Текст книги "Дневник"
Автор книги: Жюль Ренар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
14 мая.Я не испытываю больше от писания никакой радости. Я выработал себе слишком трудный стиль.
28 мая.Деревенские девочки, увидев нас издали, отворачиваются, чтобы скрыть улыбку.
9 июня.Они хотят, чтобы все всегда кончалось благополучно. Они бы Жанну д’Арк обвенчали с Карлом VII.
Жанна д’Арк. Самые прекрасные ее слова: «Я никогда никого не убивала».
* Вовсе не потому птички садятся на розовый куст, что на нем расцвела роза, а потому, что там много тли.
12 июня.Грустный вид заброшенной мельницы! С дороги видно объявление о ее продаже, сначала его еще пытаются прочесть, потом никто не читает! Двери на запоре, двор зарос травой, голуби не садятся на крышу. Но ночью река шумит: это при свете луны мельничное колесо начинает вращаться само.
* Папа и банки. Шесть стаканчиков для вина уже выстроены в ряд на столе, но доктор приносит настоящие банки, и мама убирает стаканчики.
Папа поворачивается на правый бок. Доктор от свечи зажигает бумажку, сует ее в банку и приставляет банку к папиной спине. И сразу кожа вздувается совсем так же, как на лбу вздувается желвак на месте ушиба. Шесть маленьких одинаковых баночек, и папа лежит с ними четверть часа…
Отец похож сейчас на продавца кокосовых орехов.
Возможно, вам это не так уж интересно, но ведь это спина моего отца.
Врачи произносят какие-то специальные термины и, сами удивившись им, надолго замолкают.
Спина вся в рыжих кругах, похожая из-за этих темных припухлостей на вымощенную булыжником мостовую, и с лиловыми лунами – следами банок; ниже, у поясницы, огромная родинка, а еще ниже – длинная редкая шерсть.
Дряблые ягодицы все в складках, похожих на складки пустого мешка.
Когда он спит, кончик его носа, скулы и ногти лиловеют. Туда не проникает кровь.
Он всегда лил себе на голову воду из стакана, а потом мыл ладонью лицо.
Он всегда как-то лихорадочно приглаживал щеткой волосы.
Он никогда не носил ни подтяжек, ни перстня.
Никогда не надевал ночной рубашки, а ложился в той, в какой ходил днем.
Он всегда подрезал ногти перочинным ножиком.
Никогда не засыпал, не почитав на ночь газеты и не задув свечу.
Надевал всегда кальсоны и брюки не порознь, а сразу.
13 июня. Яреалист, которому мешает реальность.
* Лунный свет. Эта луна – для больных, теплая и нежная. Цветок, обманутый ее сиянием, раскрывает венчик.
* Записывай, записывай, и побольше! Будет жвачка на зиму.
* На небе маленькое облачко, похожее на заблудившегося гуся.
* Звезды точно маленькие глазки, не привыкшие к темноте.
* Все мои дни заполнены до отказа, а душа всегда пуста.
* Да, да, славная женщина, которая будет пасти коров и читать при этом «Ревю Бланш».
* О драматурге, у которого не видны пружины, говорят: «Он не знает театра»; о том, который знает театр: «О, у него видны пружины».
15 июня.У меня болят мысли. У меня больные мысли, и я не стыжусь этой тайной болезни. У меня больше нет вкуса не только к работе, но и к лени. Совсем не мучит совесть, что ничего не делаешь. Я устал, словно обошел планеты. Мне кажется, что я исчерпал себя до конца.
После «Радости разрыва» я решил – надо делать что-нибудь крупное. Бросил свои маленькие «Буколики». Хочу написать три, четыре акта. Но на каком материале? Игра пяти, шести выдуманных мною персонажей кажется мне глупой, мелкой. Без сомнения, я могу работать только «на самом себе». Но где взять в самом себе материала на три акта? Ах, приключения, приключения, где вы? И этот дневник, который меня развлекает, веселит и выхолащивает. Я работаю час, и тут же наступает депрессия; и даже писать то, что я пишу, мне противно.
Ни Тэны, ни Ренаны не говорили нам об этом отвращении, об этих тайных болезнях. Или они их не знали? Или они не жаловались из чувства стыда, а может быть, малодушие не позволяло им заглядывать в себя?
Чего же я хочу? Ездить по свету; но для этого надо быть знаменитым, а чтобы стать знаменитым, нужно прежде всего работать.
И берегись! Даже сейчас ты себя насилуешь, говоришь громкие слова. Ты уже не искренен. Когда ты хочешь поглядеться в зеркало, твое дыхание туманит гладь стекла…
16 июня.Его душа отрастила себе брюшко.
18 июня.Папону стало лучше. Сегодня утром он решил идти копать картофель, но у него не хватает сил орудовать мотыгой. Она идет сама по себе, куда ей захочется. Но просто он не мог усидеть дома.
19 июня 1897 года.Половина второго. Умер отец.
О нем можно сказать: «Это просто обыкновенный человек, обыкновенный мэр бедной деревушки»; и вместе с тем говорить о его смерти, как о смерти Сократа. Я не упрекаю себя за то, что недостаточно его любил: упрекаю себя за то, что не понял его.
После завтрака я сел писать письма. Позвонили в ворота: Мари, папина молоденькая служанка, сказала, что отец меня зовет. А зачем – ей неизвестно. Я встаю, пока еще только удивленный, Маринетта же, видимо, не совсем спокойна и говорит: «Я иду туда». Не торопясь, я надеваю башмаки и накачиваю велосипедные шины.
Подхожу к дому и вижу, что мама стоит у крыльца. Она кричит мне: «Жюль, Жюль!» Слышу: «Почему он заперся на ключ?» У нее безумный вид. Я все еще не очень волнуюсь и не спеша стараюсь открыть дверь. Ничего не получается. Я зову, он не отвечает. Я ни о чем не догадываюсь. Решаю, что ему стало плохо или он вышел в сад.
Нажимаю плечом на дверь, и она подается.
Дымок и запах пороха. Я слегка вскрикиваю: «Папа, папа! Что же ты наделал! Так вот что… О! О!» И все-таки я еще не верю: он просто хотел над нами подшутить. Я не верю даже его бледному лицу, открытому рту, чему-то черному возле сердца. Борно, который вернулся из Корбиньи и вошел сразу же после меня, говорит мне:
– Он заслуживает прощения. Этот человек настрадался.
Прощения? За что? Странная мысль! Теперь я понял, но ничего не чувствую. Я выхожу во двор и говорю Маринетте, которая подымает маму с земли:
– Все кончено! Иди сюда!
Она входит, прямая, бледная, и искоса поглядывает в сторону кровати. Она задыхается, расстегивает свой корсаж. Она может плакать. Говорит, имея в виду маму:
– Ну пускайте ее сюда! Она обезумела.
Мы остаемся с ней вдвоем. Вот он лежит на спине, вытянув ноги, слегка повернувшись на бок, голова откинута, глаза и рот раскрыты. Между ног его охотничье ружье, а палка – ближе к стене: руки, разжавшись, выронили палку и ружье и лежат не скрюченные, еще теплые на простыне.
28 июня.Кладбище. Могила в самом углу, возле дороги.
Господин Бийяр берет слово и читает ясным ровным голосом, явно рассчитывая на эффект, заранее написанное надгробное слово и после каждой фразы взглядывает на меня; говорит «его согорожане» вместо «его сограждане», потом вдруг замолкает: следующий листок потерялся. Длительная пауза, в воздухе запахло дурной шуткой. Конец он сымпровизировал или прочел на память. Его сменяет господин Эриссон и очень взволнованно говорит несколько слов. Во время всей этой сцены я то и дело провожу рукой по волосам. От солнца мне становится не по себе.
Ждем. Больше ничего не происходит. Мне хотелось бы объяснить смысл этой смерти, но ничего не происходит. Бросают в могильный ров иммортели. С краю обваливается ком земли. Присутствующие не выстраиваются в ряд и не пожимают нам руки. Публика начинает расходиться. Я остаюсь, остаюсь здесь. Ах, жалкий лицедей! Сам чувствую, что сделал это чуточку для вида. Ну к чему, несчастный! Ведь то, что осталось от моих чувств, все-таки мое, равно как и моя печаль.
У всех этих людей не особенно-то уверенный вид, потому что из вежливости им пришлось участвовать в похоронах без священника. Должно быть, это первые гражданские похороны в Шитри.
7 июля.Моя леность находит себе оправдание и пищу в воспоминаниях о смерти отца. Мне хочется только одного: еще и еще раз всматриваться в ту страшную картину, от которой я не мог оторвать глаз.
* У моего воображения глаза на затылке. Я воображаю себе лишь прошлое.
9 июля.Мы отправились в Сеттон посмотреть, как идет дождь. Хлеба действительно иссечены градом, а вернее, прибиты; колосья общипаны скотом. Ни одного не осталось. И эти жалкие домики такие одинокие в бурю.
На дороге стадо гусей, кажется, что они пасут маленькую девочку. Подальше другое стадо – эти гуси тоже пасут свою пастушку, но она подымает голову и оказывается старухой. У гуся-вожака к шее привязана палка. Со стороны можно подумать, что он нацепил балансир, дабы не потерять равновесия, а на самом деле палку ему привязали, чтобы он не мог пролезть через изгородь и не повредил посевы.
Эти поля похожи на заплаты, наложенные на бока пригорков и подрубленные изгородями.
И эти одинокие в бурю домики, – если они сгорят, никто и не заметит. Ребятишки играют по двое, по трое, а всех прочих они и не знают.
Каждый дом осенен одним-двумя деревьями. Эти удаленные друг от друга существования, почти не сообщающиеся между собой, на что они нужны? Ну, а я на что нужен?
10 июля.Страх смерти заставляет нас любить труд, в котором вся жизнь.
* Цветы на могиле делаются какими-то уродливыми, как старая вывеска над захудалым кабачком.
16 июля.Малларме намерено пишет как сумасшедший.
21 июля.О, только не сейчас! Но я чувствую, что позже, в минуту полнейшего отвращения, в том состоянии, которое Бодлер именует «угрюмое нелюбопытство», я сделаю то же самое. Маленький пустой патрон глядит на меня, как выколотый глаз! Пусть не говорят: его отец был мужественнее, чем он.
24 июля.Вчера в десять часов вечера умер Папон. А он охотно еще поработал бы, сам убрал свой урожай, поскольку урожай получился такой, что нанимать кого-нибудь для жатвы не стоит.
Когда он наконец, против воли, признал, что работать не в силах, он сказал Маринетте:
– Кажется, жизнь наша к беде клонится.
Как только они заболеют, они предпочитают умереть. Жизнь до того печальная, что просто не смеешь делать из нее литературу. Когда их скрутит недуг, они говорят своим: «Да, уж стану я вам в копеечку».
А лекарства! Напрасно думают, что даже самые богатые, то есть те, что каждый день едят похлебку с салом, могут позволить себе роскошь купить в аптеке пузырек за восемь франков.
Они берут взаймы тысячу франков, чтобы купить клочок земли, и обязательно выплачивают проценты по гроб жизни, дальше дело не движется. Это пожизненный долг. Они не особенно доверяют нотариусу, хотя без него не примут ни одного решения, а ведь нотариусу приходится платить вперед.
Нас возмущают их пороки, их недостатки, их скрытность, возмущает, что, выпив, они колотят жен. Мы забываем, что нищета дает им право на преступление.
Больше всего Папона поразила не сама смерть моего отца, а то, что он при таком хорошем уходе покончил с собой.
– Если бы за мной наполовину так ухаживали, как за покойным господином Ренаром, – сказал он Маринетте, – я бы ни в жизнь не помер.
Он съедал полную миску похлебки, а потом жаловался, что его пучит.
Однажды в три часа утра он почувствовал себя хорошо. Он встал, решил идти в поле жать, и его жена велела ему разогреть остатки кофе…
26 июля.Старики. Этот чувствует, по его уверениям, «стрекот в голове». Тот потерял на войне внука. Третьему бревном искалечило ногу. А вот у этого вечно болят зубы, и он выучился играть на скрипке, чтобы успокаивать боль.
* Его концепция искусства при малейшем дуновении становится концепцией собственного капитала.
Он получил пощечину, не ответил на оскорбление и вдруг увидел подростка, который корчился от смеха. Он подошел к мальчишке и грозно спросил его:
– Вам, видимо, тоже захотелось пощечины?
* Восприятие жизни не доставляет мне никакого удовольствия. Отсюда постоянный страх перед жизнью. Мне доставляет удовольствие только записывать свои впечатления.
4 августа.Просто удивительно, что ни один из нас не знает грамматики и, став писателем, не удосужился научиться писать.
5 августа.Я, житель центральной Франции, защищен от туманов севера и от ударов южного солнца. Моя цикада – кузнечик, и мой кузнечик – не образ. Он вовсе не золотой. Я нахожу его на лугу на кончике травинки. Я отрываю ему ножки и ловлю на них рыбу.
6 сентября.Господа бога не обманешь. Он запретит открыть мне врата рая, если я сделаю хоть одну ошибку во французском языке.
28 сентября.Возвращение в Париж. Мы с отцом ничуть не любили друг друга внешне, не держались друг за друга ветвями; мы любили друг друга корнями, подземно.
30 сентября.Я вижу все слишком ясно, и от этого у меня болят глаза.
* Отец. Если я надолго забываю о нем, его образ вдруг набрасывается на меня.
* Я приближаюсь к идеальной сухости. Мне уже не требуется описывать дерево; мне достаточно записать его название.
* Я излучаю свет один раз в году, потом гасну.
* Старость – это когда начинают говорить: «Никогда еще я не чувствовал себя таким молодым».
* Если Франция больна, пусть вечером перед сном выпьет согревающего.
* Меня только штыками выгонишь из Природы.
1 октября.Последние стихи Верлена. Это уже не стихи: играет словами в бабки.
4 октября.Мне тоже бы хотелось, чтобы ветер свободно играл моими кудрями. Увы! Ветер не желает об этом знать.
* Я начинаю опасаться, что никогда у меня не хватит мужества последовать примеру отца.
5 октября.Не обвиняйте меня во лжи! С точки зрения истины то, что я говорю, имеет не больше значения, чем то, что я пишу: и то и другое – слишком литература.
8 октября.Ах! Как я упрекаю себя за то, что во время его болезни хранил жесткое, ироническое выражение лица. Отец, прости меня.
29 октября.Безумец, запуская волчок, воображает, что это его мозг. Волчок вертится. «Ах, я талант». Волчок начинает вертеться еще быстрее: «Ах, а теперь я гений!»
* «Живой апельсин», – говорит Байи, желая отличить его от апельсина игрушечного.
Ноябрь.Я видел небо в воде, проплывающих уток, тоненькую белочку, похожую на ус рыжего мужчины.
* Вода схлынула. Деревья с разутыми корнями. У воды еле хватает сил, чтобы унести вниз по течению один-единственный лист.
* Свести жизнь к самому простому ее выражению.
8 ноября.Квартирки такие тесные, что здесь можно либо драться, либо обнимать друг друга.
14 ноября.Я читаю то, что сам написал, как свой самый заклятый враг.
16 ноября.Это как раз такая книга, о которой говорят: «Прочтем-ка ее сейчас, чтоб уж потом не возвращаться к ней».
* Не так громко! Вы слишком кричите, когда говорите правду.
22 ноября.Он принадлежал к вполне почтенной семье, как и все воры.
* Прославившийся на литературной панели.
* Ужасно горжусь тем, что есть во мне беспокойство Руссо, однако знаю, как далеко муравью до коршуна, терзающего печень.
26 ноября.«Львиная доля», пьеса Кюреля.
Генеральная репетиция. Хорош третий акт, хорош, как хороша лекция по логике какого-нибудь модного профессора; все прочее – так себе. Меня это не интересует. Социальный вопрос, разрешаемый с помощью метафоры. Священник говорит вполне разумные вещи, но все-таки он – священник; а где же человечество?..
* Ему недостает той безмятежности, которая не мешает художнику испытывать все тревоги человека обыкновенного.
29 ноября.Счастье – самое краткое из всех впечатлений.
* Лошадь, жеманно приподняв копыто, пьет из ручья, как пьют миленькие дамы, кокетливо отставляя мизинчик.
* Эту пьесу нетрудно разругать, надо лишь добавить, что талант автора здесь ни при чем.
1 декабря. Яхотел бы жить и умереть в мягком климате этой женщины.
* Следует восхищаться гением Мюссе: все его недостатки – это недостатки его времени.
5 декабря. – Гитри, – говорит Бернар, – все равно что медная проволока. Чувствуется, что он проводит девяносто пять процентов электричества, которым его заряжают.
8 декабря.Все кончено. Мне нечего больше сказать. Это – бедствие. Катастрофа полной немоты. Мое воображение не может сделать ни малейшего усилия. Ему не поднять и соломинки.
* Писатели говорят, что их читают в Германии, когда хотят утешиться, что не находят себе читателей во Франции.
* Когда зимой, присев у дорожного столба, женщина дает младенцу грудь, не старайтесь убедить себя, что грудь из резины, а ребенок картонный.
14 декабря. Бывает, что я чувствую себя Демосфеном – с камешками во рту.
* Я ничего не хочу писать без чувства, а чувство у меня ленивое: поэтому я и пишу так мало.
15 декабря.Генеральная репетиция «Дурных пастырей» [62]62
«Дурные пастыри», пьеса в пяти действиях французского писателя, прозаика и драматурга Октава Мирбо (1848–1917), впервые была поставлена в декабре 1897 г. в «Театр де ля Ренессанс» Сарой Бернар и Люсьеном Гитри.
[Закрыть]. В уборной Гитри все: Мирбо, Эрвье, Роденбах, Лаженес, энтузиасты, неистовые. Если бы я, захваченный глубокой жалостью к простым людям и беднякам, пожал бы руку Фирмену, слуге Гитри, вся эта компания расхохоталась бы…
Их социалистические пьесы сведут меня с ума. По мнению толстяка Бауэра, лучше «Дурных пастырей» не было у нас ничего за последнее столетие. Мендес ему подпевает. Все согласны с Лаженесом: дух правды, дух божий веет здесь. А мне хочется просить прощения у Кюреля за то, что мне не понравилась его «Львиная доля».
И все мы подлецы, и я в первую очередь, потому что не кричу Бауэру, Мендесу и Лаженесу: «Все вы смешные марионетки, и то, что Жан Руль кричит политикам в пьесе Мирбо, он когда-нибудь крикнет и вам. Он крикнет: «Вам ведь наплевать на рабочих. Депутаты, вы не даете нам ничего, кроме речей, а когда мы просим хлеба или денег, вы пишете статьи, но гонорар идет вам. И это еще не все. Долой Сару Бернар, великую, страстную Сару, которая, умерев в пятом акте, подымается и бежит в кассу узнать, какой доход принесла ей эта смерть ради нас. Долой Мендеса, который сперва изойдет слезами, услышав наш вой, затем отправится в пивную, чтобы восстановить свои силы, после чего истратит их со шлюхами. Долой Бауэра, которому жалость к бедным приносит пятьдесят тысяч франков в год и звание передового писателя! Долой всех, всех! Деньги обратно, и почести, и самую славу! Мы хотим не просто хлеба, но вашего хлеба. Я хочу половину. Меньшим я не удовлетворюсь. Да! Вам я оставляю другую. Если вы только художники, мне нечего вам сказать. Я не художник. Я вас не понимаю, но уважаю, вежливо кланяюсь вам и прохожу мимо. Но если вы начинаете хлопотать о моей судьбе, я вправе потрепать вас по животику и сказать: «Ну-с, поговорим по душам». Если вы скажете: «Мы не мещане, мы люди идеи», – мы крикнем вам, что не понимаем всех этих тонкостей, и, вместо всяких аргументов, разобьем вам морду и продырявим вашу шкуру. Вы очень гордитесь тем, что говорите свои глупости не с трибуны, а в газетах, что, впрочем, не мешает вам при случае высокопарно заявлять, что газета является и должна быть трибуной. И долой Жюля Ренара, счастливого человека, собственника, который всегда жалуется и который на самом деле эгоист и ханжа, так как, говоря жене и детям: «Будьте счастливы», – прибавляет: «Будьте счастливы тем счастьем, которое нравится мне, иначе берегитесь».
– Все это грубо, грубо! – говорит Малларме. – Эти актеры, желающие играть жизнь, не изображают жизни ни на йоту. Они не способны даже передать то живое, что есть в салонной болтовне или в складках платья. И потому жизнь в театре коробит меня. Кроме того, моя собственная жизнь причиняет мне достаточно страданий: на эти маленькие драмы расходуется слишком много моих чувств, и я не могу пробавляться фальшивым подражанием. Оно оскорбляет чувство целомудрия, которое есть во мне. Да, мне кажется, что все эти люди вмешиваются в то, что их не касается. Я люблю только драмы Вагнера и балет. Они нравятся мне потому, что отражают жизнь другого мира.
– Будь мне двадцать лет, – говорит Клемансо, – я бы подложил бомбы под все городские монументы.
Господин Клемансо, такие вещи говорятся в шестьдесят лет.
Сара Бернар придумала занавес, который легко подымается для полдюжины вызовов.
Я ненавижу публику, к которой принадлежу и которая грязнит мои впечатления и чувства. Я ненавижу эти способы завладевать мною и терзать мои нервы. Ах, один прекрасный стих, и все стало бы на свое место!
…Музыка – искусство, которое меня пугает. Мне кажется, что я в утлой лодчонке среди бушующих волн. Особенно же меня восстанавливает против музыки, в которой я профан, то, что мировые судьи в провинциальных городах без ума от нее. Спрашивается, что может свести с ума таких субъектов?
16 декабря.Умер Альфонс Доде. Вот уходишь от него, и он раздевает тебя на глазах оставшихся гостей. Спустившись с лестницы, ты уже чувствовал себя совсем голым.
– Он в любую минуту готов выброситься из окна, – говорил он о своем сыне Леоне.
Мы слишком много занимаемся смертью, хорошо бы не замечать ее появления. Она возвращалась бы не так часто. Она не имеет ровно никакого значения.
Маленькая тайна: я не раз просил Доде подарить мне свой портрет; он ни разу не уважил мою просьбу.
Наша печаль: прекрасная женщина, прекрасная в своей бледности, склоняется над белым листом бумаги, с пером в руках… Она не может писать. Она смотрит вдаль.
Помню одного мертвеца. Он умер как герой. Нет! Не как герой: во всем этом есть что-то фальшивое. Он умер просто, как умирает дерево. Все было предельно ясно, и только это причиняло боль. Когда мне удалось заплакать, я понял, что это не мои слезы, но слезы всего рода людского, который считает себя вынужденным плакать в известные минуты.
Я расписался сегодня у консьержки: «Человек – это дерево, которое вновь расцветет где-нибудь еще».
23 декабря.Мои грезы наяву, будто все, что есть во мне бессознательного, вытесняет прочь мое сознание. Эти внезапно возникшие образы мне незнакомы. И так как я не могу от них отрешиться, и они действительно во мне, приходится признать, что они, очевидно, исходят от моей другой сущности, что я двойственен.
25 декабря.Мюссе часто взывает к кому-нибудь: то ко Христу, то к Вольтеру, – чтобы придать своим стихам многозначительность.
27 декабря.Все они мне твердят:
– Какой бы из вас вышел большущий драматург!
А я знаю, что они ошибаются, и знаю почему.
30 декабря.«Сирано» Ростана. Премьера.
…В уборной Коклена я говорю Ростану:
– Я был бы очень рад, если бы нас обоих наградили в один и тот же день. Но коль скоро это невозможно, поздравляю вас, и, поверьте, без малейшей зависти.
Что, впрочем, неправда; и сейчас, когда я пишу эти строки, я плачу.
Ах, Ростан, не надо меня благодарить ни за то, что я так вам аплодировал, ни за то, что я страстно защищал вас от ваших врагов, которых уже почти не осталось!..
К счастью, уж не знаю по какому случаю, возле меня в первом ряду балкона пустует восемь кресел, и это меня почему-то утешает. (Все-таки это преувеличение. Возможно, никто никогда еще не сказал ни слова правды!)
Входит Сара Бернар:
– …Мне удалось посмотреть последнее действие. Как это прекрасно! Я гримировалась у себя в уборной, и сын рассказывал мне все, акт за актом. Я поторопилась умереть и вот все-таки поспела сюда. О, что со мной! Смотрите на мои слезы. Смотрите! Смотрите! Я плачу. – И все смотрят, и каждому из нас хочется сказать: «Да нет же, мадам! Уверяю вас!» – Потом она бросается к Коклену, берет его голову обеими руками, как суповую миску, и она его пьет, и она его ест. – Кок! – говорит она. – О, мой великий Кок!
И она уже написала ему знаменитое письмо, которое цитирует «Фигаро», – шедевр на пергаменте из крокодиловой кожи…
…– Ростан! – И она берет Ростана себе. Она его никому не отдаст, берет все так же за голову, но на этот раз – как чашу с шампанским, или, еще лучше, как чашу Идеала.
…– Мне не приходилось присутствовать при подобном триумфе со времени войны, – говорит какой-то военный.
– Но войну мы ведь как будто проиграли? – говорю я. – Да, после этого остается только выбросить свое перо.
– Нет, нет, не надо!
– Ничего, у меня их полный ящик…
* У Леона Блюма. Среда враждебная Ростану. Так как я говорю женщинам: «Это ваш поэт, вы должны его обожать», – какая-то чернявая дамочка, красивый еврейский вороненок, отвечает: «Вы так думаете?» И она начинает говорить, впрочем довольно умно, о нелепых ростановских стихах в «Ревю де Пари» и о гениальном Мюссе.
– Вы обязаны, – говорит мне Блюм, – повлиять на Ростана… Не позволяйте ему писать ничего, кроме пьес… Он вас слушается… Во всяком случае, пусть не печатает. Он себя губит. Нельзя так разочаровывать публику.
* – Я никогда не даю кучеру больше тридцати пяти су, – сказала она, – зато я очень изящно с ним раскланиваюсь.
* Фраза, которая вибрирует одно мгновение, как слишком натянутая проволока.
* Говорить курсивом.
* Черное на черном, как ворон в ночи.