Текст книги "Мистические лилии (ЛП)"
Автор книги: Жорж Роденбах
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Цветы
Бездетные женщины в особенности любят цветы. Благо даря этому они бессознательно становятся немного матерями, интересуются чем-то хрупким, с трудом вступающим в жизнь.
Монахини тоже подвержены таинственному закону, этому перемещению инстинкта. Вот почему бегинажи так цветущи. Лужайка в центре усыпана белыми растениями, – небольшими венчиками, точно из выглаженной ткани, придающими ей вид лужайки из картины Жана Ван-Эйка "Поклонение Агнцу".
На всех окнах горшки с гераниумом, фуксией примешивают свои живые букетики к белоснежным занавескам, не поражают этим глаз, благодаря слиянию с обстановкой. Разве краска на устах у первых причастниц не соответствует тюлю их покрывала?
Но любимыми цветами общины являются менее светские цветы, скорее принадлежащие религии и алтарю, – например, лилия, из которой св. Иосиф делает себе скипетр, которую предлагает св. Деве Марии, как облатку из цветов, точно держит в руках свою собственную душу. Лилия – совсем готическая. Она похожа на бегинок!
Она тоже имеет вид цветка, посвятившего себя Богу: это не столько венчик, сколько головной убор, совсем белый, совсем литургический. Можно подумать, что его поливают только священной водой. Цветок без пола, ангельский цветок, на который всегда нисходит благодать.
Таким образом, сами растения в бегинажах поддаются мистическим аллегориям. В маленьких садиках, перед каждою кельею послушная зелень растет в виде инициалов св. покровительниц, Иисусова Сердца, пронзенного каким-нибудь мечом из зелени.
Во время процессии в праздник Тела Господня любовь бегинок к цветам усиливается и достигает экстаза. Они обильно запасаются ими; они покупают их букетами, целыми снопами и с самой зари они начинают, чтобы увеличить их, разделять, разрывать, раздергивать лепесток за лепестком, точно корпию из цветов. Наполненные корзины, таким образом, сейчас же пустеют на пути приближающейся процессии, в кривых поворотах их обители; цветочный снег, разрисованная лавина, разноцветная манна; сестры с опьянением чувствуют, как она кружится, несется, бьет ключом на земле, разрисовывает воздух, прикасается к их лицу и рукам, окрашивает их головные уборы, наполняет благоуханием их движения…
Даже зимою они находят средство утешить себя искусственными цветами: небо помогает им в этом, поддерживая в течение сурового декабря и января на севере почти постоянно на их окнах цветы из инея, серебряные пальмы, папоротники, маргаритки, профили белых роз, – с которых, может быть, бегинки позаимствовали узоры для кружев (этих цветов из инея!), так как они любят их до такой степени, что проводят свою жизнь, стараясь воссоздать их при помощи ниток.
Любовь к белому цвету
Каждый понедельник площадка бегинажа покрывалась белыми длинными тканями. В эти дни стирали тонкие церковные ткани, слишком дорогие для того, чтобы доверять их опасностям хлора и чужим рукам, между тем как остальное белье в общине большею частью отдавали стирать вне монастыря. Здесь были покровы для алтаря и св. Престола, из тонкого батиста, обшитые такими тонкими кружевами, что к ним надо было дотрагиваться, как к рисункам паутины; здесь на траве были уборы сестер с расправленными перегибами, не сохранившие даже и воспоминания о том, что они были головными уборами, затем стихари священников, мальчиков из хора, со складками, точно у растянутого аккордеона; наконец, небольшие священные ткани, служащие для дароносицы, сосудов, всего того, что необходимо для церковных служб.
Можно было бы подумать, что это – литургическое приданое, складываемое таким образом каждую неделю на зеленом бархатном газоне, который выделялся среди величественной белизны. Благодаря действию воздуха, голубоватая вода, которой были пропитаны ткани, испарялась, а горячее солнце объединяло их всех в абсолютную белизну.
Эта мелкая уборка белья доверялась сестрам-послушницам, а ответственные работы, полоскание, выжимание, глажение исполнялись самими бегинками. Среди всех тех, на которых лежала эта обязанность, была одна молодая послушница, по имени сестра Бега, носившая имя святой, сестры Пепина, – основательницы ордена.
Никто не относился к этому более ретиво, кропотливо и внимательно, чем она, – счастливая доверенною ей обязанностью. Не только потому, что ее благочестие заставляло испытывать радость, гордое сознание, что она дотрагивается до священных предметов, которых, казалось, вода еще не вполне лишила следов употребления в церкви и где минутами она думала найти остаток ладана… Разве в общине, после того как колокол замолкнет, не слышно иногда упорствующего звука…
Разумеется, такой труд для церковных служб отчасти удовлетворял молоденькую сестру Бегу, но она чувствовала еще какое-то невольное и таинственное удовольствие от прикосновения к этому чудному белому белью, где ее пальцы блуждали, любили играть. Ей казалось почти ласкою это прикосновение к тонким тканям, батисту, более нежному, чем тело ребенка.
Иногда, после пересмотра большого количества тканей, ее охватывало какое-то оцепенение; она протягивала свои обе руки, точно по воле ветров, и готова была окунуться в них. Ее взоры, как и ее пальцы, волновались, увлекались, хотя она не понимала причины странного очарования, уже уходившего, впрочем, далеко от нее… Она вспоминала, как она радовалась в детстве, когда в воскресенье утром ее мать надевала на нее чистое белье: чудное ощущение на себе этого нежного и свежего полотна! Затем, сев за стол, она замечала новую, безупречную скатерть, точно замерзшую воду бассейна, сохранившую в своем зеркале складки, созданные, конечно, движением ветра. Как надо было быть осторожной, чтобы не было пятен, хотя бы капли вина, на скатерти! Эта белизна скатертей и воскресных одежд действовала на всех; среди серых и однообразных недель этот день казался ей светлым днем, когда должны были родиться лилии и лебеди.
Она сама была точно сестрой этих девственных цветов, белоснежных птиц; и она почувствовала это еще сильнее – точно вернулась к своему рождению и природе – в день своего первого причастия. В тюлевом белом платье, в белых перчатках, шелковых белых башмаках, с молитвенником в белом слоновом переплете, в вуале, рисовавшем белыми всю жизнь и все предметы, она почти дрожала от радости, точно, наконец, над ней совершалась ее судьба. И в этот день она достигла пароксизма своей любви к белому цвету, бывшей в ее душе точно тоскою по родине или божественною болезнью…
Вот почему теперь в Бегинаже Брюгге она чувствовала себя такой счастливой, следуя своему призванию. В ее маленькой келье почти все было белое. Ее любимый цвет царил в монастыре, казалось, зарождался сам собою: стены коридора, приемной, рабочей комнаты, были вымазаны штукатуркой; окна были завешаны тюлевыми занавесками; на подушках для кружев точно накапливался иней ниток; что же касается красного пола, то он как бы отрекался от самого себя и терялся в мелком белом песке, которым обыкновенно посыпают во Фландрии пол, – волнообразными рисунками, подобно ручьям или дыму.
Во время службы молоденькая сестра Бега восторгалась еще сильнее, так как, по правилам Бегинажа, все монахини, идя в церковь, надевают очень суровое и длинное белое покрывало, которое привязывается к головному убору, спускается до земли, закрывая их совсем. Они идут на свои места, опускаются на колени, скрываясь под этими покрывалами. Если взглянуть с паперти на эти сотни бегинок под такими покрывалами, застывших в молитве, то можно поду мать, что это – замерзший пейзаж, полярный пейзаж, порог ледника, куда никто не заглядывает…
Сестра Бега в такие минуты приходила в экстаз, страстно молилась, волнуясь сильнее, чем когда-либо, от своей любви к белому цвету…
Вот почему она чувствовала себя такой счастливой, когда настоятельница возложила на нее обязанность следить за драгоценными тканями общины. Вот почему она выказывала себя такой заботливой, не боясь никакой усталости, стояла нагнувшись целыми часами, осторожно расправляя скатерти престола, стихари на лужайке. Какое рвение проявляла она, когда белила их, быстро убирала, если летом поднималась пыль от ветра, или зимою вдруг дымила труба соседнего монастыря и капала, точно снег, сажа; какую заботливость она показывала при поливке тканей или кроплении их водою, столь же серьезно, как священник, окропляющий своих верных прихожан.
Затем на ее обязанности лежали тысячи разных мелочей: надо было подсинивать ткани, подкрахмаливать, сушить, наконец, гладить, плоить. Осторожные остановки, нежные переходы, чтобы достичь конечного отдыха для белья, осуществимого в складках.
Тогда сестра Бега убирала ткани в шкапы ризницы, что было для нее большою радостью. Впрочем это инстинктивное удовольствие, присущее всем женщинам при уборке шкапов и белья! Для этого у них, на кончиках пальцев, точно врожденное дарование, специальные нервы, более впечатли тельные, какая-то чувствительность, в которой, может быть, спит инстинкт детского белья. Подобно тому, как матери дотрагиваются с волнением до детского приданого, сестра Бега перебирала приданое религии. Еще немного, и она вложила бы туда саше из ириса, – точно на самом деле это есть приданое, приданое для рождения облатки!
Для сестры Беги зима была печальным временем года, так как ее дорогие ткани страдали, как овцы, которых дурная погода удерживает в овчарне. Они тоже не могут быть на лужайке, боясь ветра и бури, которые, как волк, могут унести их.
Некоторые дни удовлетворяли ее снегом, около Рождества или Сретения. Тогда она забывала о своих тканях. Точно эти райские ткани, более священные, чем ее, распространялись по всему Бегинажу. Ослепительная красота! Девственная вата! Пух от белых полетов пространства! Манна облаток на стенах, траве, деревьях, крышах… Единодушная белизна!
Даже когда голодные воробьи сцарапывали клювом или лапками девственный покров, когда местами снег таял, внезапно открывая небольшую черную рану, – неустанный ветер приносил с вязов, растущих на площадке, несколько хлопьев, которые сейчас же превращались в корпию, и снова все заволакивалось снегом.
Хотя ее любовь к белому цвету в то время возбуждалась и доходила до высшей точки, сестра Бега предпочитала нежные весенние дни, когда разостланные ткани делали Бегинаж совсем белым. Она расстилала их на лужайке, возможно ближе одну ткань к другой, чтобы вся зелень скрывалась, превращалась в серебряную лужайку, точно озаренную лунным светом.
Может быть, у нее была еще одна надежда, когда она иногда смотрела в окно своей комнаты, выходившее на лужайку. Она обращала свои взоры на стихари, скатерти для алтаря, головные уборы, покрывала, образующие на траве блестящие цветники. Она начинала вдруг мечтать, неизвестно почему, о святой Веронике, не без тайной надежды увидеть на одну минуту черты лица Христа, отразившиеся в этих нитях, – это было бы для нее наградою за ее любовь к белому цвету и тканям.
Священные изображения
Бегинки обожают духовные изображения. Они прикалывают их булавками к стенам своих келий; они украшают ими стены рабочей комнаты; они вкладывают их в страницы Часовника. Есть такие изображения, фон которых сделан из серебряного кружева точно паутина, полная мелкого града. Есть разноцветные, как ризы, и белые, точно облатка. Некоторые усеяны точками, подобно каналам, когда бывает звездное небо.
Другие, на вид очень сложные, усеяны узорами, точно образуют дароносицу, развертываются, как венчики ненюфаров. Бегинки дарят их друг другу в дни праздников или при разлуке; они обмениваются этими мирными подарками, ко торые только допускает их обет бедности; и они надписывают наивные дружеские посвящения, которые изливаются мелким ручейком чернил и волнами дыма, пропитывающего бумагу… Кроме изображений бегинки любят также религиозные картины, какие можно встретить во множестве во всех маленьких кельях общины, взятые неизвестно откуда, полученные по завещанию, принесенные в дар семьями жертвователей, уступленные фабрикантами, – не современные картины, но древние произведения неизвестных художников, копии с картин Ван-Эйка и Мемлинга, религиозные произведения древних искренних художников, пальцы которых прикасались к изображению Бога, как пальцы священников, и которые писали, как другие молятся.
Теперь эти картины помогают бегинкам представлять себе небеса. Как без них они представили бы себе Бога Отца? Он кажется для них стариком с седою бородою, как на картинах примитивистов, подобно тому, как Христа они воображают бледным и кротким мужчиною с волосами, разделенными на прямой пробор, и рыжеватою бородою, точно едва заметная заря.
В числе этих священных картин, украшающих приемные, рабочие комнаты, встречаются еще Благовещение с архангелом Гавриилом, у которого радужные крылья, Распятие, Рождество. В особенности много Мадонн, всегда одна и та же сцена божественного кормления, причем целомудренные сестры никогда не замечают наготы груди, которую они не отделяют от лица Младенца.
Благодаря этому бегинки знают Бога, знают Христа, знают Богоматерь, святых ангелов; они могут представить их себе, думать о них, любить их, точно они жили уже возле них, точно они разлучены с ними только отъездом, изгнанием, после чего они снова встретятся с ними в Вечности, после некоторой перемены. Нежное чудо благочестивого искусства, где небо становится человеческим! Заранее полученная награда на небе!
Кроме этих божественных картин, главные монастыри общины, в особенности дом настоятельницы, хранят у себя много древних портретов прежних бегинок, настоятельниц, иногда доходящих далеко, до 1700 года, даже до 1600 года, в том же неизменном костюме, в одинаковом головном уборе, до тканей которого точно коснулась ржавчина времени, покрыв лунным светом его снег.
На портретах изображены бегинки, одни старые, со скрещенными руками, другие розовые, свежие, ротик которых остался как бы цветком. Иногда в углу картины помещен герб, голубой и золотой герб какой-нибудь прежней настоятельницы, которая принадлежала к аристократической семье.
Бегинки рассматривают теперь эти портреты точно изображения святых. Они избирают себе среди них покровительницу, которой молятся, к которой прибегают, которой боятся; иногда вечером, если они совершили днем какой-нибудь грех, им кажется, что глаза с портрета смотрят на них сурово, что нарисованные уста сейчас заговорят и не бранят их только потому, что не хотят нарушить великого безмолвия.
Боязнь греха
Сестра Годелива чувствовала себя очень больной и опечаленной. Накануне и во все предшествующие дни, каждый раз как она выходила, – после часовой ходьбы она испытывала в голове неприятную тяжесть: непонятная, все увеличивавшаяся головная боль придавала ей ощущение тепловатой, движущейся воды в висках.
Головной убор бегинки, окутывавший ее голову, усиливал это страдание беспрестанным биением своих крыльев от ветра. Можно было бы подумать, что какая-то птичка сжимала ей лоб, отягощала ее находившиеся в плену волосы.
Она пробовала успокоительные средства, всякие лекарства, указанные ей подругами по обители, следовала даже предписаниям доктора, посещавшего их общину. Но болезнь упорствовала; это была какая-то необыкновенная, непонятная боль, которую она не чувствовала, если оставалась в монастыре, занималась шитьем в рабочей комнате, присутствовала на службах. Только прогулка вызывала у нее каждый раз непонятную головную боль, когда ей нужно было пройти по небольшому фламандскому городу Брюгге, где она, после сиротливого детства, проведенного в духовном монастыре, вступила в обитель; она, вполне естественно, была подготовлена к этому давно, подобно тому как мальчики из церковного хора становятся часто семинаристами.
Сестра Годелива была еще молода. Однако она чувство вала себя до такой степени уставшей, огорченной этим нездоровьем, что вновь пришедшая весна не могла внести даже небольшой части своего веселья в ее сердце в эти апрельские утра, когда солнце играло на стенах, зажигало в них перламутровые переливы.
Между тем, каким весельем дышала обитель через прозрачные стекла!
В середине находилась лужайка, стриженая и ровная.
Несколько окружавших ее тополей производили ясный шум звучной реки. По сторонам располагались небольшие кельи с их фасадами из светлого кирпича, а их окна создавали иллюзию, будто и они обновлены весною. Из труб поднимался белый дымок, развертывавшийся лучистыми до рожками, ведущими к небесам.
Все бегинки находились под влиянием проникавшей из вне радости, и часто во время отдыха раздавалась их юная болтовня, точно шум птичника, короткий смех, нанизывавший жемчуг на безмолвие длинных коридоров. Иногда в рабочей комнате они замолкали, но смех оставался точно скрытым в их глазах, несмотря на шум коклюшек на поду шках для кружев.
Сестра Годелива спешила с своей работой, желая сдать клиентке, торгующей оптом, большой заказ на гипюровое покрывало для Мадонны и на ткани для алтаря. Кроме того, что она должна была получить значительную сумму, которая доставила бы ей возможность купить себе красивый давно желаемый молитвенник с рисунками на золотом фоне, ей, такой набожной, была приятна эта работа, мысль, что она создает для Бога и что произведения ее недостойных рук будут украшать святые статуи и церковные вещи.
Нагнувшись над подушкою, быстро работая, она соединяла нити, переставляла без конца стальные булавки, увеличивая постепенно развивавшуюся ткань.
Но наряду с радостью, вызванной почти оконченным трудом, ее пугала необходимость выйти, чтобы отнести кружева своей заказчице, жившей далеко, на другом краю города, в предместье, окруженном каналами.
Длинная, необходимая прогулка, которая принесет ей обычную головную боль!.. Ей уже казалось, что она чувствует заранее, как ее головной убор тяжелеет, точно птичка – еще такая маленькая и почти бестелесная – слетает, складывает свои крылья и мучительно опутывает ее лоб.
Она советовалась с доктором обители, затем с другим городским доктором, к которому направила ее настоятельница. Они называли мигрени, невралгии, но ни одно из обычных лекарств не помогло ей. Случалось, что боль утихала на короткое время, приступ отодвигался на один день, затем все возобновлялось.
Разумеется, и это был результат, если можно было на время порвать паутину, охватывавшую ее голову, увеличивавшую свое солнце из черного кружева, расширявшую свой диск болезни. Но невидимое животное снова проявлялось на следующий день. Надо было прицелиться и убить его!
В своем маленьком темном уме сестра Годелива понимала это и добивалась этого у докторов. Однажды она подумала, что гораздо проще и вернее просить исцеления у Бога. Он, конечно, желал ей послать это испытание. Он один знал тайну и мог бы освободить ее, если бы она нашла в себе молитвы и настоящее раскаяние.
Она посетила девять служб Иисусову Сердцу; с помощью денег, полученных за последние кружева, она заплатила за свечи, подарила по обету прекрасное серебряное сердце в конгрегацию. Не было еще никакого результата, но надо было предоставить Богу принять решение и отдаться всецело во власть Его святой воли.
Тогда ей пришла в голову мысль – призвать на помощь Богородицу; она слышала об известном паломничестве в довольно близкое селение, где одна благочестивая жертвовательница воздвигла в глубине парка, возле своего замка, в честь Мадонны часовню и грот, вскоре освященные настоящим выздоровлением и чудесами.
Почему не отправиться и ей к этому священному гроту, вода которого, находясь в милости у неба, смыла бы ее болезнь и грех?
Она получила разрешение у настоятельницы обители и отправилась однажды утром в паломничество, на которое она возлагала отныне все свои надежды.
Сколько случаев, более серьезных и непонятных, чем ее болезнь, оканчивались полным исцелением!.. Почти слепые прозревали, паралитики начинали ходить…
Она тоже верила в глубине души, что Бог исцелит ее…
Накануне она исповедовалась, с трудом находя, чтобы сказать священнику несколько проступков и грехов; в конце концов плевелы ее души улетели вместе с отпущением грехов, и теперь, приближаясь к минуте своего исцеления, она могла сказать: "я непорочна!.." подобно находившейся там Мадонне…
Тотчас же по приходе в селение, где находился знаменитый грот, она отправилась в часовню прослушать обедню, приобщилась с таким возбужденным рвением, какого она не испытывала, может быть, с двенадцатилетнего возраста, со времени первого причастия, среди вуалей всех причастниц… Она обращалась к Христу, она лобызала его уста… Конечно, она снова немного почувствовала свою обычную боль… птичка становилась опять тяжелой и охватывала ее виски… Но это происходило от усталости путешествия, и Богородица окончит все это навсегда… Из часовни она направилась через парк к гроту, находившемуся среди скал, уже замет ному среди деревьев. В конце моста донеслись до нее звуки громких молитв. Вокруг шумели, точно большие органы, старые деревья. Тысячи маленьких свечей блестели внутри и снаружи на кованых железных подставках, казавшихся кустарниками света. Сестра Годелива сейчас же стала искать глазами Богородицу: это была странная статуя, очень древняя, попавшая сюда неизвестно как, с непонятным прошлым: черная голова, высвеченная из черного дерева; лицо имело вид лепного изображения на носу корабля, когда-то впервые открывшего глаза на фламандском судне, чтобы взглянуть на край моря. Драгоценные намни находились в ушах, богатое кружево покрывало лоб Мадонны, и вся она была одета в золотой плащ.
У ее ног, из отверстия в гроте, выливался чудотворный источник, беспрестанно журчащий, точно жалуясь на свою поруганную воду, точно печалясь от всех человеческих страданий, дошедших до него…
Больные располагались на всех скамьях; искалеченные дети, закутанные в шали, паралитики, приведенные под руки или привезенные в креслах, – все надеялись, все ждали чуда. И для подтверждения их надежды сколько было доказательств, расположенных скорбною гирляндою по скале: костыли тех, кто вдруг получил возможность ходить, палки слепых, перевязки, бинты, ткани от ран, – все трофеи победы, одержанной над страданием!..
Сестра Годелива смотрела, умилялась добротою Богородицы, которая должна была исцелить и ее. Она молилась вслух. С ее ресниц катились слезы, сверкавшие капли которых увеличивали собою несметное количество свечей. Все паломники зажигали по свечке. Каждый смотрел на свою, следил за нею глазами, связывая с ней суеверный страх, как бы ветер не погасил этого маленького пламени, которое казалось тоже больным и ожидающим исцеления…
Сестра Годелива, в свою очередь, поставила свечку. Она молилась, перебирая четки, стоя на коленях. Конечно, из-за волнения она страдала все сильнее и сильнее, ее голова становилась тяжелой. Птичка казалась нестерпимой.
Разумеется, это происходило от внушения, чтобы чудо выздоровления оказалось более блестящим. Сложив руки, с возбужденным взором, она, наконец, подошла к постоянно жалующейся воде, протянула стаканчик и, опустив глаза, медленно пила, точно это было вино из дароносицы или самая кровь Христа из раны, пронзенной копьем!
Сестра Годелива не исцелилась. Она утешала себя: сколько было там больных, страдающих сильнее ее, о которых Богородица должна была раньше позаботиться! Ее боль казалась легкой перед ужасными болезнями, которые она видела. Она сама почти желала просить о чуде для себя только после тех, кто больше нуждался…
Тем не менее, ее непонятная боль была ужасна и лишала ее всякой жизненной радости. Хотя и с перерывами, эта боль была для нее вечным опасением, тенью близкого врага…
Может быть, все, в сущности, было серьезнее, чем это казалось, и Бог не исцелял ее только потому, что, заботясь о ней, хотел призвать ее скорее в свой Рай.
Но дрожь охватывала ее; она не осмеливалась более показываться перед своим судьею, не потому, чтобы она совершила смертельный грех, ржавчина которого могла обнаружиться на обнаженном металле ее души, но потому, что всего этого было недостаточно для ее спасения: так как на небесах воздается каждому по делам его, она должна была украсить себя добрыми делами, добродетелью с чудным ароматом лилий, чтобы сделать себе из них венец в Вечности!
Вот почему она заботилась о своем теле, источнике греха, но и орудии совершенства. Вот почему она желала жить, долго жить, – до конца человеческого возраста.
Она снова принялась за лекарства и стала посещать докторов.
Каждый из них ставил различный диагноз. Она советовалась со многими, надеясь каждый раз, переходя от одного к другому. Она была готова все отдать, пожертвовать всем скромным заработком, израсходовать все свои сбережения, но она хотела выздороветь, не чувствовать боли…
Но все же эта непонятная боль снова проявлялась, проникая, точно дурная трава, в лекарства; все сильнее и сильнее ее голова сжималась под птичкой, казавшейся свинцовой.
Бедная сестра Годелива теряла надежду. Она не имела сил выходить и оставалась по целым неделям в монастыре, забрасывая свою работу, приложив лоб к окну, смотря на обитель и на город вдали, точно это было запретное удовольствие…
Ей рекомендовали одного специалиста, известного ученого, который наверное вылечил бы ее. Попробует ли она еще это новое средство к спасению? Но надо было еще раз отлучиться, отправиться в большой город, довольно далеко, где жил этот доктор, взять немного из своих сбережений, собранных с трудом, уменьшавшихся с ее болезнью, как свеча в течение мессы…
Однако она решилась; она поехала с поездом в большой указанный ей город и в час консультации отправилась к доктору, на которого она возлагала последнюю надежду. Она ждала довольно долго своей очереди в суровой комнате, куда густые занавески едва пропускали дневной свет. Легкая грусть сжимала ей грудь, точно она шла к исповеди; ее одежда казалась ей узкою, и она слышала, как бьется ее сердце… Ее обычная боль возобновилась от усталости и жары длинного путешествия. Что скажет ей этот доктор? Может ли он помочь ей, если сам Бог, во время ее паломничества, по-видимому, отказал ей? Может быть, это было дурно настаивать и желать во что бы то ни стало исцеления, вместо того, чтобы мужественно покориться тому, что все более и более казалось небесною волею и испытанием…
Вдруг дверь открылась, и показался доктор: он был высокого роста, с седыми волосами и бородой, с серьезным видом. Не говоря ни слова, он сделал ей знак следовать за ним, повел ее в другую комнату, свой рабочий кабинет. Сестра Годелива была очень смущена. Она хотела быстро назвать все симптомы своей болезни, перечислить которые она дала себе слово. Когда он обратился к ней и спросил ее коротко, чем она больна, его тон голоса, суровый и холодный, оледенил ее.
Она просто ответила: "У меня головные боли". Затем она замолчала, смущаясь, забывая обо всем, или, вернее, не находя слов, не собравшись с мыслями перед этим взглядом статуи, не покидавшим ее.
Доктор снова заговорил так же монотонно, точно на одной меланхолической струне:
– Мы посмотрим, сестра; необходимо, чтобы я вас выслушал.
– Да… – сказала сестра Годелива.
Она оставалась сидеть и ждала. Она ответила "да" из самолюбия, от смущения. Но она не понимала этого слова: "чтобы я вас выслушал"… Она не смела обратиться к нему, спросить, по крайней мере, объяснения у этого мраморного человека, который леденил слова на ее устах.
Он поднялся и просил ее прилечь: – Прилягте здесь!
Она начала дрожать, и все ее лицо приняло вопросительное выражение.
– Да, я должен вас выслушать… Мне нужно осмотреть почки, желудок, так как головные боли могут происходить от различных причин…
Бегинка задрожала… Инстинктивно ее пальцы искали небольшое распятие, висевшее у нее на груди, как драгоценность. Пальцы сжались от волнения всего ее тела. Она понимала теперь слово: выслушать… Открыть в своем теле то, на что она сама никогда не смотрела. Это был бы большой грех! Вся ее болезнь, значит, была только игрою демона, ведшего ее к этому искушению. Если бы она осмелилась, она осенила бы себя крестом. Доктор ждал… Годелива, дрожа и удивляясь, еще сильнее сжимала в своих пальцах распятие на груди.
Произошла пауза.
– Ну-с! – сказал доктор.
– Нет.
Как опытный человек, он догадался и хотел успокоить ее сомнения… Доктор – не мужчина, это духовник тела, исповедник больных…
Но сестра Годелива мало-помалу овладела собой, она побледнела, как ее покрывало, и тихо отошла к двери:
– Ах! Нет! Нет! Позвольте мне уйти!
Она точно умоляла его – как будто на самом деле не была свободна и ей угрожали – голосом бедной жертвы, которая чувствует себя на краю гибели.
Когда сестра Годелива очутилась одна на улице, она заплакала. Она была очень несчастна. Никакого исцеления! Никакой надежды! Большинство докторов не понимало ее болезни, а этот, считающийся ученым, требовал от нее дурного поступка. Он убеждал ее, что это дозволяется и что доктор имеет право смотреть на все, не оскорбляя Бога.
Все это было только уловками демона, – обычный его прием, чтобы ввести в искушение!.. Но он ничего не достигнет… она никогда не согласится…
Может быть, она умрет от этого, но необходимо было предпочесть смерть греху. Она не осмелилась никому рассказать об этом, даже настоятельнице и духовнику. У нее в глубине души остался небольшой стыд, смущение от того, чего от нее хотели, – от того, что вдруг в ее уме пронеслась мысль о тайне полов, до сих пор неизвестная ей и замкнутая в ее обете, как ее волосы – в головном уборе…
С тех пор она чувствовала себя если не менее чистой, то не такой невинной; ее душа была очень далека от тела, как листья, настолько высоко поднявшиеся на своей ветке, что они не подозревают о земле, от которой родились…
Сестра Годелива умерла от своей стыдливости. До конца своих дней она отказывалась допустить, чтобы чужие глаза и пальцы скользили по ее телу, искали верную причину ее болезни. Она медленно угасла, отстраняя ощупывание докторов, умерла мученицей этой ангельской святости.
Чистота безупречной девушки, чистота горностая, умирающего из страха, что люди прикоснутся к его белоснежной шкурке!
В момент, когда она умирала и священник принес причастие, она беспокоилась, сознавая, что ее головной убор снят и что ее волосы рассыпаны по подушке. Это снова принесло страдание чистоте идеальной монахини, как остаток слишком обнаженной телесности…
В последние минуты она нашла в себе силы поднести руку к вискам, где чувствовалась боль, точно желала отныне приколоть там убор и расправить, как следует, его крылья.
Затем она громко вскрикнула: "птичка! птичка!" – и как будто после стольких страданий эта птичка спустилась с лона Бога, – теперь такая легкая, – к ней на голову, чтобы остаться там вечно, подобно самому голубю Святого Духа!