Текст книги "Леоне Леони"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
10
«Леони отсутствовал весь день. На следующее утро он вышел из дому спозаранку. Он, казалось, был целиком погружен в свои дела, но при этом находился в самом веселом настроении, в каком я когда-либо его видела. Это придало мне бодрости при мысли, что здесь придется проскучать еще часов двенадцать, и рассеяло мрачное впечатление, навеянное на меня этим молчаливым и холодным домом. После полудня, чтобы немного развлечься, я решила пройтись по его комнатам. Дом был очень стар; внимание мое привлекли остатки обветшалой мебели, рваные обои и несколько картин, наполовину изъеденных крысами. Но один предмет, представлявший в моих глазах особый интерес, навел меня на иные размышления. Войдя в ту комнату, где ночевал Леони, я увидела на полу злополучный сундук; он был открыт и совершенно пуст. С души моей свалилась огромная тяжесть. Неведомый дракон, запертый в этом сундуке, стало быть, улетел. Итак, страшная участь, которую он, казалось, олицетворял, не тяготела более над нами!
«Полно! – подумала я, улыбнувшись. – Ящик Пандоры опустел; надежда не оставляет меня».
Собираясь уже уходить, я случайно наступила на клочок ваты, забытый на полу, посреди комнаты, где валялись обрывки скомканной шелковой бумаги. Я почувствовала под ногой нечто жесткое и машинально подняла этот комок. Сквозь легкую обертку мои пальцы нащупали все тот же твердый предмет; сняв с него вату, я обнаружила, что это булавка в крупных бриллиантах, и узнала в ней одну из тех, которые принадлежали моему отцу; на последнем бале этой булавкой был заколот на плече мой шарф. Этот случай поразил меня настолько, что теперь я уже не думала ни о сундуке, ни о тайне Леони. Я ощутила лишь смутную тревогу по поводу драгоценностей, которые я захватила с собою в ночь моего бегства и о которых я давно уже не беспокоилась, полагая, что Леони тотчас же отправил их обратно. Опасение, что по небрежности он этого не сделал, было для меня невыносимо. И, когда Леони вернулся, я прежде всего задала ему простодушный вопрос: «Друг мой, ты не забыл отослать обратно бриллианты моего отца после нашего отъезда из Брюсселя?».
Леони бросил на меня странный взгляд. Он как будто хотел проникнуть в самые потаенные глубины моей души.
– Почему же ты мне не отвечаешь? Что такого удивительного в моем вопросе?
– А с какой стати, собственно, ты мне его задаешь? – спросил он спокойно.
– Дело в том, – отвечала я, – что сегодня, от нечего делать, я зашла к тебе в спальню, и вот что я нашла там на полу. И тогда я испугалась, что, может быть, в суматохе наших переездов, в поспешности нашего бегства, ты позабыл отослать и другие драгоценности. А я тебя об этом толком-то и не спрашивала: у меня просто голова шла кругом.
С этими словами я протянула ему булавку. Говорила я так естественно и была столь далека от того, чтобы подозревать его, что Леони это почувствовал; взяв булавку, он заявил с величайшим хладнокровием:
– Черт возьми! Просто не понимаю, как это случилось. Где ты ее нашла? А ты уверена, что она принадлежит твоему отцу и что ее не обронили те, кто жил в этом доме до нас?
– О, – возразила я, – взгляни: возле пробы стоит едва заметное клеймо, это клеймо отца. В лупу ты увидишь его вензель.
– Отлично, – заметил он. – Должно быть, эта булавка застряла в одном из наших дорожных сундуков, и я ее уронил, вытряхивая какие-нибудь вещи нынче утром. По счастью, это единственная драгоценность, которую мы по оплошности захватили с собой; все остальные были переданы надежному человеку и направлены в адрес Дельпека, который, наверно, вручил их в целости твоей семье. Не думаю, что эта булавка стоит того, чтобы ее возвращать; это могло бы причинить твоей матушке лишнее огорчение из-за каких-то ничтожных денег.
– Она все же стоит по меньшей мере десять тысяч франков, – возразила я.
– Так сохрани эту булавку до той поры, когда тебе представится случай отослать ее домой. Ну, ты готова? Вещи уже уложены? Гондола давно у подъезда, и твой дом с нетерпением ждет тебя. Ужин сейчас будет подан.
Через полчаса мы остановились у дверей великолепного палаццо. Лестницы были устланы малиновым сукном. Вдоль перил из белого мрамора стояли апельсиновые деревья в цвету – тогда как за окнами была зима – и изящные статуи, которые будто склонялись над нами в знак приветствия. Привратник и четверо слуг в ливреях пришли, чтобы помочь нам выйти из гондолы. Леони взял из рук одного из них факел и, приподняв его, дал мне прочесть на карнизе перистиля надпись, выгравированную серебряными буквами на бледно-голубом фоне: «Палаццо Леони».
– О мой друг! – воскликнула я. – Итак, ты нас не обманул? Ты богат и знатен, и я вхожу в твой дом!
Я прошлась по этому палаццо, радуясь как ребенок. Это был один из самых прекрасных дворцов в Венеции. Мебель и обивка стен, отличавшиеся поразительной свежестью, были сделаны по старинным образцам; поэтому роспись потолков и древняя архитектура полностью гармонировали с новым убранством. Наша роскошь – роскошь буржуа и жителей севера – столь жалка, столь громоздка, столь груба, что я не имела ни малейшего представления о подобном изяществе. Я пробегала по огромным галереям, словно по волшебному замку; все предметы выглядели как-то непривычно, отличались какими-то незнакомыми очертаниями; я задавала себе вопрос, не снится ли мне все это, на самом ли деле я хозяйка и повелительница всех этих чудес. В этом феодальном великолепии для меня заключалось некое неведомое дотоле обаяние. Я никогда не понимала, в чем, собственно, радость или преимущество тех, кто принадлежит к знати. Во Франции уже позабыли о том, что это такое, в Бельгии этого никогда не знали. Здесь же те немногие, что уцелели от истинной знати, ценят роскошь и гордятся своим именем; старые дворцы никто не разрушает, им предоставляют рушиться самим. В этих стенах, украшенных воинскими доспехами и геральдическими щитами, под этими потолками с изображениями родовых гербов, перед портретами предков Леони, написанных Тицианом и Веронезе, то степенных и суровых, в подбитых мехом плащах, то изящных и стройных, в узких черных атласных камзолах, я впервые поняла сословную гордость, в которой может быть столько блеска и столько привлекательности, если она не украшает собою глупца. Все это блистательное окружение так подходило к Леони, что мне и по сей день невозможно представить себе его выходцем из низов. Он воистину был потомком этих мужчин с черной бородой и белоснежными руками, чей тип увековечен Ван-Дейком. От них он унаследовал и орлиный профиль, и тонкие, изящные черты лица, и статность, и взгляд, насмешливый и благосклонный в одно и то же время. Если бы эти портреты могли ходить, они ходили бы как он, если б они заговорили, у них был бы звук его голоса.
– Как? – воскликнула я, крепко обнимая его. – Так это ты, мой повелитель, Леоне Леони, совсем еще недавно был в скромном шале, среди коз и кур, с мотыгой на плече, в простой блузе? Так это ты прожил шесть месяцев с простой девушкой, незнатной и глупенькой, единственная заслуга которой лишь в том, что она тебя любит? И ты меня оставишь подле себя и будешь всегда любить и говорить мне это каждое утро, как в том шале? О, все это слишком возвышенно и слишком прекрасно для меня! Я никогда не помышляла о таком почете, меня это опьяняет и страшит.
– Не бойся же, – сказал он мне с улыбкой, – будь всегда моей подругой и моей царицей. А теперь пойдем ужинать, я должен представить тебе двух гостей. Поправь прическу, будь красивой; и когда я буду называть тебя своей женой, не делай больших глаз.
Нас ждал изысканный ужин; стол сверкал позолоченным серебром, фарфором и хрусталем. Мне были церемонно представлены оба гостя; они были венецианцами, весьма приятной внешности, с изящными манерами, и хотя во многом уступали Леони, все же несколько походили на него манерой говорить и складом ума. Я шепотом спросила, не доводятся ли они ему родственниками.
– Да, – ответил он громко и засмеялся, – это мои кузены.
– Разумеется, – добавил тот, кого звали маркизом, – мы все здесь кузены.
Назавтра вместо двух гостей было уже четверо или пятеро, причем каждый раз за стол садились все новые приглашенные. Меньше чем за неделю наш дом буквально наводнили близкие друзья. Эти завсегдатаи похитили у меня немало отрадных часов, которые я могла бы провести с Леони, и наш досуг пришлось отдать всем им. Но Леони, после долгого уединения, казалось, был счастлив свидеться с друзьями и поразвлечься. У меня не возникало ни одного желания, которое шло бы вразрез с его собственным, и поэтому я была рада, что ему весело. Несомненно, общество этих людей было очаровательным Все они были молоды, изящны, жизнерадостны или остроумны, любезны или занимательны: они отличались превосходными манерами и в большинстве своем обладали недюжинными способностями. Утренние часы обычно бывали заполнены музыкой; после полудня мы катались по воде; после обеда шли в театр, а вернувшись домой, ужинали и играли. Я не очень-то любила присутствовать при этом последнем развлечении, когда огромные суммы денег переходили каждый вечер из рук в руки. Леони разрешил мне уходить после ужина к себе в комнаты, и я всякий раз этим пользовалась. Мало-помалу число моих знакомых возросло настолько, что они стали мне надоедать и утомлять меня, но я и виду не показывала. Леони как будто был по-прежнему в восторге от этого легкомысленного образа жизни. Щеголи со всего света, какие только приезжали в Венецию, встречались у нас, где они пили, играли и музицировали. Самые лучшие театральные певцы приходили к нам в дом, и под звуки различных инструментов голоса их сливались с голосом Леони, не менее красивым, не менее сильным, чем их собственные. Несмотря на всю прелесть такого общества, я все больше и больше испытывала потребность отдохнуть. Правда, время от времени нам выпадали на долю отрадные минуты, когда мы могли оставаться вдвоем; щеголи появлялись не каждый день, но завсегдатаи, человек двенадцать, постоянно бывали за нашим столом. Леони так их любил, что я невольно тоже почувствовала к ним дружбу. Они главенствовали над всеми прочими в силу природного превосходства. Люди эти были поистине замечательны, и каждый из них, казалось, в какой-то мере отражал самого Леони. Их связывали между собою какие-то своеобразные узы родства, общность мыслей и речи, поразившие меня с первого же вечера; им было свойственно нечто тонкое и изысканное, чем не обладали даже самые изящные из всех остальных. Их взгляд бывал более проницательным, их ответ – более быстрым, их самоуверенность – более барской, их расточительность – более высокого полета. Каждый из них оказывал бесспорное нравственное воздействие на какую-то часть новичков; они служили им образцами и наставниками сперва в чем-то малом, а затем и в большом. Леони был душою всего этого содружества, верховным главою, тем, кто задавал тон всей этой блестящей мужской компании, кто диктовал ей вкус, развлечения и размеры расходов.
Такого рода власть была ему по душе, и я ничуть тому не удивлялась; я была свидетельницей еще более бесспорного влияния на умы, которым он когда-то пользовался в Брюсселе, и делила с ним в ту пору гордость и славу; но счастье, испытанное мною в скромном шале, приобщило меня к более глубоким и более чистым радостям. Я сожалела о них и не могла не выражать этого вслух.
– И я, – говорил он мне, – я сожалею о той чудесной жизни, которая несравненно выше всех суетных светских удовольствий; но богу не угодно было изменить для нас черед времен года. Нет вечного счастья, как нет вечно весны. Таков закон природы, которому мы не можем не подчиниться. Будь уверена, что все устроено к лучшему в нашем скверном мире. Силы нашего сердца иссякают столь же быстро, сколь быстро проходят земные блага: подчинимся же, покоримся. Цветы поникают, увядают и воскресают с каждой весною; душа человеческая может обновляться, как цветок, лишь при условии, что она знает свои силы и раскрывается лишь настолько, чтобы не оказаться сломленной. Шесть месяцев ничем не омраченного счастья – это безмерно, моя дорогая: продлись оно еще, мы бы умерли или оно пошло бы нам во вред. Судьба повелевает нам ныне спуститься с заоблачных высот и вдохнуть в себя не столь чистый воздух городов. Признаем эту необходимость и будем думать, что она идет нам на пользу. Когда же вернется прекрасная пора, мы возвратимся в наши горы, нам еще больше захочется обрести все те блага, коих мы были лишены здесь; мы еще больше оценим спокойствие нашего уединения; и эта пора любви и блаженства, которую зимние лишения могли бы нам отравить, станет еще прекраснее, чем то было минувшим летом.
– Да, да! – отвечала я, целуя его, – мы вернемся в Швейцарию! О, как ты добр, что хочешь этого счастья и обещаешь мне его!.. Но скажи, Леони, неужто мы здесь не можем жить проще и бывать чаще вдвоем? Мы видим друг друга лишь сквозь облако пунша, мы говорим друг с другом, лишь когда вокруг поют и смеются. Почему у нас столько друзей? Неужто нам нужен кто-то, кроме нас двоих?
– Жюльетта, дорогая, – возражал он, – ангелы – это дети, а вы и ангел и ребенок. Вам неведомо, что любовь требует затраты самых высоких душевных качеств и что надо беречь эти качества как зеницу ока. Вы не знаете, милая девочка, что такое ваше собственное сердце. Добрая, чувствительная и доверчивая, вы полагаете, что оно – вечный очаг любви; но ведь само солнце не вечно. Ты не знаешь, что душа утомляется, как и тело, и что за ней тоже нужен уход. Так предоставь же мне, Жюльетта, свободу действий, дай мне поддержать священный огонь в твоем сердце. Мне важно сохранить твою любовь, помешать тебе растратить ее слишком быстро. Все женщины похожи на тебя: они настолько спешат любить, что внезапно их любовь исчезает, а они так и не знают почему.
– Злой, – отвечала я ему, – разве то говорил ты мне по вечерам в горах? Разве ты просил меня не любить тебя слишком сильно? Неужто ты верил, что это может когда-либо мне наскучить?
– Нет, ангел мой, – отвечал Леони, целуя мне руки, – я и сейчас этому не верю. Но прислушайся к тому, что мне подсказывает опыт: внешние обстоятельства оказывают на наши глубочайшие чувства такое влияние, которому не могут противиться даже самые сильные души. В горной долине, где вокруг нас был чистый воздух, лились благоухания и звучали мелодии самой природы, мы могли и мы должны были предаваться целиком любви, поэзии, восторженности; но вспомни, что даже там я старался сберечь эту восторженность, которую так легко утратить, а однажды утратив, невозможно обрести вновь; вспомни о дождливых днях, когда я с особой строгостью предписывал то, чем тебе надлежит заниматься, чтобы избавить тебя от размышлений и неизбежно следующей за ними тоски. Поверь, что слишком частое стремление погрузиться в собственную и в чужую душу – намерение наиопаснейшее. Надо уметь стряхнуть с себя эту эгоистическую потребность, которая заставляет нас постоянно копаться в своем сердце и в сердце того, кто нас любит, подобно тому, как алчный земледелец требует от земли все большего плодородия и тем истощает ее. Надо уметь становиться временами нечувствительным и легкомысленным: такие развлечения опасны лишь для слабых и вялых сердец. Пылкая же душа должна к ним стремиться, чтобы не зачахнуть, ибо она всегда достаточно богата. Одного слова или взгляда бывает довольно, чтобы, несмотря на увлекающий ее легкий вихрь, она вновь затрепетала и ощутила с еще большей пылкостью и нежностью чувство страсти. Здесь, видишь ли, нам необходимы движение и разнообразие; эти большие палаццо красивы, но они печальны; морская плесень точит их фундаменты, и прозрачные воды, в которых отражаются их стены, нередко насыщены испарениями, оседающими на камне в виде слез. Роскошь эта сурова, и эти следы былого величия, что так тебе по душе, суть не что иное, как бесконечная вереница эпитафий и надгробий, которые надлежит украшать цветами. Надо населить живыми существами это гулкое жилище, где твои шаги напугали бы тебя, будь ты в нем одна; надо швырять из окон деньги этим простолюдинам, ложем для которых служат лишь холодные плиты парапетов на мостах, дабы зрелище их нищеты не тревожило нас среди нашего благополучия. Позволь же веселить тебя нашим смехом и убаюкивать тебя нашими песнями, будь добра и беспечна, я берусь устроить твою жизнь и сделать ее приятной в ту пору, когда я не в силах сделать ее чарующей. Будь моей женой и возлюбленной в Венеции, ты станешь вновь моим ангелом и моей сильфидой среди швейцарских глетчеров».
11
«Такими-то речами он успокаивал мою тревогу и увлекал меня, сладко усыпленную и доверчивую, к краю пропасти. Я была ему от души признательна за усилия, которые он прилагал к тому, чтобы меня убедить, тогда как одного его знака было бы достаточно, чтобы я повиновалась. Мы нежно целовали друг друга и возвращались в шумную гостиную, где наши друзья только и ждали, как бы нас разлучить.
Тем не менее, по мере того как шли подобной чередою наши дни, Леони стал все меньше и меньше стараться сделать их для меня приятными. Он все меньше обращал внимания на мое недовольство, а когда я его выказывала, пытался побороть его менее ласково. Однажды он был со мною даже резок и язвителен; я поняла, что досаждаю ему, и твердо решила впредь больше не сетовать на свою судьбу; но от этого я стала по-настоящему страдать и почувствовала себя несчастной. Я покорно выжидала целыми днями, чтобы Леони было угодно вернуться ко мне. В такие минуты, правда, он бывал так нежен и добр, что я почитала себя сумасшедшей и трусихой, припоминая все испытанные мною терзания. На некоторое время мужество и доверие воскресали во мне; но эти дни утешения становились все более редкими. Леони, видя мою кротость и покорность, относился ко мне весьма приязненно, но уже не замечал моей грусти; тоска снедала меня, Венеция делалась мне ненавистной: ее воды, ее небо, ее гондолы – все вызывало во мне досаду. В те ночи, когда шла игра, я подолгу бродила одна вдоль верхней террасы дома; проливая горькие слезы, я вспоминала свою родину, свою беспечную молодость, взбалмошную и добрую матушку, ласкового и снисходительного отца и ту же тетушку со всей ее хлопотливостью и склонностью к долгим нравоучениям. Мною словно овладевала тоска по родным краям, мне хотелось бежать, броситься к ногам родителей, навсегда забыть Леони. Но стоило внизу одному из окон открыться, стоило Леони, утомленному игрой и изнемогавшему от жары, выйти на балкон, чтобы подышать свежим воздухом, тянувшим с канала, как я уже перегибалась через перила, чтобы взглянуть на него, и сердце у меня билось так же, как в первые дни моей любви, когда он переступал порог отчего дома; если лунный свет падал на него и позволял различить его стройную фигуру в причудливом наряде, который он всегда надевал, сидя дома в палаццо, я буквально трепетала от гордости и блаженства, как в тот вечер, когда он появился со мною на бале, откуда мы исчезли, чтобы уже никогда там более не появляться; если он своим чудесным голосом напевал какую-нибудь музыкальную фразу и звук его, отдаваясь на гулком венецианском мраморе, долетал до меня, я чувствовала, что по лицу моему текут слезы, как, бывало, по вечерам, в горах, когда он пел романс, сочиненный для меня поутру.
Несколько слов, случайно услышанных мною из уст одного из приятелей Леони усилили во мне тоску и отвращение до совершенно нестерпимых пределов. Среди его двенадцати друзей был виконт де Шальм, якобы французский эмигрант; его ухаживание я переносила как-то особенно мучительно. Он был старше, да и, быть может, умнее всех. Но сквозь его изысканные манеры проглядывал некий цинизм, и это меня нередко возмущало. Он был язвителен, ленив в движениях и сух; к тому же он был человеком безнравственным и бессердечным, но об этом я тогда не знала, и без того относясь к нему с достаточной неприязнью. Однажды вечером, стоя на балконе
– причем шелковая занавеска мешала ему видеть меня, – я услышала, как он спрашивает у венецианского маркиза:
– Да где же, в самом деле, Жюльетта?
Уже от одного того, как он меня назвал, кровь хлынула мне в лицо; я застыла на месте и прислушалась.
– Не знаю, – откликнулся венецианец. – А, да вы, верно, здорово в нее влюблены?
– Не слишком, – ответил Шальм, – но достаточно.
– Ну, а Леони?
– Леони уступит ее мне на днях.
– Как? Собственную жену?
– Да полноте, маркиз! Вы что, с ума сошли? – отозвался виконт. – Она такая же его жена, как и ваша. Это девица, которую он увез из Брюсселя; когда она ему наскучит, что не замедлит произойти, я охотно ею займусь. Если вы хотите заполучить ее после меня, маркиз, записывайтесь в очередь, по всей форме.
– Покорно благодарю, – отвечал маркиз, – я знаю, как вы развращаете женщин, и боюсь быть вашим преемником.
Больше я ничего не слышала; я склонилась без сил на балюстраду и, уткнувшись лицом в шаль, зарыдала от гнева и стыда.
В тот же вечер я пригласила Леони к себе в будуар и призвала его к ответу за то, что его друзья так дурно относятся ко мне. Он воспринял нанесенное мне оскорбление столь легкомысленно, что я ощутила смертельный укол в самое сердце.
– Ты дурочка, – заявил он. – Ты знаешь, что такое мужчины; их мысли нескромны, а слова и подавно. В лучшем случае это просто повесы. Женщине сильной духом следует попросту смеяться над их бахвальством, а не сердиться на него.
Я упала в кресло и расплакалась, горько восклицая:
– Матушка! Матушка! Что сталось с вашей дочерью!
Леони попытался успокоить меня, и ему это очень быстро удалось. Он стал передо мною на колени, принялся целовать мне руки и плечи, умоляя пренебречь глупыми словами и думать лишь о нем и его любви.
Увы, – отвечала я, – что мне прикажете думать, когда ваши друзья хвастают, что подберут меня, как подбирают ваши трубки, когда те перестают вам нравиться!
– Жюльетта, – говорил он, – оскорбленная гордость делает тебя язвительной и несправедливой. Я был распутником, ты знаешь, я нередко говорил тебе о разнузданных забавах, которым я предавался в годы молодости. Но мне кажется, я очистился от всего этого, вдыхая воздух нашей горной долины. Друзья мои все еще ведут беспутный образ жизни, который вел я. Они не знают и не смогли бы понять, чем были для нас те шесть месяцев, что мы провели в Швейцарии. Но ты, неужто ты способна их позабыть, отречься от них?
Я попросила у него прощения, и слезы мои, стекавшие ему на лицо и на его чудесные волосы, стали менее горькими; я постаралась забыть об испытанном мною тягостном впечатлении. К тому же я льстила себя надеждой: он, конечно, заявит своим друзьям, что я отнюдь не содержанка и что им надлежит меня уважать. Но он этого не пожелал или даже вовсе не подумал это сделать, ибо на другой же день я заметила, что господин Шальм бросает на меня все время назойливые взгляды с возмутительным бесстыдством.
Я дошла до отчаяния, но совершенно не знала, каким образом избавиться от бед, на которые сама себя обрекла. Я была слишком горда, чтобы чувствовать себя счастливой, и слишком любила, чтобы уйти.
Однажды вечером я зашла в гостиную, чтобы взять книгу, забытую мною на рояле. Леони сидел в кругу своих немногих избранных друзей; они объединились за чайным столиком в слабо освещенном конце комнаты и не заметили моего присутствия. Виконт, казалось, находился в одном из своих наиболее злобных, саркастических настроений.
– Барон Леоне де Леони, – сказал он сухо и насмешливо, – известно ли тебе, мой друг, что ты жестоко зарываешься?
– Что ты этим хочешь сказать? – отозвался Леони. – В Венеции я еще не наделал долгов.
– Но они у тебя скоро появятся.
– Надеюсь, что так, – отвечал Леони с величайшим спокойствием.
– Клянусь создателем! – воскликнул его собеседник. – Никто не умеет так разоряться, как ты: полмиллиона за три месяца – это, знаешь ли, недурной образ жизни!
Эта внезапная реплика приковала меня к месту окаменев и затаив дыхание, я стала ждать продолжения этой странной беседы.
– Полмиллиона? – равнодушно переспросил венецианский маркиз.
– Ну да, – откликнулся Шальм, – еврей-ростовщик Тадей отсчитал ему пятьсот тысяч франков в начале зимы.
– Отлично, – заметил маркиз. – Леони, а ты уплатил за наем твоего наследственного палаццо?
– Черт побери! Притом вперед, – сказал Шальм. – Да разве иначе его бы сдали ему!
– Ну, а что ты намерен делать, когда у тебя не будет ни гроша? – спросил у Леони кто-то другой из его близких друзей.
– Долги, – отвечал Леони с невозмутимым хладнокровием.
– Это проще, чем найти евреев, которые не тревожат нас в течение трех месяцев, – сказал виконт.
– А что ты будешь делать, когда кредиторы возьмут тебя за шиворот?
– Сяду на кораблик, – ответил Леони с улыбкой.
– Прекрасно. И отправишься в Триест?
– Нет, уж это слишком близко. В Палермо – там я еще ни разу не был.
– Но когда приезжаешь в какое-нибудь новое место, – заметил маркиз, – надо с первых же дней привлечь к себе внимание.
– Провидение позаботится об этом, – отозвался Леони, – оно любит отважных.
– Но не ленивых, – бросил Шальм. – А я не знаю никого на свете, кто был бы ленивее тебя. Какого черта ты торчал шесть месяцев в Швейцарии с твоей инфантой?
– Ни слова об этом! – отпарировал Леони. – Я любил ее и выплесну мой бокал в лицо любому, кто найдет в этом повод для забавы.
– Леони, ты слишком много пьешь! – крикнул еще кто-то из гостей.
– Возможно, – ответил Леони, – но что сказано, то сказано.
Виконт не ответил на этот своеобразный вызов, и маркиз поспешил перевести разговор в иное русло.
– Но почему, черт возьми, ты не играешь? – спросил он Леони.
– Да убей меня бог! Я играю каждый день ради того, чтобы вам угодить, я, ненавидящий игру. Я скоро спячу от вашей страсти к картам и костям, от ваших карманов, бездонных, как бочка данаид, и от ваших ненасытных рук. Вы же все сплошь дураки. Стоит вам выиграть, и, вместо того, чтобы отдохнуть и насладиться жизнью в свое удовольствие, вы беснуетесь, пока счастье вам не изменит.
– Счастье, счастье! – воскликнул маркиз. – Всем известно, что это такое!
– Покорно благодарю! – сказал Леони. – Я этого больше и знать не желаю: уж слишком бесцеремонно обошлись со мною в Париже. Как я подумаю, что жив еще человек, которого, дай-то бог, скорей бы черти унесли!..
– И что же? – спросил виконт.
– Человек, – подхватил маркиз, – от которого мы должны избавиться во что бы то ни стало, если хотим вновь обрести свободу на земле. Но потерпим: нас двое против него!
– Будь покоен, – заявил Леони, – я еще не настолько позабыл древние обычаи нашей страны, что не сумею очистить наш путь от того, кто мне мешает Не будь этой чертовой любви, что засела мне в башку я бы легко управился с ним в Бельгии.
– Ты? – удивился маркиз. – Но ведь тебе еще ни разу не доводилось выступать в такого рода деле, да и мужества у тебя на это не хватит.
– Мужества? – вскричал Леони, привстав с места и сверкнув глазами.
– Не горячись, – откликнулся маркиз с тем презрительным хладнокровием, которым они все отличались. – Пойми меня как должно: у тебя достанет мужества убить медведя или кабана, но, чтобы убить человека, ты слишком напичкан сентиментальными и философскими идеями.
– Может быть, – ответил Леони, снова усаживаясь в кресло. – И все же, я не уверен.
– Так ты не хочешь заняться игрой в Палермо? – спросил виконт.
– К черту игру! Если бы я мог еще увлечься чем-нибудь – охотой, лошадьми, смуглой калабрийкой, – я бы забрался на будущее лето в Абруццы и провел бы еще несколько месяцев, позабыв обо всех вас.
– Так увлекись снова Жюльеттой! – посоветовал виконт с усмешкой.
– Жюльеттой я снова не увлекусь, – раздраженно возразил Леони, – но я дам тебе пощечину, если ты еще хоть раз произнесешь ее имя.
– Ему надо чаю, – сказал виконт, – он мертвецки пьян.
– Полно, Леони, – воскликнул маркиз, сжимая ему локоть, – ты возмутительно груб с нами нынче вечером. Что с тобою? Разве мы тебе больше не друзья? Ты сомневаешься в нас? Говори!
– Нет, я в вас не сомневаюсь, – отвечал Леони, – вы мне вернули ровно столько, сколько я у вас взял. Я знаю, чего вы все стоите. Добро и зло – обо всем этом я сужу без предрассудков и без предубеждения.
– Хотелось бы на это посмотреть, – пробормотал виконт сквозь зубы.
– Эй, пуншу, пуншу! – закричали остальные. – Не бывать у нас нынче веселью, если мы окончательно не споим Шальма и Леони. У них что-то разгулялись нервы. Пусть же они придут в блаженное состояние!
– Да, друзья мои, добрые мои друзья, – воскликнул Леони, – пунш, дружба, жизнь, прекрасная жизнь! Долой карты! Это они нагоняют на меня тоску! Да здравствует опьянение! Да здравствуют женщины! Да здравствует лень, табак, музыка, деньги! Да здравствуют молодые девушки и старые графини! Слава дьяволу, слава любви! Слава всему, что дает жизнь. Все хорошо, когда ты достаточно здоров, чтобы пользоваться и наслаждаться всем.
Тут они все встали, затянув хором какую-то вакхическую песню. Я убежала, поднялась по лестнице в состоянии полубезумия, как человек, которому чудится, что его преследуют, и упала без чувств на пол у себя в комнате».