Пьера?
– Нет, для Антуана.
– Для солдата? Нравится ему служба?
– Никак не узнаешь, – отвечает мадам Филипп. – Он не часто пишет, потому что за почтовую марку ему приходится работать три дня. А помногу зараз он не пишет.
– А когда вы его увидите?
– Может быть, сегодня вечером.
– Как, сегодня вечером?
– Да, в последнем письме он сообщил, что приедет сегодня вечерним поездом. И после не писал, что дело переменилось.
– Значит, он должен быть. Вы пойдете, Филипп, ему навстречу?
– Это еще зачем?
– Чтобы встретить его на вокзале.
– Он знает дорогу, – говорит Филипп, – один дойдет, не маленький.
– Вы бы тут же, на вокзале, и поцеловали его.
– Ну!
– Но ведь вы любите вашего Антуана?
– Нет у нас привычки встречать на вокзалах, – говорит смущенный Филипп. – Да я думаю, что он не приедет. Он был бы уже здесь.
Филипп глядит на часы и высчитывает в уме время, а я слышу звон колокольчиков.
– Слушайте, – говорю я, – это он.
– В почтовой карете? Удивительное дело, – говорит Филипп.
Мадам Филипп встает с места, и спицы, воткнутые в носок, шевелятся, как усики потревоженного насекомого.
Филипп открывает дверь и глядит.
Это не Антуан, это фермер, который любезно согласился доставить Филиппу адресованную ему посылку, – ее передал на вокзале какой-то человек.
Мадам Филипп, стоя на коленях, развязывает пакет: в нем штатская одежда Антуана. Он должен был принести ее сам, когда пришел бы в отпуск.
– Значит, он не придет, – говорит она.
– Может, – замечаю я, – есть какое-нибудь письмо внутри.
– Нет.
– Посмотрите получше.
– Ничего нет.
– Ясно, вы получите завтра письмо от Антуана. Он вам объяснит, почему не приехал, и поздравит вас с Новым годом.
– Возможно, – говорит Филипп.
Мадам Филипп раскладывает и перетряхивает одежду: штаны, пиджак, мягкую шляпу, галстук шнурком и несколько грязных кальсон.
– Вот, – говорит она, – все тряпки, которые были на нем, когда он от нас уехал. Прямо можно подумать, что он умер.
III
Так как я просил Филиппа меня предупредить, он прислал мне телеграмму: "Свинью режу субботу". Двенадцать часов езды по железной дороге, и вот я у Филиппов.
– Все идет хорошо? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает Филипп.
– А где она?
– В конюшне, не привязана.
– Спокойна?
– Она спит уже двое суток. Я ей не даю есть. Лучше резать натощак.
– Она такая тихая, – замечает мадам Филипп. – Я прогуливала ее вчера по двору. Не думала я, что загоню ее обратно одна. А справиться с ней было легче, чем с овцой.
– А сколько она весит?
– Двести семь фунтов.
– Да, это вес!
– Сносный, – говорит Филипп. – Думаю, будет неплоха... Я купил ее у знакомого фермера, который откармливал ее ячменем.
– Только бы завтра была хорошая погода!
– Ветер повернул на север, будет сухо, а если еще ночью подморозит самая погодка резать свинью.
– Все готово?
– Да. Я оставлю дома сынишку, Пьера. Он не пойдет работать на реку и нам поможет,
– Я вам тоже помогу.
– Мы с соседкой будем делать колбасы, – заявляет мадам Филипп.
– В котором часу вы ее подымете?
– Свинью-то?
– Да.
– Как солнце взойдет.
– Покойной ночи, – говорю я. – Идите спать и набирайтесь сил.
– Я рад, что вы приехали, – замечает мне Филипп. – Я доволен, что буду резать ее при вас.
На другой день в семь часов утра он постучал ко мне в дверь, и я оделся при солнечном свете, который проникал через каминную трубу. Филипп надел чистый передник. Он уверял меня, что нож его режет хорошо. Он расстелил на земле солому. Мадам Филипп и соседка ходили растерянные, а он был серьезен.
Я и Пьер, заложивший руки в карманы, пошли за ними до конюшни. Он вошел один, держа веревку, а нас оставил у дверей. Мы прислушивались.
Я слышал, как Филипп отыскал свинью и заговорил с ней. Свинья ворчала на него, но не проявляла ни удовольствия, ни беспокойства.
Опытный Пьер объяснял мне все, что там происходит.
– Отец, – сказал он, – завязал ей на ноге узел.
Свинья начала сердиться. На этот раз она захрюкала так громко, что собаки во дворе ей ответили. Я понял, что она вырвалась и Филипп не может ее найти.
– Дайте свету, – сказал Филипп.
Я быстро приоткрыл и захлопнул дверь, потому что увидел свиной пятачок. Я сказал Пьеру, чтобы он держал свинью, как надо. Но охота длилась недолго. Филипп загнал свинью в угол конюшни и после короткой схватки укротил ее.
– Открывайте! – Его крик слышался среди отчаянных воплей животного.
Оба они вышли из конюшни. У свиньи на задней ноге была веревка, которую Филипп держал высоко в руке, и было приятно смотреть на свинью, такую свежую, чистую, будто она только что умылась. Наше присутствие и дневной свет удивили ее. Она бросилась было бежать, остановилась и перестала вопить. Она сделала несколько шагов, ей показалось, что она свободна. Она задыхалась и стала обнюхивать все вокруг. Но Филипп передал веревку Пьеру, схватил свинью за уши, опрокинул ее, визжащую и болтающую ногами, на разбросанную по земле солому. Женщины держали – одна полотенце и нож, другая – таз, чтобы собирать кровь. Пьер схватил ногу и крепко ее держал, а я ходил вокруг них.
Филипп, держа нож в зубах, уперся коленом в свинью и пощупал ее жирную шею.
Пьер перестал смеяться и стал серьезным. Женщины замолчали. Распростертая на земле свинья отбивалась слабее, но визжала она изо всех своих сил и прямо-таки оглушала.
– Давай сюда таз, – сказал Филипп своей жене.
– Пододвиньте лоханку, – обратилась мадам Филипп к соседке. – Я вылью из таза, когда он будет полон.
– Мне стыдно, – сказал я. – Один только я ничего не делаю.
– Надо же, чтобы кто-нибудь смотрел, – возразил Филипп.
Он кольнул кончиком ножа то место, которое наметил пальцем, и погрузил нож. Он погрузил нож чуть-чуть. Нож вошел так легко, что, казалось, свинье это было приятно. Я ждал, что свинья завопит еще больше. Ждал самого страшного неистовства. Но свинья не шевелилась и только потихонечку жаловалась.
Филипп повернул лезвие. Кровь начала сочиться по капле, но вот через расширившуюся рану она хлынула ровной струей. Она не брызгала, она падала сплошной массой, как красная тесьма; она была обильна, как кровь героя, и приятна для глаз, как сироп от варенья.
Всякий раз, когда Филипп зажимал рану, его жена выливала кровь из таза в лохань, в которой соседка, чтобы кровь не свернулась, водила руками. Она выбрасывала сгустки. Ей было интересно – соседке. От медленных движений ее руки пурпуровая ткань то собиралась в складки, то разглаживалась.
Размеренные крики свиньи утихли. Последние хриплые стенания вытолкнули прочь последнюю кровь. Так бежит по камням ручей. Лезвие прошлось еще раз по вялой, уже бескровной шее. Свинья была пуста, и Филипп заткнул рану пучком свернутой соломы.
– А вы уверены, Филипп, что она мертва?
Похоже было, что она умерла скорее от страха, чем от боли. Кожа под щетиной у нее была по-прежнему розовая. Трудно было поверить, что это мы так ее мучили и что ее кровь относили на кухню женщины. Казалось, вот-вот она расставит ноги, подымется и пойдет твердой походкой, уверенно шагая по прямой впереди нас.
– Случается, – сказал мне Филипп, – некоторые свиньи вскакивают, когда их начнешь палить.
Но ему было не до разговоров; он поднял ухо свиньи, я увидел под ним маленький глаз, помертвевший, без всякого выражения. Значит, можно было палить свинью.
Филипп накрыл ее соломой. Пьер поджег солому, и нас ослепило быстро вспыхнувшее пламя; запах паленой свиной кожи и жженых копыт возбудил во всех радость и аппетит. Мы поддерживали пламя, проводя зажженными пучками соломы по ногам и ушам свиньи.
Пьер поднял одно копыто, которое раскололось от жара, – в углублении его налипло немного белого и нежного мяса.
– Оно как раз впору прожарилось. Попробуйте-ка. Деревенские мальчишки за них дерутся.
– Недурно! – сказал я. – Пахнет каштанами.
– Угощайтесь, – сказал Пьер, отодрал и бросил мне остальные копыта.
Но я ответил, что я хоть и лакомка, но не эгоист и что я лучше сберегу их для моих парижских друзей.
IV
Мадам Корнель – примерная хозяйка. Только раз в жизни она угостила своего рабочего.
В тот день было жарко, очень жарко; кажется, впервые в этом году стояла такая жара. Филипп работал тогда у Корнелей.
Мадам Корнель просто так стояла без дела у порога, наблюдая, как Филипп красил зеленой краской плуг. Филипп, в шляпе с узенькими полями, полинялой и давно потерявшей форму, исходил потом, таял, прел на палящем солнце. Кожа у него на лице стала нежно-розовая. Низко склонившись, Филипп, на глазах у хозяйки, растирал краски, как настоящий художник. Мадам Корнель, строгая и к другим и к себе, на этот раз не утерпела.
– Войдите в дом, Филипп, и выпейте стаканчик, – сказала она.
Филипп не стал терять время. Он подошел, делая вид, что повинуется ее приказу, и вслед за мадам Корнель скрылся в дверях дома, оставив на пороге свои сабо. Мадам Корнель взяла бутылку, стоявшую на холодке в ведре с водой, и налила стакан.
– Ну-ка! – сказала она властным тоном, каким обычно задавала работнику урок.
Филипп начал, не смущаясь, пить, как пьет влагу иссохшаяся до трещин земля, но вдруг отнял ото рта недопитый до половины стакан. Его передергивало, он сжимал губы, кашлял, мигал.
– Незачем кривляться, – сказала мадам Корнель. – Ведь вкусно?
– Да, да, хозяйка, – сказал Филипп, стараясь улыбнуться.
– Вы говорите "да", как будто хотите сказать "нет". Может быть, вино кислит?
– Нет, нет, хозяйка.
– А теперь вы говорите "нет", как "да", – сказала мадам Корнель тоном, который не предвещал ничего доброго. – А раз не кислит, значит, вам просто не нравится? Так и говорите. Я могу налить из другой бутылки.
– Сказать по правде, хозяйка, оно чуточку с привкусом. Но так оно даже лучше, – сказал Филипп, чувствуя себя неловко.
Он выпил, надел сабо и пошел опять на солнце красить плуг.
– Ну и что же, Филипп? Что же дальше-то? Почему вы морщились ?
– Потому что, – говорит Филипп, – хозяйка вместо вина налила мне уксусу.
– Уксусу? Бедняга Филипп!
– Да, красного уксусу, который она сама приготовляла. От него челюсти сводит.
– И вы молчали?
– Да, я боялся сказать.
– Мадам Корнель ошиблась?
– Кто ж ее знает!
– Как! Вы подозреваете, что это был подвох?
– Не знаю, что и думать. И сейчас не пойму. А тогда было здорово неловко. Я думал так: ежели хозяйка не нарочно, так к чему ее обижать, раз уж она впервые так расщедрилась. А если она нарочно это сделала, для смеху, так пускай смеется. Я не знал и потому смолчал.
– А мадам Корнель заметила, что ошиблась?
– Она мне ничего не говорила.
– Вы могли бы ей потом сказать. Она бы сама посмеялась!
– Она никогда не смеялась, – сказал Филипп. – И не любила попадать впросак. Иногда и меня прямо-таки подмывало, но я себе язык прикусывал.
– Удивительно, как это у вас хватило духу выпить стакан до дна.
– Потом уж было легче.
– Что же, жгло?
– Немного кололо в желудке, да я поскорее побежал перебить вкус свежей водой. У меня всю ночь ломило десны, но уксус полезен. Сначала невкусно, а потом даже чувствуешь себя крепче. Теперь-то я уж и не припомню.
– Может быть, ваша хозяйка помнит. На вашем месте я бы разузнал.
– Да разве кто из господ может поставить себя на место работника?
– Знаете, Филипп, у вас доброты через край!
– Да разве я спорю?
V
В день своей свадьбы Филипп так смеялся, как никогда еще в жизни. И он съел четырнадцать блюд. Он танцевал со всеми женщинами, и даже самые старые покружились с ним, трясясь, как тощие пугала в грозу.
А мадам Филипп сидела неподвижно, молчала и ничего не ела.
Она не понимала любезностей, поправляла шпильки, отбрасывала назад ветки хмеля. Сложив руки, она то думала о том, что завтра придется взяться за работу и все чистить, то покорно взглядывала на своего мужа, – так оборачивает глаза к людям раненое животное.
Наконец они легли. Сначала все шло хорошо. Ошалевшая мадам Филипп не шевелилась, думая только о том, чтобы ответить поцелуем на поцелуй Филиппа.
Но потом она, подскочив, застонала не хуже того барана, которого зарезали вчера.
– Кричи, кричи, дуреха, – сказал ей Филипп. – Слишком долго я ждал, больше не могу.
И нежно лаская одной рукой новобрачную, он другою тяжело зажал ей рот.
VI
– Выходит одно на одно, – говорит Филипп.
– Послушать вас, Филипп, все выходит одно на одно. Ведь важно счастье: крестьяне-то сейчас счастливее, чем были прежде.
– Молодые говорят, что нет.
– Но вы, Филипп, вы-то знаете старых, вы слышите, что говорят молодые. По-вашему, как?
– Думается мне, что сейчас они должны быть счастливее. Сейчас лучше спят, лучше кормятся, меньше бедствуют. Я, например, не спал на постели до самой свадьбы.
– Вы спали вместе со скотиной?
– Да. На сухой соломе лучше, чем на грязных простынях. Мне удавалось всхрапнуть только до полуночи, потому что волы меня будили. У них свои привычки. Они поднимались в полночь, чтобы перехватить клочок сена, и я слушал, как они стучат рогами о кормушку. Зимой их дыхание грело меня, а летом я часто спал снаружи, стерег быков: они паслись на лугу. Крестьянин спать спокойно не ложится, если его волы без присмотра. На лугу ставили какую-нибудь ни к чему не годную тележку. На обруч натягивали полог из рогожи, клали охапку ячменной соломы, так сторож и спал.
– Вам хорошо там было?
– Неплохо, только летом, в теплую погоду. А вот в утренники прямо закоченеешь.
– А от кого вы стерегли скот?
– Во-первых, от волков.
– Волки? Здесь, в этом углу?
– Были.
– Куда же они делись?
– Не знаю. А потом луга не были огорожены, как сейчас, волы могли убежать. Сторож не только стерег волов, он также должен был смотреть, как они пасутся. Если вол устал от работы, он плохо ест. Повалится в траву и спит. Тогда сторож слезает с своего возка и кнутом подымает вола. Вол встает и снова берется за еду. Иногда после жаркого дня сторож так и ходил всю ночь от вола к волу. Перед восходом солнца он запрягал волов в плуг.
– Он стерег волов, Филипп. Ну, а кто стерег его?
– Никто не стерег. Эта работа казалась нам не хуже всякой другой. Вот если вы сейчас предложите молодым, они откажутся. А если кто и согласится, так вместе того, чтобы спать на возке, пойдет бродить по соседним фермам, греть ноги у служанок.
– Но почему теперь ночью не стерегут волов?
– Потому что это не в моде.
– И крестьяне спят спокойно?
– Да.
– А волы?
– Они сами себя стерегут.
– И чувствуют себя не хуже?
– Да. По теперешней моде кто-нибудь просто выходит посмотреть на волов, которые пасутся на пастбище и нагуливают жир. В последние годы, когда я работал у фермеров Корнелей, это была моя обязанность. Каждое утро в четыре часа я ходил смотреть на волов. Ближние луга я обегал утром, перед первым завтраком, возвращался, наспех проглатывал свою порцию и спешил в другую сторону перед полдником. Я осматривал волов одного за другим, чтобы узнать, нет ли больных, и проверял, как они жиреют.
– Это трудное дело.
– Не труднее другого.
– Никогда с вами ничего не случалось?
– Волы меня знали. Только росы я боялся. Она пробирала меня насквозь. И хоть солнце светило и хоть сапоги на мне были, а никогда у меня ноги не бывали сухи раньше полдника. Так я и садился за стол.
– Хозяева вас кормили?
– Мадам Корнель пекла нам хлеб. Она подмешивала в него ячмень, бобы, вику, словом – всего.
– Кроме ржи?
– И ржи немного клала, только уж слишком много подбавляла лебеды. Утром, проснувшись, бывало, глаз не продерешь.
– А мясо она вам давала?
– Когда лошадь калечили чуть не до смерти, тогда ее убивали, и рабочие две недели подряд ели мясо. Они пожирали лошадь до последнего копыта.
– А вино вы пили?
– Никогда. Теперь вино пьют.
– Хорошее?
– Такое, что им можно собачьи лапы полоскать. Словом, лишь бы сказать, что вино пили.
– Значит, фермеры стали сейчас добрее?
– Нет, рабочие стали несговорчивей. Они теперь требуют.
– А вы не смели?
– Мы об этом и не думали.
– Вы зарабатывали пятнадцать су в день. Они получают втрое больше. Вы молотили цепом и веяли зерно вручную, а они молотят машинами и веют веялкой. Вы отдыхали только по большим праздникам. Может быть, потребности возрастают вместе с довольством. И, может быть, в конечном счете, Филипп, сейчас народ не счастливее, чем был прежде.
– Похоже на то, потому что молодые бросают деревню и идут в Париж: хотят сытно пожить. И если им повезет, они выбиваются в люди. А те, кто остается, должны работать день и ночь. Если они трезвые и работящие, они кое-как устроятся и сумеют прикопить на старость корочку хлеба.
– Не жирно!
– С голоду не умирают, – говорит Филипп.
– Умирают, да только медленнее. Не кажется ли вам, Филипп, что все зло в том, что у одних слишком много, а у других слишком мало?
– Нужно же, чтобы были богатые!
– Почему нужно, Филипп?
– Потому что так было всегда.
– А почему не ваш черед быть богатым? Ваш отец был бедняк. Вы бедны, ваши сыновья и внуки будут бедными. Почему?
– Потому что так уж устроено.
– Было бы по-другому, если бы вышел случай.
– Он не выходит.
– Вы можете протестовать против такой несправедливости.
– Показали бы они мне! – говорит Филипп.
– Как знать! Кричите громче, и богатые поделятся с вами.
– Они не дураки. На их месте...
– Ну, по крайней мере, они отдадут свои излишки.
– Если даешь человеку деньги, – говорит Филипп, – или что-нибудь другое, – кончается плохо. Я, например, бы пропал.
– Вы могли бы жить в богатстве, как и другие.
– Нет, нет.
– Почему же, Филипп, упрямец вы этакий? Ну, почему, почему?
– Потому что другие и мы – это две вещи разные.
Вот и вся его песенка: существуют две породы людей – бедные и богатые. Он не принадлежит к породе богачей. На что проще?.. Невозможно своротить его с этой мысли.
VII
С девяти часов деревня засыпает в тишине.
Не видать даже заблудившейся собаки.
На улице только одна луна. Она здесь ни к чему: льет свой белый свет, который сейчас никому не нужен, и зря теряет время, освещая пустынную улицу, закрытые ставни, какие-то предметы.
Но в полночь простуженным голосом жалуется на что-то засов, отворяется дверь, и выходит Филипп, босой, в рубашке, в шерстяном колпаке. Он зевает, потягивается, подставляет грудь свежему ветерку и смотрит на луну, удивляясь, что она все еще полная, хотя, сколько он ее помнит, она на его глазах растет и уменьшается.
Он проходит через двор, идет к низенькой стенке, за которой навален навоз для удобрений, и скорее по привычке, чем из экономии мочится здесь.
Он не тотчас же идет домой, он тянет тишину, как напиток.
Стучит еще одна задвижка, еще одна дверь отворяется, и кузнец, проснувшийся по той же самой причине, выходит из дома. Он надел фуфайку и сабо. Первым делом он взглядывает на луну:
– А хороша!
Больше он не произносит ни слова.
Он мочится.
Затем появляются плотник, трактирщик, Ганьяр и Ферне, – все они торопятся по своим делам.
Похоже, будто все они уговорились здесь встретиться.
Ничего подобного. Они просто просыпаются среди чистой летней ночи. Они оставляют на минуточку жен дома и предпочитают им природу.
Они с удовольствием видят друг друга и обмениваются редкими словами, которые раздаются так звонко, что они и сами удивляются. Они не шутят, слова плохого не скажут. Они медлят идти спать. Им незачем торопиться. Они не любят своих постелей.
– А фермера нету... Не умер ли?
Выходит, опершись на палку, Жером, самый старый во всей деревне. Напрасно дочь твердит ему вслед:
– Папаша, да вы простынете. Вы бы хоть штаны надели...
Он упрямится и скорее погибнет, чем уступит по слабости характера.
Остальные дружески желают ему спокойной ночи.
Но он очень занят и ничего не отвечает.
Он степенно отправляет самые мелкие жизненные акты, и луна не в силах его отвлечь.
Он кончил. Все кончили.
– До завтра!
– Вернее сказать – до сегодня.
Идут лениво по домам, хлопают двери. Последняя задвижка приглушенно вскрикивает.
Луна остается теперь одна, она еще бесполезнее, чем всегда. Тишина такая, что ее может спугнуть вскрикнувшая во сне коноплянка.
VIII
Мадам Филипп все еще взволнована и горда, потому что ей нанесла визит мадам Деланж, богатая помещица.
– Клянусь, правда, – говорит она мне.
– Поздравляю вас, мадам Филипп. А когда вы удостоились этой чести?
– Сегодня утром я возилась по хозяйству, вдруг вижу: входит ко мне красивая дама. Я не знала, куда деваться. А она мне: "Здравствуйте, мадам Филипп. Я проходила мимо и вот зашла к вам в гости на минуточку". Я опомнилась и говорю: "Вы очень любезны, сударыня". Предложила ей стул. "Нет, говорит, спасибо, я не устала". А сама тяжело дышит, а не садится и на все так и смотрит. И на стены, и на часы, и на кровать, расспросила, как старик, как ребята, какие нынешний год ожидаются рожь, сено, фрукты. И все говорит, говорит; я отвечать не успевала прямо; потом собралась. "До свиданья", говорит и ушла.
– Так быстро?
– Прямо вот так и ушла.
– Что-то странно.
– Да, странно. Кто бы мог подумать, что такая знатная барыня зайдет в хижину такой беднячки, как я.
– Никто, мадам Филипп, и, сколько бы я ни думал, я никак не могу себе это объяснить. Не знаю, что за причина такая.
– Причина? Мадам Деланж объяснила мне. Она хотела меня видеть из любезности, просто так.
– Вы в этом уверены?
– Ведь никто ее не заставлял. Я-то ее не приглашала.
– И вы думаете серьезно, мадам Филипп, что это был настоящий визит?
– А почему бы и нет? Конечно, маленький визит, мимоходом. Я думаю так: мадам Деланж прогуливалась, погода хорошая, настроение у нее хорошее, заметила она меня и говорит: "А ведь я не была еще в хижине у Филиппов. Дай-ка зайду, посмотрю, как они живут, а им это будет приятно".
– А вам лестно?
– Что же мне, расстраиваться, что ли, что она не гнушается мной? Но, должно быть, она подумала, что я плохо воспитана. Совсем забыла у нее спросить, не хочет ли она напиться. И ушла она как-то быстро. Мне бы нужно за ней побежать, да я не посмела.