355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Бернанос » Под солнцем Сатаны » Текст книги (страница 10)
Под солнцем Сатаны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:57

Текст книги "Под солнцем Сатаны"


Автор книги: Жорж Бернанос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

– Сгинь, Сатано! – произнес он, стиснув зубы.

Слова застряли у него в глотке, и рука дрожала, когда он поднял ее на самое себя, но он схватил это плечо, ощутил его плотность и не умер от страха. Он сдавил его, желая сокрушить, и, внезапно взъярившись, стиснул пальцы, что было силы. Он видел перед собой свое собственное лицо и свои глаза, ощущал свое дыхание на своей щеке и тепло своего тела на ладони… И тут все исчезло.

От жалкой развалины, все еще валявшейся в дорожной грязи, вновь послышалось стенание:

– Ты ломаешь, грызешь, пожираешь меня. Что же ты за человек, коли уничтожил столь дивный образ, даже не разглядев его как следует?

– Не это мне надобно, – сказал Дониссан. – Зачем мне знать себя? Бедному грешнику довольно простого самосозерцания, другого знания ему не нужно.

Так говорил он, хотя ему было мучительно жаль пропавшего видения. Он задыхался, чувствовал в себе головокружительную пустоту от неистовой жажды познать сверхъестественное, которая навсегда, бесповоротно останется неутоленной. Но казалось ему, что он близок к исполнению своего намерения.

– Пришел конец твоим козням, – молвил он, спихивая ногой с дороги трепещущий остов. – Как знать, много ли еще у меня времени? Надо спешить, спешить!

Он низко склонился над телом не столько оттого, что хотел лучше слышать, сколько от владевшего им бессознательного желания скорее кончить дело.

– Отвечай! (Он осенил крестом не неподвижное тело, но самого себя.) Ужли Господь отдал в твои руки жизнь мою? Должно ли мне умереть здесь?

– Нет, – отвечал голос с тою же мукою. – Мы не вольны распоряжаться тобой.

– В таком случае мне нужно вырвать у тебя тайну, сколько бы мне ни оставалось времени жизни: один день или двадцать лет. Я вырву ее, даже если мне придется отправиться туда, где живет твое племя. Я не боюсь тебя, нет во мне страха! Да, я снова перестал понимать тебя, но я видел твои страдания, о обреченный вечному мучению! Тебе мало погубленных тобою душ? Тебе нужны новые жертвы? Ты в моих руках. Я попытаюсь свершить то, что внушает мне Господь наш. Я изреку слова, повергшие тебя в ужас, затворю тебя в круге молитвы, как зловещую сову, ежели не отступишься от пагубных умышлений противу вверенных мне душ.

К его великому изумлению, в тот самый миг, когда речи его должны были, казалось, возыметь наибольшую силу, валявшийся на краю дороги дряблый куль заворочался, движимый неодолимою силою, стал пухнуть, принял вновь человечье обличие, и уже знакомый Дониссану веселый спутник взговорил:

– Мне не так страшен ты со своими молитвами, как тот… (Начав со смешком, он произнес последние слова с ужасом в голосе.) Он близко, я чую его. О, как беспощаден тот господин!

Он затрясся всем телом, потом голова его склонилась к плечу, а лицо прояснилось, как если бы ему послышались удаляющиеся шаги недруга своего. Он заговорил снова:

– Ты спешил расправиться со мной, но власть твоя кончилась. Ты хотел помешать моим козням? Безумец! Нет, я не напился еще христианской крови! Сегодня тебе оказали милость, но ты дорого заплатил за нее и заплатишь еще дороже!

– Какую милость? – воскликнул Дониссан.

Он тотчас пожалел о сказанном, но собеседник уже ухватился за сорвавшиеся с его уст слова. Его гадкие губы покривились от злорадства.

– Ты видел самого себя (в первый и последний раз), а теперь увидишь… увидишь… хе-хе-хе!..

– Что ты мелешь, лгунишка? – вскричал викарий.

Как если бы невольное восклицание снедаемого любопытством Дониссана совершенно ободрило и успокоило странное создание, несмотря на учиненную ему обиду, оно медленно поднялось с земли, уселось с показным спокойствием и неторопливо застегнуло пуговицы кожаной куртки. Пикардский барышник сидел на прежнем месте, словно и не сходил с него. Поднятая рука святого бессильно опустилась. Странное дело! Ему, не устрашившемуся сонмища видений, то причудливых, то пугающих, стоило немалых усилий глядеть на безобидное существо, добродушного малого, удивительно похожего на многих других. Трудно было бы изъяснить словами чудовищное несоответствие между этим знакомым ртом с озорною складкою в углах губ и страшными речами, слетавшими с них.

– Погоди, не увиливай! Уж больно ты падок на наши тайны! Сейчас сам увидишь, лгал я или нет. Кстати, если бы ты потрудился посмотреть хорошенько на то, что я показывал тебе, ты не стал бы хулить меня (он употребил другой глагол). Ты видел самого себя, теперь увидишь еще кое-кого… Какая жалость, что такой дар ниспослан такому пентюху, как ты!

– Б-р-р, – сказал он и подул в сложенные ладони, как делают сильно продрогшие люди. Глаза под полуопущенными веками смеялись на красноватом лице. Необыкновенно живые, они могли выражать и насмешку и презрение, но теперь в них светилась откровенная радость.

– Хо-хо-хо! Как мы смущены! Какое красноречивое молчание! – заикаясь, проговорил он. – А сколько прыти в нас было! Ну прямо гроза для бесов! Ах ты, заклинатель, колдунчик, святенький мой!

При каждом взрыве хохота Дониссан вздрагивал и снова впадал в отупелую неподвижность, ибо оцепеневший мозг его не мог уже породить ни единой мысли.

А тот крепко потирал руки.

– Какую милость, какую милость! – язвительно повторял он, передразнивая свою жертву. – В битве с нами очень просто сделать неверный шаг. Из-за своего любопытства ты на время оказался в моей власти.

Он подошел ближе и доверительно продолжал:

– Да что вы знаете о нас, самодовольные тупицы? Мы так терпеливы в своем неистовстве, так мудры в твердости! Да, мы исполняем Его волю, ибо нельзя не подчиниться Ему. Да, конечно, – какой смысл отрицать? – наше ночное приключение кончилось, судя по всему, моим посрамлением… (О, когда давеча я усилил волю против тебя, мысль Его сосредоточилась на тебе, и даже твой ангел-хранитель вострепетал в блеске огненных сполохов!) Но твои незрячие очи ничего не разглядели!

Он фыркнул от смеха, более похожего на конское ржание:

– Го-го-го! Среди всех, отмеченных одною печатью, ты самый неповоротливый, самый тугодумный, самый тяжеловесный!.. Ты вздираешь борозду, словно вол, и кидаешься на врага, как козел… сверху – ничего не скажешь, удобное положение!

Лихорадочно дрожащий Дониссан по-прежнему смотрел на него в безмолвном ужасе. В то же время нечто подобное молитве, хотя и неопределенное, смутное, расплывчатое, вертелось у него на уме, и он никак не мог вспомнить. И казалось ему, что болезненно сжавшемуся сердцу становится немного теплее в груди.

– Уж мы возьмемся за тебя с умом, – продолжал между тем другой. Можешь вредить нам – мы в долгу не останемся. Не было еще на свете деревенщины, из которой мы не извлекли бы выгоды. Уж мы с тебя сгоним жирок, пообтешем!

Он приблизил свою круглую голову, пышущую жаром полнокровия:

– Я прижимал тебя к груди, баюкал на руках – сколь же раз ты будешь неговать меня, воображая, что прижимаешь к сердцу другого! Сей печатью еси отмечен, такова на тебе есть печать ненависти моея!

Он положил ладони на плечи Дониссана, нудя его стать на колена, но викарий бросился на него – и нашел лишь пустоту и мрак…

Тьма вновь сгустилась окрест и в нем самом. Он не чувствовал в себе силы пошевелить хотя бы пальцем. Вся жизнь сосредоточилась в слухе едином, ибо внимал словесам, произносимым вокруг него, но звучавшим призрачно, словно рождавшимся из воздуха, в бесплотном мире сонных видений. Он усилился гораздо над собой и определил связь между ними и некими живыми существами, двигавшимися подле него. Одно из сих существ, мнимых иль истинных, отдалялось, и он слышал, как стихал его голос и хруст песка под ногами. Потом он почувствовал, что дюжая рука, больно сдавив плечо, обхватила его и поднимает от земли. Затем что-то сильно прижалось к его губам и зубам. Огненная струя обожгла ему горло и грудь. Стена мрака, куда упирался его взгляд, расступилась, слабый свет проник в глаза, источник света медленно обозначился, и Дониссан узнал большой фонарь того рода, какие носят с собой ловцы в ненастные ночи, стоявший на земле в некотором отдалении. Незнакомый человек приподнимал его, обняв за плечи, и поил из горлышка солдатской фляги.

– Раненько же вы сегодня встали, господин аббат!.. – промолвил незнакомец.

– Чего вы хотите? – с трудом выговорил Дониссан.

Он старался произносить слова как можно медленнее и тверже, но видение еще стояло перед взором его. Человек отпрянул то ли от неожиданности, то ли от испуга, чем привел в недоумение измученного викария.

– Я Жан-Мари Буленвиль, брат Жермены Дюфло из Кампани. Занимаюсь извозом в Сен-Пре. Я вас знаю. Вам лучше теперь?

От неловкости и великой жалости он старался не смотреть на священника.

– Я нашел вас на дороге, вы лежали без чувств. Один славный малый из Мареля, конеторговец, наткнулся на вас еще раньше меня, возвращаясь с ярмарки в Этапль. Вдвоем мы и перенесли вас сюда.

– Вы видели его? – возопил Дониссан. – Так он здесь?

Он вскочил на ноги так стремительно, что толкнул возчика, и тот пошатнулся. Но простой человек на свой лад истолковал столь удивительную порывистость и спросил:

– Может быть, вам нужно что-нибудь сказать ему? Хотите, я его кликну? Должно, он не успел еще далеко уйти.

– Нет, друг мой, – остановил его викарий, – не ворочайте его. К тому же я чувствую себя лучше… Давайте-ка я сам пройдусь немного.

Пошатываясь, он тронулся с места, и чем далее, тем тверже становились его шаги. Вернулся он уже успокоенный.

– Так вы знаете его? – спросил он возчика.

– Это кого же? – удивился тот, но тотчас весело воскликнул: – А, парня из Мореля? Еще бы я его не знал: в прошлом месяце на ярмарке в Фрюж он продал мне двух жеребят. Так-то!.. А не пройтись ли нам вместе, господин аббат, ежели вы не прочь? От ходьбы вам сразу полегчает. Я как раз иду в каменоломню Вай – работаю я там – по пути увидите. Если вам станет хуже, то у Скворца, что держит корчму "Сорока-воровка", можно достать повозку.

– Идем же, – ответствовал будущий святой. – Силы вернулись ко мне, я чувствую себя прекрасно, дружище!

Некоторое время они шли в молчании. И тут Дониссан постиг истинный смысл недавно сказанных ему слов: "Сейчас увидишь, лгал я или нет".

Сначала медленно, потом все прибавляя ходу, они шли по довольно бойкой дороге, которая в осеннюю пору бывала настолько изрыта колдобинами, что по ней отваживались ездить лишь в крепкие заморозки. Вскоре им стало невозможно идти рядом. Извозчик шагал впереди, а викарий следом, глядя себе под ноги, чтобы выбрать место получше, стараясь тверже ставить ноги, обутые в тяжелые башмаки, и помышляя лишь о том, чтобы не отстать от провожатого. Хотя его знобило еще от усталости и лихорадки, он в своей пагубной простоте почти забыл о мрачных дивах странной ночи, но не по легкомыслию или от умственного отупения, вызванного крайним упадком сил, – он умышленно не думал о них, что не требовало, впрочем, от него особых усилий. Он простодушно откладывал раздумья до более благоприятного случая, например, до ближайшей исповеди. Сколь многие на его месте пребывали бы в величайшем смятении, не зная, было ли случившееся плодом их помутившегося рассудка, либо они подверглись тягчайшим испытаниям, став жертвой могучих сверхъестественных сил! Он же, едва оправившись от испуга, покорно ждал новых происков нечисти и сошествия на него столь необходимой ему благодати. Не все ли едино, одержим он бесами или безумием, стал ли он игралищем собственного воображения или нечистой силы, коль скоро благодать сия есть нечто само собою разумеющееся и непременно сойдет на него! Он ждал прихода Утешителя с простодушною уверенностью дитяти, которое, едва настанет час трапезы, возводит взор на отца своего, ибо несмышленое чадо Николи не усомнится в том, что даже в крайней нужде будет напитано хлебом насущным.

Они покрыли уже более трех четвертей расстояния, отделявшего их от каменоломни в Айи. Дорога была неведома Дониссану, отчего он всячески остерегался уклоняться вправо или влево. Порою он скользил, и жидкая грязь брызгала ему в лицо, залепляла очи. Непрерывное умственное напряжение в сочетании с каким-то внутренним сопротивлением, бессознательным стремлением оберечь и без того переутомленный мозг мешали ему сосредоточиться на новом невыразимом ощущении, в котором ему трудно было бы разобраться, даже если бы он желал того. Но мало-помалу это ощущение стало настолько сильно, вернее столь неотвязно, столь настоятельно (оно наполняло его удивительной сладостью), что он пришел наконец в смущение. В нем самом или вне его находился источник? В груди разливалось какое-то неземное тепло, несказанное блаженство. Но было еще что-то, острое чувство чего-то находящегося совсем рядом, настолько властное, что он подумал, что занимается рассвет или на небо вышел месяц. Но отчего же не смел он поднять очей?

Он шел, все так же глядя себе под ноги, почти смежив веки и не видя вокруг ни малейшего признака света, ни малейшего проблеска, кроме едва приметного мерцания грязных луж. Тем не менее он готов был поклясться, что его окружало кроткое ласкающее сияние, словно облако золотой пыли. Сам себе в том не признаваясь, да, может быть, и не веря в то, он боялся, что, стоит ему поднять глаза, наваждение рассеется и вместе с ним радость. Радость сия не пугала его. Он чувствовал, что нельзя бежать ее, не изведавши сначала, как поступал уже не раз. Он не ощущал насилия – его приглашали, его звали. В сущности, он не противился и не пенял себе за то, уверенный, что рано или поздно покорится могучей благотворной силе "Сделаю еще десять шагов, не глядя вперед, – твердил он себе, – потом еще десять… Еще десять…" Возчик камней весело стучал каблуками по иссохшей затверделой дороге, и Дониссан с чувством умиленной растроганности слушал звук его шагов. Мало-помалу в нем зрело убеждение, что человек сей есть друг его, что их соединяют и, очевидно, искони соединяли тесные узы неземного братства, узы божественного прозрения. Слезы навернулись ему на глаза. Так ясным утром встретились в райском вертограде два избранника, рожденные друг для друга.

Тем временем они достигли перекрестка двух дорог. Одна из них отлого сбегала к селению, другая же, разбитая тяжело груженными дрогами, спускалась к каменоломне. Издали доносились пение кур и человечья молвь – по всей видимости, говор камнетесов, торопившихся добраться к месту работы еще до света. И тут Дониссан решился.

Ужли спутник его стоял перед ним? Он не сразу поверил глазам своим. Возможно ль, чтобы человек, представший взору его, с ослепительной ясностью напечатлевшийся в очах его, был смертным из плоти и крови? Вряд ли мог разглядеть он в ночном мраке недвижный стан, но чудилось Дониссану, что светит ему тот кроткий, ровный, живой свет, озаривший мысли его, свет истинно нездешний. Впервые будущий святой стал очевидцем свершавшегося в безмолвии чуда, ставшего впоследствии столь привычным ему. Вероятно, ему стоило некоторого усилия уверовать в то, что чувства не обманывают его. Так, прозрев внезапно, слепорожденный простирает к неведомому свету дрожащие персты и дивится, что не может осязать ни плотности его, ни очертаний. Да и мог ли молодой священник принять без внутренней борьбы новый способ познания, недоступный другим? Он видел спутника своего, не мог усумниться в том, что видит, хотя не различал черт его и тщетно пытался разглядеть лицо и руки… Однако, не ведая страха, с верою нерушимою, пристально и спокойно созерцал он дивное сияние не ради того, чтобы проникнуть в него взором, но в убеждении, что сам им проникнут. Ему казалось, что прошло много времени, но в действительности все длилось какой-то миг. И вдруг он понял.

"Как видел самого себя", – сказал страшный свидетель. Так оно и было. Он видел, видел своими смертными очами то, что пребывает сокрыто от самой мудрой прозорливости, самой изощренной догадливости, самой просвещенной образованности: человеческую сущность. Конечно, отчасти мы сознаем свою природу и, несомненно, несколько лучше разбираемся в собственной душе, чем в душе ближнего, но всякому должно погрузиться в себя, и чем более мы погружаемся, тем более сгущается мрак, пока наконец достигнем самых глубин своего "я", где мятутся тени предков и ревет, как подземная река, звериное естество. И вот… вот бедный священник очутился неожиданно в самой сокровенной глубине другого человека, проникнув в нее так далеко, как проникает взор высшего Судии!

Дониссан сознавал, что свершалось чудо, и был восхищен тем, что свершалось оно так просто и тихо. Теперь, когда произошло проникновение в чужую душу, что любому трудно представить без громов и молний, оно не страшило его более. Вероятно, он лишь подивился тому, что таинство столь поздно открылось ему. Хотя он и не умел выразить этого чувства словами (впрочем, ему ни разу не удалось этого сделать), у него было ощущение, что знание сие соответствует его природе, что ум и способности, которыми гордятся люди, не имели бы здесь особого значения, что было оно попросту могучим приливом, бурной, всепоглощающей волной милосердия. Искренне полагая себя недостойным столь редкой, исключительной милости, он готов был в смирении своем винить себя за то, что мало любил ближних, коль скоро не знал душу их. А все, в сущности, так просто, и цель так близка, как только избран путь! Научившись пользоваться возвращенным ему чувством, прозревший слепец не удивляется более тому, что достигает взором далекой небоземи, куда прежде добирался он с великим трудом, оступаясь и продираясь сквозь терновник.

Камневоз с прежним спокойствием шествовал впереди. Дониссан ощутил вдруг сильное желание окликнуть его, догнать, но подавил искушение. Он проникся уважением и любовью к внезапно открывшейся ему душе. То была простая, бесхитростная, заурядная душа человека, обремененная жалкими будничными заботами, не озаренная, словно божественным сиянием, светом кротости неземной. Каким уроком для несчастного, измученного, истерзанного страхом священника стало познание сего праведника, безвестного всем и ему самому, покорившегося своему жребию, долгу своему, хранящего верность всему, что любил в своей будничной жизни перед Богом, глядящим с небесного престола! И тут викария осенила мысль, от которой к уважению и любви примешалось какое-то опасение: "Не от сего ли человека, и его одного, бежал ты?"

Ему хотелось остановиться, не разрушив хрупкого пленительного видения, но тщетно искал он слов. Впрочем, ему казалось, что любое слово было бы недостойно: перед величием сей чистой души немели уста. Не диво ль, что сей ревнитель Бога, сей нищий среди нищих, замешавшийся в людской толпе, живущий бок о бок с самыми невежественными простолюдинами, видящий столько пороков, но не осуждающий их в простоте своей, сохранил бесхитростную прямоту и младенческую чистоту души, что приводил он на ум образ другого труженика, столь же загадочного и столь же безвестного, образ деревенского плотника стража владычицы ангелов, праведника, представшего Искупителю,– чья рука крепко держала рубанок, ибо первейшей заботой его было добросовестно исполнить заказ и честно заработать свой хлеб.

Увы! Урок сей отчасти окажется напрасен, ибо, призванный вселять мир в души, сей пастырь не вкусит его сам. О единых грешниках назначено ему пещись, и путь свой люмбрский святой продолжит в тяготах и слезах.

Лишь когда они достигли распутья, Дониссан нашел наконец нужные слова. Он вкушал эту сладость, впивал ее с жадностью неутолимой, ибо предчувствовал, что она станет одной из редких отрад его бедной радостями жизни. Тем не менее он готов уже был отказаться от нее так же просто, как получил, лишиться ее без единого слова.

Камнетес остановился и сказал, поглаживая свой картуз:

– Вот мы и пришли, господин аббат. Вам идти прямо еще полторы версты. Ну как, доберетесь сами? Не то я провожу вас к Скворцу.

– Нет нужды, друг мой, – отвечал викарий. – Напротив, мне стало лучше от ходьбы. Так что мы с вами простимся здесь.

Некоторое время он раздумывал, не разыскать ли ему позднее этого камнетеса, но решил, что лучше будет положиться на ту же волю, что свела их и, может быть, даст свидеться вновь. Ему хотелось благословить своего провожатого, но он не осмелился.

В последний раз обратил он к нему взор свой, вложив в него всю силу любви, какой дарил столь многих. Но смиренный путеводитель его не видел взгляда. Расставаясь, Дониссан ощупью нашел в темноте его руку и пожал.

Вновь перед ним лежала знакомая дорога. Он шагал по ней быстро, очень быстро. Первым побуждением его было безмолвно возблагодарить Господа за то, что ему дано было увидеть. Он шел, словно окутанный еще тем дивным сиянием. Ощущение близости исчезло, но то, что он испытывал, было не просто воспоминание. Так замирают, отдаляясь постепенно, звуки песни.

Увы! То действительно были постепенно стихавшие отголоски таинственного гимна, которого уже никогда, никогда он не услышит! Недолговечно оказалось счастье его. С каждым шагом все более отдалялось это блаженное чувство, а когда, по детской простоте своей, он остановился, желая удержать его, стало ускользать еще быстрее. Он ссутулился и зашагал прочь.

Смутно видевшаяся в предрассветных сумерках местность мало-помалу обретала все более знакомые очертания. С грустью глядел он. Чем больше знакомых предметов видел он вокруг, тем скорее возвращался в русло привычных мыслей и забот, тем более смутным и сомнительным казалось ему великое ночное приключение. Утрачивая постепенно подробности, происшествие окутывалось мглою, таяло в дымке сонных грез гораздо скорее, чем он мог предполагать. В таких размышлениях Дониссан пересек деревню Помпон, миновал хуторок Брем, взобрался на последний косогор. Под собой, в лощине у подножия холма, он увидел неожиданно близкие путевые огни, горевшие близ кампаньского вокзальца.

Он стоял наверху с непокрытой головой, тяжело дыша, дрожа под своей заскорузлой от грязи сутаной и не понимая, отчего его знобит: от холода или от стыда. В ушах у него шумело.

И тут повседневная жизнь так внезапно и с такой силой прихлынула к нему, что на какое-то время столь недавнее еще событие совершенно изгладилось в его памяти, не оставив там никакого следа. Столь неожиданное забвение сильно огорчило его главным образом потому, что он чувствовал себя так, словно его обокрали.

"Неужели мне все приснилось?" – думал он, вернее, пытался беззвучно проговорить эти слова в уме, чтобы заглушить другой голос, который внутри него произнес гораздо громче и необыкновенно раздельно: "Неужели я сошел с ума?"

О, человек, чувствующий, что его воля, внимание, а затем и сознание утекают, словно вода через решето, в то время, как окутанная мраком внутренность его является вдруг на свет, словно изнанка вывернутой рукавицы, терпит муку жестокую в краткий миг, которого не измерить ходом часов. Но коли сей страдалец – о, злосчастный пастырь! – усумнился, то не в себе только, но и в едином уповании своем. Теряя себя, он утрачивает большую драгоценность, достояние божественное, самого Господа и при последнем проблеске рассудка зрит черную пропасть, куда канет его великая любовь.

Он всегда будет помнить место, где разыгралось новое сражение. На вершине последнего холма дорога круто изгибается, взору предстает узкая полоса земли, где растет древний вяз. Селение остается справа, в лощине, образованной последней складкой возвышенности, у самого подножия ее. В небе, над красными и зелеными огнями станционных семафоров, стоит смутное зарево пламени, полыхающего в пекарне Жозюэ Гириона. Рассветные сумерки все еще медлят в вышине.

По левую руку от Дониссана неясно обозначается низбегающий по крутому склону проселок, ведущий к службам замка Кадиньяна. Едва начавшись, проселок, поросший по сторонам чахлыми кустиками, уходит в землю и более напоминает овраг или глубокую промоину. Там чернеется мрак еще более густой, нежели объемлющий окрестность. Викарий невольно заглянул в рытвину. Налетавший порывами ветер то шелковисто шуршал вкруг древесных стволов, то поникал. Время от времени выбитый ногою из размокшей земли камень катился с шорохом вниз. И тут ухо Дониссана уловило в ропоте ветра легкий шум, который невозможно спутать ни с каким другим: шелест одежд человека, встающего на ноги и идущего к вам…

– Эй, вы там! – слышится женский голос, очень молодой, но глуховатый и немного дрожащий. – Хватит уж, я давно слышу вас… Значит, вы все-таки вернулись? Значит, вы все-таки вернулись?

– А вы сама кто будете? – мягко спрашивает викарий.

Он стоял на краю откоса, его высокий стан едва проступал на слабо светлеющем небе, где текли клубящиеся облака. Печальным и словно обращенным внутрь взором он наблюдал, как на дне яра, меж глинистых обрывов копошится маленькая тень. Он ничего не знал о том, кем была эта загадочная, шевелившаяся в нескольких шагах от него и неуклонно близившаяся тень, но уже ощутил в себе тихую, чуждую всяких сомнений, росшую в полном безмолвии уверенность, что это, взбиравшееся по склону к нему и с негромким плеском ступавшее по грязной жиже, было последним и самым важным действующим лицом сей незабвенной ночи…

– А, это вы! А я-то думала… – сказала мадемуазель Малорти, как-то болезненно покривившись.

Чтобы лучше разглядеть его, она привстала на цыпочки, так что ее лицо пришлось вровень с его плечами. Оно выражало жестокое разочарование. Гнев, вызов, бесстыдное горе чередой пробежали по нему с молниеносной быстротой и так четко, так пронзительно резко отпечатлелись на чертах ее, что детское личико сразу постарело. Тут ее глаза встретились со странным, приковавшимся к ней взглядом. Она с трудом выдержала его. Взор ее еще пылал, а опустившиеся уголки круто изогнутых губ отразили тревогу, смешанную с гневом.

Ибо взгляд сей не отрывался от ее лица. Сохранив, несмотря на безумие, осторожность, она напряженно, с присущей ей недоверчивостью всматривалась в эти глаза, пытаясь разгадать их выражение. До сей поры молодой священник, который, по выражению доктора Гале, "кружил слабые головы в Кампани", был ей в высшей степени безразличен, и она была поражена, повстречав его здесь в такую пору. Но, по причинам другого свойства, она была разочарована не менее того. Она-то была уверена, что если бы и не напугала его своим появлением, то по меньшей мере рассердила, но во взгляде его прочла одну невыразимую жалость.

Не ту жалость, что есть лишь скрытое презрение, но жалость мучительную, жгучую, хотя и соединенную со спокойствием и вниманием. Она не увидела никаких признаков ужаса или изумления, ни малейшего замешательства на немного склоненном на сторону лице – к одному этому лицу был прикован взгляд Мушетты. Глаза его были прикрыты веками, ей хотелось заглянуть в них, и тогда она почувствовала, что все теснее прижимается к его груди, как если бы божий человек, равнодушный к праздному блеску зениц, прозревал людей через биение сердца.

Она ошибалась лишь наполовину. Он вновь услышал тихий и властный зов. И тогда, словно сокровенный свет, в нем воссиявший, словно заструившаяся в нем светозарная вода несякнущего родника, неведомое ощущение, необычайно тонкое и чистое, чистоты бесподобной проникло понемногу в тайная тайных его существа, достигнув самого начала жизни и обратив начало сие как бы плотью его тела. Подобно умирающему от жажды, который всем существом наслаждается острой свежестью влаги, викарий не мог бы сказать, что пронзило его: блаженство или боль.

Знал ли он в тот миг цену дара, ему преподнесенного? Знал ли, каков был дар сей? Человек, который в продолжение всей своей жизни, в беспрерывной изнурительной борьбе с собой, когда подчас казалось, что воля его слабеет, сохранил редкую прозорливость, вероятно, сам никогда ясно не сознавал в себе такое качество. То, что происходило с ним теперь, не имело ничего общего с медленным накоплением опыта, когда люди идут от наблюдения к наблюдению и, осаждаемые сомнениями, почти неизбежно останавливаются на полпути, а иной раз попадаются на приманку собственной мудрости. До-ниссан прозрел нечто внутренним оком еще прежде, чем в уме возникло какое-либо предположение, и видение это властно им овладело. Дух викария был постигнут внезапным откровением, но разум его, уже плененный им, лишь начинал медленно, окольным путем, постигать причину сей уверенности. Так человек, пробудившийся в незнакомой местности, сразу охватывает ее взглядом при свете полуденного солнца, в то время как сознание еще только освобождается постепенно из плена сна.

– Что вам нужно? – резко спросила мадемуазель Малорти. – По-вашему, сейчас подходящее время, чтобы останавливать людей?

Она недобро посмеивалась, но смех был неискренний, и он это понимал. А может быть, он и не слышал его, ибо громче самого зычного голоса вопила в его ушах лютая боль, терзавшая молодую женщину.

– Я шла по Сеннекурской дороге,– словоохотливо продолжала она, – а потом сделала крюк в сторону Кюрзарг. Вы удивлены, я вижу, только тут нет ничего странного: мне не спится по ночам… Другой причины нет… Ну, а уж вам, – распалилась она вдруг гневом,– святому человеку, служителю бога, не пристало подстерегать девушек, спрятавшись под кустом… Впрочем, может быть…

Она высматривала на спокойном лице малейший признак досады или смущения, который дал бы ей новый повод для смеха, но смех застрял у нее в горле, потому что она не увидела ничего, решительно ничего, что свидетельствовало бы о том, что ее хотя бы слышали. И когда она заговорила вновь, взгляд ее выражал совсем не то, что голос, звучавший все так же насмешливо:

– Видать, шутки вам не по душе. А что особенного? Я люблю посмеяться… Это что, запрещено? Уж я посмеялась за свою жизнь.

Она вздохнула и сказала уже другим голосом:

– Ну ладно. Кажется, нам больше не о чем толковать…

Мадемуазель Малорти пошла было вперед, но на дороге была выбоина, нога ее скользнула, она ухватилась цепкими пальчиками за рукав черной сутаны.

Что побудило ее остановиться вновь? Какое сомнение удерживало? И главное, отчего сказала совсем не то, что хотела, тотчас осудив себя в душе?

– Небось думаете, идет от любовника, спешит возвратиться до света?.. В некотором смысле вы правы.

Она украдкой оглянулась. По правую руку могучие норвежские пихты с черной хвоей гудящими черными громадами возвышались на побледневшем небе. В который раз уже слышала она их угрюмое ворчание!

Дониссан мягко положил ей руку на плечо и бесхитростно сказал:

– Хотите, пройдемся немного?

Он сошел по склону и решительно направился в сторону деревеньки Тьер, удаляясь от замка Кадиньяна и от городка. Понемногу дорога сузилась настолько, что по ней невозможно стало идти рядом. Никогда еще сердце не стучало так громко в груди Мушетты, как в то мгновение, когда она, слишком ослабевшая, чтобы сохранить мужество, а тем более хитрость, услышала позади себя топот грубых кованых башмаков. Так шли они некоторое время в молчании. При каждом шаге викарий отмеривал добрую сажень и буквально наступал ей на пятки, понуждая прибавлять ходу. По прошествии некоторого времени такое поторапливание показалось ей столь невыносимо, что пропал сковывавший ее страх. Легко вскочивши на придорожную насыпь, она движением руки пригласила его пройти вперед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю