Текст книги "Полдень XXI век, 2010, №11"
Автор книги: Журнал Полдень XXI век
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Я занимался одной большой глупостью. У меня была вторая жизнь, которая оказалась такой же бесполезной, как и первая, потому что ее хозяином был бородатый придурок Смит Сандерс. Кто этот Смит? Почему я должен был делать так, как он мне велел? Почему я должен был ему поверить? То, что он мне рассказал, то, чем он мотивировал мое поведение во второй жизни, при более разумном рассмотрении было похоже на явный и незамысловатый бред. У ученых очень плохо с фантазией, иначе они просто не были бы учеными. Эта история про несчастное человечество, роющее норы, годится лишь на роль сценария унылого голливудского блокбастера, который мог быть снят или не снят, что едино.
Кем я был для ученых, которые отправили меня в будущее? Просто живым биоматериалом. Гражданином, исчезновения которого никто не заметит. Человеком, существование которого никого не интересует.
Физические, химические, биологические или медицинские эксперименты с участием людей всегда вызывают общественный резонанс, пропорциональный масштабам и опасности экспериментов. Но такое происходит только в том случае, если об этом кто-нибудь знает. Я был очень ценен для науки тем, что представлял собой объект вида homo sapiens с отсутствием необходимости носить имя. Я социально исчез в XXI веке, что было тождественно физическому исчезновению, потому что мое существование было некому констатировать.
Кем я стал для 2522 года? Никем. Формально меня вообще не было в 2522 году. Биоматериал, хранившийся долгое время и занимавший место. Я исчез в XXI веке, пропал без вести и так же – без вести – появился в XXVI веке. Опыты надо мной и мне подобными, если таковые были, послужили фундаментом для появления нового сервиса – консервации людей. Потом это новое достижение стало доступным к эксплуатации большинством. Оно стало на службу обществу. Это значит, что всех путешественников во времени, которые теперь исчисляются тысячами и тысячами, переписывают, регистрируют, и они гарантированно продолжают жить в новом для них времени, оставаясь гражданами той страны, которая дала им возможность попасть в будущее. Между мной и этими людьми есть колоссальная разница. Разница в причастности к достижению науки. Я был нужен для достижения науки, а все последующие люди были теми, для кого наука чего-то достигала. То есть я – расходный материал. Стружка. Опилок.
Меня можно было бы утилизировать, но выгоднее подождать, пока науке снова понадобятся опыты с участием человека. Если верить тем, кто вернул меня к жизни, это произошло в XXVI веке, когда наука нашла способ проницать время вспять. Для того, чтобы очередное открытие превратилось в общедоступный сервис, понадобился эксперимент над человеком. И я снова в их распоряжении – достаточно достать меня из холодильника, вернуть к жизни и использовать по назначению. Ведь я – точная копия человека. Разница только в необходимости носить имя.
Социальное исчезновение – это потеря настоящего и единение с прошлым, которое становится единственным свидетельством твоего существования во времени. Но то, что я перестал быть сопричастен человечеству, не делает меня слабоумным. Я все понимаю. Можно было честно, глядя прямо в глаза, сказать: «Daniel, tы nikto. Tebya net. Мы ispolzuem tebya snova, kak ispolzovali tebya kogda-to» – я бы согласился, ведь я уже мертв.
Вот где началось бессмертие. Этот мир отслоился от меня, как кожура от апельсина, я стал сторонним наблюдателем. Я позволяю этому миру содержать в себе мою телесную оболочку, обновляемую вновь и вновь. У меня свое время. Я больше не созвучен реальности. Не симфоничен. Я гость.
У меня был второй шанс прожить жизнь. Если бы не моя исполнительность, я мог бы прожить ее счастливо. У меня был шанс не повторить ошибок и вновь достигнуть поставленных в прошлом целей. Я мог умереть с улыбкой, в окружении розовощеких правнуков, внуков и детей, смакующих количество знаков в числах наследственного капитала. Я мог использовать этот второй шанс, но не использовал. И тогда я захотел третий шанс. А потом четвертый. И все последующие.
Я просто снова социально исчез. Пустил в кровь ВИЧ, исчез из поля зрения друзей, ушел с работы… Сделал все, что было в конце первой жизни. И снова отправился в 2522 год.
Все, что нужно, – это вовремя самоуничтожиться. Есть дата начала перехода – тот злополучный день, когда я пришел в криолабораторию и стал биоматериалом. К этой дате я должен стать никем. Лишиться всего. Оставить все в прошлом.
Я сделал это, когда понял свою сущность. Избавился от всего, обнажился и остался кристально-чистым никем. Я пришел в криолабораторию в тот же день, когда пришел туда впервые с желанием умереть. Я хотел снова проснуться в белой палате, снова вернуться и прожить жизнь вновь… Так закончилась моя вторая жизнь и началась третья. Я снова выслушал Смита, и он послал меня обратно, в «юный, но сознательный возраст». И я снова жил. Потом снова умер и затем снова возродился. Цикл замкнулся. Петля.
Человек умирает, когда уничтожает все, за счет чего живет. Моя счастливая жизнь временна. Все люди в ней временны. Они умирают впервые для себя и в очередной раз – для меня. Я покидаю их – этого требует жертвенный период. Период превращения человека в биоматериал. Никого нельзя предупреждать о смерти, потому что в конце каждого цикла я должен остаться один. Нужно самоуничтожиться. Лишиться необходимости носить имя. Я хороню родителей, забываю друзей, уничтожаю любовь – так надо. Ко дню перехода в моей крови должен быть ВИЧ. Потом наступает этот день, а чуть позже ко мне подходит человек в плаще и приносит благую весть – ключ от следующего витка. Главное – успеть самоуничтожиться, иначе я умру… совсем.
Потом я просыпаюсь в палате с белым потолком и белыми стенами. И тело беснуется от стресса. Это значит, что все хорошо. Значит, что я успел и буду жить еще раз. Ко мне приходит Смит Сандерс и рассказывает мне свои глупости. Нужно играть свою роль: делать вид, что все впервые. Смит-паромщик. Он делает все, что нужно, и я снова молод. Я в родном времени, и новый цикл запущен.
Каждый мечтает вернуться в прошлое, чтобы исправить ошибки. Я делал это много раз – возвращался в прошлое, исправлял ошибки и делал новые. Мне не скучно. Быть хозяином своей судьбы – весело. Это доставляет удовольствие. Для меня понятие «в следующий раз» означает нечто намного большее, чем для тех, кто живет единожды.
Я был женат на всех тех, на ком хотел. Я был бедным и богатым. Жил в разных странах. Менять судьбы легко, когда жизнь – попытка. Любая мечта исполнима, если для ее исполнения имеется множество попыток.
Теперь я досконально знаю судьбы всех тех, кому не смог описать их в первом моем возвращении. Я проследил их, эти судьбы. Я не просто «слышал голос из прекрасного далека», я знал наизусть его текст и мог подпевать. Но я молчу. Все это бессмысленно. Я просто наслаждаюсь этим знанием и ищу те события, о которых еще не знаю и которые не могу предвидеть. В моем распоряжении полвека, и я жду, когда же они мне наскучат.
Сейчас меня ведут по гулкому коридору с металлическими стенами. Там, в конце коридора, ждет комната. Она с каждым шагом приближается. Комната набита различной электроникой, среди которой находится комфортабельная кушетка с анатомической поверхностью. Меня укладывают на нее. Застегивают на запястьях ремни. Унизывают датчиками и проводами. Это долго и больно, но я спокоен – ничего страшного со мной не будет. Все со мной будет хорошо. Они суетятся вокруг меня, взволнованно говорят на своем языке. Потом Смит наполняет шприц и вонзает его в мою вену. Темнеет. Как будто издалека слышен голос Смита: «Udachi, Daniel, Udachi».
…
Утро. Я открываю глаза и нехотя осматриваюсь. Вслушиваюсь. На кухне звон посуды – мама готовит завтрак. Толстое одеяло удерживает меня в постели и не дает проснуться окончательно. На душе удивительное спокойствие. И очкастый Смит с поднятым опустошенным шприцем, и коридор с рифлеными стенами, и комната с жертвенной кушеткой – все стирается из памяти, уходит, словно обыкновенный будничный сон. Это начало отсчета новой судьбы. Сколько мне сейчас лет? Какой сейчас день? Что запланировал на сегодня я – вчерашний ребенок? Я пока не хочу этого знать… Сейчас, полежу еще немного и узнаю. Как же не хочется вставать! Окна запотели, и от этого сквозь стекло видно одно лишь желтое пятно. Там, за окном, растет лиственница. Желтая – значит осень, В комнату заходит кот. Глупый и невоспитанный, но очень добрый кот Сёма. Он прыгает в мою постель, бесцеремонно забирается мне на грудь и начинает лизать нос…
Надо вставать.
Татьяна Алферова
Пигмалион
Сказка
Если рассказывать об Анне, то начинать придется с Палыча, дабы сообщить, что до Анны он уже был женат несколько раз. Впрочем, прежние его жены никак не проявлялись, не беспокоили, словно их вовсе не было, что могло бы удивить или насторожить любую женщину, но не Анну. Анна, от природы создание аморфное, отчасти неуязвимое, как вода, не умела сосредоточиться на одной какой-либо мысли. Стоит начать думать что-нибудь, а за окном собака пробежит, поневоле отвлечешься, или чайник закипит, тут уж вообще приходится все бросать и идти на кухню выключать конфорку. И так она сколько чайников сожгла. Но это еще когда в общежитии жила, до Палыча.
Анна работала кладовщицей в маленьком строительно-монтажном управлении. О чем думал начальник, принимая ее на работу, – непонятно, видно же сразу, какая из нее кладовщица.
«Анна, а что это экскаваторщик Габединов потащил от тебя?» – «Да рукавицы спер». – «Что же ты ему ничего не сказала? Не заметила?» – «Да видела я, что он берет, но, может, ему надо». – «На дачу ему рукавицы нужны, на дачу!» – «Ну, я и говорю, что надо».
И прямая бы ей дорога из кладовщиц в уборщицы, то есть на двести рублей меньше – это в зарплату, а аванс у всех одинаковый, – но познакомилась она с Палычем.
Палыч – телефонист-кабельщик, элита среди местных работяг. Может и аппарат телефонный починить, и приемник, если кто попросит за наличные. Всех в округе знает, к любому местному начальству в кабинет вхож, а как же – мастер.
Сперва он Анне платье купил, сам выбирал, а потом и вовсе приодел с головы до ног. Прическу Анна стала другую носить по его настоянию. А когда к нему переехала в двухкомнатную квартиру, хоть и на первом этаже, а все равно хорошо, с общежитием в принципе не сравнить, то такое началось! Просыпается утром Анна, а ей почему-то холодно и у шеи что-то влажное. Смотрит, вся постель завалена свежей сиренью, еще в утренней росе. А Палыч ей кофе несет в чашечке, прямо в постель, представляете? «Рыбка, – говорит, – голубка, до чего же ты у меня красивая, как я по тебе соскучился!» – «Как же соскучился? – Анна удивляется. – Вместе живем». – «Так ведь всю ночь тебя не видел, сны-то мы с тобой разные смотрели».
И на работе стали замечать, что Анна, действительно, того, красивая, вроде. Но недолго замечали. Уволилась Анна по Палычеву настоянию. Уволилась и устроилась на курсы секретарей-референтов. То есть Палыч ее устроил, он начальнице курсов магнитофоны чинил. Подруги смеялись, мол, какой из тебя секретарь, ты же забудешь, кто звонил, пока трубку вешаешь. Ну, где те подруги? Все куда-то пропали, не то чтобы Палыч их отшил, само собой произошло. Да и некогда. Готовил-то в основном Палыч, но надо же и в кино сходить, и в парк погулять, с Палычем, конечно. И учеба, само собой, на курсах.
А после договорился Палыч с начальником одной и вовсе серьезной фирмочки, и Анну взяли секретарем без всякого испытательного срока, хотя на компьютере она так и не научилась, да и на машинке пока медленно печатала. Началась для Анны совсем другая жизнь. На работе не то что ненормативной лексики, «дуры» не услышишь. Начальник никогда голоса не повышает, не принято. Кофе Анна научилась заваривать, подавала гостям в приемную. Но чтоб кто к ней с какими глупостями приставал – никогда, знали, что Палычева жена, уважали. И постепенно перестала Анна терять зонтики, забывать на столе носовые платки, даже в сумочке у нее образовался идеальный порядок, не поверите. Маникюр свежий через день, это обязательно, на работе так положено. И чтобы два дня подряд придти в одной кофточке – ни-ни. Исчезла Аннина аморфность, сменилась твердостью, пусть не как у камня, а как у той же сирени, к примеру, крепкое ведь дерево, только дубу и уступит.
Фирма, где Анна теперь работала, занималась разными домами. Как построили новый дом, стал начальник некоторым, особо уважаемым, работникам квартиры выделять за мизерную какую-то плату, ей-Богу. Анне вроде и обидно: до сих пор в общежитии прописана. А начальник говорит: «Ты же, Анечка, мужняя жена, у вас есть квартира. А была бы одинокая, неужели бы я тебя обделил. Но сейчас-то тебе квартира ни к чему, правда?»
Оно, конечно, правда, но все равно как-то не так.
Иностранцы к ним в контору повадились, по делам. Комплименты Анне так и сыплют, через переводчика. В рестораны иногда Анна ходит, «по работе», разумеется, с шефом и иностранцами. Выучилась, какой вилкой рыбу надо есть. Начальник театралом оказался страстным. И Анна уже через полгода знала, на какой спектакль можно гостей посылать, а к какому театру близко не подпускать. Культура, куда денешься. Палыч-то театры не любил, все больше в кино ее таскал. А сейчас Анне некогда в кино, если вечером начальник попросит гостей сопроводить. Но, опять-таки, без глупостей.
И начало Анне казаться, что Палыч немножко «не тянет». Обеды-то он готовит, но в режиссуре, к слову сказать, совсем не разбирается. Ходит не в финском костюмчике, а все в тех же джинсах. Рубашек совсем не носит. Кофе варит хуже, чем она. Ласковый, как прежде, но в больших количествах и нежности надоедают. Стала Анна на Палыча покрикивать. Он поначалу расстраивался, но как-то несильно, привык быстро. Подарки Анне дарил средненькие такие. На работе ей к 8 Марта гораздо интересней подарок дали, а начальник премию выписал. И дошло до Анны, наконец, что Палыч и роста-то небольшого, высокие каблуки с ним не наденешь, и пьет вместо коктейлей обычную водку, а то портвейн, это же не каждая женщина выдержит, пусть и не часто пьет. А уж разговор в компании поддержать совсем не умеет, да и не приглашали Палыча в те компании, где Анна теперь бывала.
Стала Анна подумывать, что, кабы не была она связана супружескими узами, может, и жизнь у нее по-другому сложилась бы. Хвостом вертеть, как некоторые секретарши, она не умела, но была бы свободна, тогда еще посмотрели бы, кто есть кто. А шеф у нее холостой, между прочим, и не раз Анне казалось, что смотрит он на нее со значением, но куда ж денешься, если тоже человек порядочный.
Словом, аккурат после того, как нашла себе нового стильного парикмахера и еще больше похорошела, решила Анна, что Палыч ей не пара. Человек он, безусловно, хороший, и была она с ним довольно счастлива, но надо развиваться, можно ой как вырасти, если за дело с умом взяться. Поплакала она недельки две за раздумьями, Палыч занервничал, стал портвейн почаще пить, но, видно, все понял. Привычный, что ли?
Над прощальным словом Анна еще неделю думала, но не понадобилось его, прощального-то слова. Едва рот открыла, а Палыч ей говорит: «Не надо, Аннушка, не надрывай сердечко. Все я понимаю, тебе выбирать. Хочешь уйти от меня – уходи, нет – подумай, я потерплю. Но, рыбка, голубка моя, запомни, что пути назад не будет».
Анна растрогалась, но ему, конечно, не поверила. Не по-людски это как-то без скандалов. И что значит – пути назад не будет? Глупости. При Палычевом-то к ней отношении. Да и не захочет она назад, не до того: жизнь новая начнется.
Увы, через недолгое время оказалось, что новая жизнь хуже старой. Квартиру начальник не выделил, а от общежитского быта Анна успела отвыкнуть накрепко. Ругаются в общежитии-то. И ненормативной лексикой в том числе. И душа нет. От парикмахера пришлось отказаться, почему-то денег не стало хватать на парикмахера. Колготки пришлось носить забытой марки, колготки часто рвутся, те, что из дому, то есть от мужа привезла, кончились уже. Бухгалтерша, пожилая такая стерва лет сорока, спросила: «А что вы, Аня, в одном и том же платье гостей в театр сопровождаете? У нас так не принято, сами знаете». А тут еще к шефу девица заявилась, всю приемную духами провоняла, а бухгалтерша, готово дело, сообщила, что фирме требуется референт со свободным пользованием компьютера. А Анну куда? Не в кладовщицы же обратно идти, в самом деле. Заболела, как назло простудилась, все губы обметало. Начальник так ласково ей: «Посидели бы вы, Анечка, дома недельку-другую, пока себя в порядок не приведете». Как же посидишь… Вернешься, а там уж будет та девица сидеть, духами воняющая.
Подружки опять появились, как одна, твердят: «Дура ты, дура. Держалась бы за мужа, он тебя из общежития вытащил, человеком сделал, а ты! Проворонила свое счастье. Лучше бы училась вареники лепить, чем по театрам бегать. Но все равно, сходи, покайся, человек ведь, не зверь какой, может примет тебя, пока не поздно еще». Откуда им знать, что путь назад ей Палыч заказал, если про это Анна никому не рассказывала.
Но прошло еще время, стало совсем невмоготу. Поняла Анна, что пропадет без Палыча. Да и любит она его, оказывается, без памяти, раньше было незаметно, а нынче осознала. Это только сперва кажется, что за него пошла, чтобы не хуже других быть, сейчас-то совсем ясно, что любила. Хоть и роста он маленького. Как только Анна все поняла, кинулась в чем была, прямо в затрапезной кофточке, к Палычеву дому. Может, и не пустит – а поздно уже, почти ночь на дворе, – так она в щелочку между занавесками посмотрит, как он там. Один, брошенный, кто и накормит-то. Забыла совсем, что готовила сама редко. Но хоть одним глазком на любимого взглянуть. Квартира у него на первом этаже, как говорилось. Окна во двор выходят, под окнами кустов сирени – не сосчитать. В случае чего, он и не заметит, кто там под окнами. Анна посмотрит немножко и уйдет, в случае чего.
А если что, то ведь и поскандалить можно, она ему жена пока что, пусть и врозь живут.
Подошла Анна к окнам, в занавесках щелка достаточно широкая, а у Палыча свет горит. Не спит, поди, все расстраивается. Ну, она это мигом поправит. Привстала Анна на цыпочки, схватилась руками за подоконник, прижалась к стеклу и видит: лежит в кровати, в их кровати, какая-то незнакомая девка! Совсем невзрачная девка, куда ей до Анны, пусть сейчас она сдала от горя, но с той Анной, с Палычевой, не сравнить. Лежит эта тварь в их кровати и дрыхнет, как колода. А Палыч! Палыч стоит перед ней на коленях и рассыпает сирень по постели. Захотела Анна окно разбить и закричать, а кричать-то не может. И руку поднять не может. Опустила голову, а шея как деревянная, еле гнется; смотрит, а не руки в подоконник упираются, а ветви сирени и гроздья сиреневые – от запястья. Ноги вытянулись, потемнели, корой покрылись.
Тут Палыч открыл окно и обломал сиреневые гроздья, что в окно стучались. Не хватило ему цветов-то.
Елена Кушнир
Письмо инопланетянам
Рассказ
Николай Николаевич Подгорный был одним из самых скучных представителей не только планеты Земля, но и разумных существ во всех множественных вселенных вообще.
Николай Николаевич не верил ни в Бога, ни в черта, ни в Деда Мороза, ни в приметы. Верил он преимущественно в то, что дважды два равно четырем, подобно герою одной известной пьесы. Впрочем, в отличие от этого героя Николай Николаевич не верил в сверхъестественные явления и таинственные сущности не из какого-то особого цинизма или презрения к людям, а лишь потому, что был напрочь лишен воображения и фантазии.
Даже в самом юном возрасте, когда иные дети предлагали поиграть в пиратов или, скажем, «царя горы», маленький Коля не проявлял ни малейшего интереса к подобному времяпрепровождению.
– Я буду капитаном пиратского корабля! – говорил самый бойкий из мальчишек.
– Но у тебя нет никакого корабля, – резонно возражал будущий Николай Николаевич. – И здесь не море, а обычный двор в центре города.
Дворовая ребятня его из-за этого недолюбливала, а иногда даже поколачивала, потому что трудно было выносить в своих рядах человека, который, желая раскрыть глаза общественности, неизменно предупреждал окружающих под Новый год, что подарки приносит не сказочный старик, а загримированный дядька из фирмы «Заря».
Даже собственные родители относились к своему рассудительному чаду с осторожным любопытством. С одной стороны, ребенок не доставлял никаких хлопот: никогда не пытался убежать на Северный полюс или проникнуть на космодром, не таращился с мечтательным видом на уроках в окно и самостоятельно убирался в комнате, расставляя все вещи в идеальном порядке. С другой – было во всем этом что-то глубоко неправильное. В частности, еще в семилетнем возрасте Коля здорово напугал родную бабку, плюнувшую при виде черной кошки через левое плечо, когда произнес серьезным голосом: «Все это суеверия и предрассудки».
Минули годы, Николай Николаевич прошел земную жизнь до половины, а потом отправился дальше, ничуть не изменившись с детских лет.
Трудился он бухгалтером в одной солидной конторе, ранее принадлежавшей государству и носившей сложносочиненное название из двадцати пяти символов, но перешедшей теперь в частное владение, из-за чего название сократилось втрое.
На работе Николай Николаевич изводил окружающих адской скрупулезностью. Трудовые методы его во многом устарели, но начальство Николая Николаевича ценило, рассматривая как своего рода талисман фирмы, такой незыблемой надежностью веяло от его сосредоточенно невозмутимого лица и фигуры, словно прижизненно изваянной в сером мраморе. Кроме того, у любого аудитора от общения с Николаем Николаевичем рано или поздно заходил ум за разум, в результате чего проверяющих приходилось отпаивать коньяком, а дела компании шли отлично.
Николай Николаевич всегда вставал рано утром в одно и то же время, будь то будни, выходные, праздник или отпуск, и делал установленное количество приседаний, отжиманий и прыжков для сохранения бодрости тела. Носил он один и тот же немаркий костюм, покрой которого не менялся последние тридцать лет. Вернее, костюм был не один, имелось четыре клонированных образца, сопровождавшихся в носке неизменной белой сорочкой и мышиным галстуком. Квадратные очки дополняли ансамбль. Все это вместе придавало Николаю Николаевичу припорошенный пылью вид, как будто его достали из старого шкафа.
Он редко бывал в гостях, не слишком интересовался достижениями культурной жизни, скептически относился к кинематографу и даже к художественной литературе, а отдыхать ездил к двоюродной сестре Нюсе в тишайший провинциальный городок размером с пуговицу, в котором самым громким из происшествий считался крупный пожар 1899 года.
Не то чтобы Николай Николаевич не мог позволить себе поездок, скажем, за границу. Просто ни золоченое кружево Венеции, ни романтический флер Парижа, ни кофейный уют белокурой Вены, ни разноцветный калейдоскоп тропических островов не манили его. Любопытен был разве что Нью-Йорк, про который Николай Николаевич слышал, что город поражает идеальной симметрией и правильностью линий, но и туда он ехать не стремился. Поездка означала бы нарушение привычного, сложившегося распорядка жизни, несла в себе элемент непредсказуемости. Это уже попахивало авантюризмом, а никаких авантюр Николай Николаевич допустить не мог.
В один тихий и спокойный вечер, когда, лениво листая журнал для бухгалтеров, он уже подумывал об отходе ко сну, в дверь неожиданно позвонили.
Неожиданно – это еще мягко сказано. Николай Николаевич не то что никого, особенно в такой неурочный час, не ждал, но даже и представить себе не мог, чтобы кто-то осмелился вот так к нему заявиться, разве что с сообщением, что дом горит, а еще лучше – догорает.
Поэтому первые секунды в трель звонка он не поверил, подумав, что, возможно, звонят соседям по лестничной площадке, а до него доносятся отголоски. Однако звонок не унимался.
Нахмурившийся Николай Николаевич отправился посмотреть, кто же так настойчиво пытается вторгнуться в его квартиру. Едва он бросил взгляд в дверной глазок, как из-за двери раздался громкий и неприлично для такого позднего часа жизнерадостный голос:
– Дядя Коля, это я, Гена! Только что с вокзала! Откройте.
Дверной глазок подтвердил информацию. Показавшиеся в нем рыжие лохмы и усеянное веснушками лицо со значительным носом действительно принадлежали племяннику Геннадию, сыну той самой сестры из провинциального городка.
Изумленный Николай Николаевич, который никак не ждал визита родственников, открыл дверь, опасаясь худшего. И с первой же минуты, как племянник показался на пороге, стало понятно: привычной размеренной жизни пришел конец.
Едва ступив в коридор, племянник оккупировал его целиком и полностью. И не потому, что был толстый или притащил с собой двадцать два чемодана (правда, за спиной у него виднелся рюкзак размером с холодильник), а потому, что есть такие люди, которые отличаются способностью заполнять собой все вокруг.
От Геннадия пахло дешевым одеколоном, поездом и энтузиазмом. Его огненно-рыжие торчащие волосы смотрелись на фоне неброских интерьеров квартиры, как материализовавшаяся на гумусовом горизонте тыква. Его зычный голос вполне мог бы позаимствовать архангел для какого-нибудь важного дела. Его руки и ноги были такими большими и длинными, что дядя почувствовал себя лилипутом, наткнувшимся на Гулливера.
Да, Геннадия было много, много даже для обычного человека. Что до Николая Николаевича, то тот и вовсе задышал часто-часто и отправился на кухню накапать валокардину, пока племянник в коридоре скидывал рюкзак, снимал верхнюю одежду и расшнуровывал свои огромные ботинки, каждым из которых можно было бы обратить в бегство небольшую армию.
– Вы извините, что я вот так без предупреждения, – говорил Гена некоторое время спустя, сидя в кухне на хрупкой для него деревянной табуретке и покачивая ногой в пахучем носке, – просто спонтанно все получилось.
Не одобрявший спонтанность Николай Николаевич сурово сдвинул брови.
– Как же это так? – спросил он. – Нельзя принимать таких серьезных решений ни с того, ни с сего. Все в жизни нужно хорошенько обдумывать, а затем действовать по намеченному плану.
– Так я-то как раз давно обдумал! – воскликнул Гена. – Я еще в восьмом классе все решил.
– Что решил? – удивился Николай Николаевич.
Он-то считал, что речь шла о неожиданной поездке к нему в гости.
– Так в театральное же поступать, – объяснил Гена и шумно хлебнул чаю. – Вам мама разве не говорила?
Николай Николаевич порылся в памяти и действительно припомнил, как сестра упоминала что-то подобное. Но ему и в голову не пришло бы, что племянник, который всегда хорошо учился и даже подавал по некоторым предметам надежды, зайдет так далеко в своих смешных фантазиях.
– В общем, я ей так и сказал: «Буду актером!». A она – в крик, – продолжил Гена. – Говорит, несерьезно все это, на жизнь не заработаешь. Иди вон лучше бухгалтером становись, как дядя Коля. Мы и поссорились, я вещички-то покидал и сел на первый же поезд. Все равно у нас в городе театрального института нет, так что я бы все равно к вам приехал, только через пару месяцев, ближе к экзаменам.
– Ты это брось! – Николай Николаевич даже побагровел от возмущения. – Актером он решил, видите ли, стать! Мать твоя, конечно, права. Все это совершенно несерьезно, даже думать о такой ерунде не смей. Человеку в жизни настоящая профессия нужна, а не какая-нибудь фитюлька.
– Какая же это фитюлька? – возмутился в свою очередь Геннадий. – Мало ли разве великих актеров, которых все обожают и уважают?
– И ты, кажется, надеешься одним из них стать? – презрительно осведомился Николай Николаевич.
– А почему бы и нет? – парировал Гена. – Я, между прочим, в нашем школьном театре уже играл. И Сирано де Бержерака, и Гамлета, и Треплева. Даже Ромео играл, когда Васька Фролов руку сломал! И декламировать могу, вот послушайте: «И примешь ты смерть от коня своего!». И пою, и танцую. Хотите, станцую вам прямо сейчас?
– Боже упаси! – испугался Николай Николаевич.
Образ племянника, топающего своими ножищами на кухне в первом часу ночи, взволновал его до глубины души.
Спорили долго.
Тоскливо поглядывая на часы, Николай Николаевич думал о том, что режим дня летит ко всем чертям, но все пытался переубедить племянника не губить молодую жизнь на неверной актерской стезе.
Племянник, однако, был непреклонен и не желал ни возвращаться в родные пенаты, ни посвящать себя другой профессии.
Ни на чем не сойдясь, отправились спать.
В квартире Николая Николаевича имелось две комнаты. Он постелил племяннику на диване в гостиной, тот лег и чуть ли ни в ту же секунду гулко захрапел. А Николай Николаевич лишь под утро забылся тревожным сном, в котором видел страшное: его квартира превратилась в театр, на сцене возвышался стоящий на диване Геннадий, потрясающий черепом коня вещего Олега и громко вопрошающий: «Быть или не быть?!». «Не быть!» – попытался было крикнуть Николай Николаевич, но был заглушен ревом аплодисментов. Затем, словно из тумана, выплыло скорбное лицо сестры Нюси, бросившей ему печальный упрек: «Не уследил! Проворонил!». Он хотел объяснить, что сделал все что мог, но Нюся превратилась в большую черную ворону и принялась зловеще каркать.
«Кар-кар, кар-ррр!» – слышал Николай Николаевич, пока не сообразил, что это рычит над ухом будильник.
Николай Николаевич проснулся в поту. Он чувствовал себя невыспавшимся и вялым. Нужно было подняться и приступить к утренней гимнастике, но тело предательски требовало оставаться и дальше в уютной постели вопреки заведенному порядку.
«Началось», – мрачно подумалось ему.
Он все же заставил себя встать и неохотно сделал несколько упражнений, а затем отправился умыться.
Ванная была занята. Племянник стоял под душем, радостно сообщая миру: «Да, и томлюсь тоскою по любви!».
Томимый другой тоскою Николай Николаевич поплелся на кухню готовить завтрак.
К счастью, был выходной, и можно было не торопиться на работу, а сесть и подумать, как же теперь быть.
Завернутый в одно полотенце, из душа вывалился красный и распаренный Генка. Энергетические волны, исходившие от его молодого, пышущего здоровьем организма, были почти физически ощутимыми.
– Доброе утро! – провозгласил племянник.
– Доброе, – буркнул Николай Николаевич и почувствовал, что злится на Гену за один факт его существования. – Ну что, не передумал за ночь глупостями заниматься?