355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Батай » История глаза » Текст книги (страница 2)
История глаза
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:43

Текст книги "История глаза"


Автор книги: Жорж Батай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Струйка крови

Моча ассоциируется у меня с селитрой, а гроза – даже не знаю, почему – со старомодным ночным горшком из пористой глины, выставленным в дождливый осенний день на цинковой кровле провинциальной прачечной. В ту первую ночь, проведённую в лечебнице, эти унылые образы навсегда соединились в тёмном уголке моего сознания с влажной вульвой и подавленным взором Марсель. Однако пейзаж, существовавший в моем воображении, внезапно начали заливать полоска света и струйка крови: ведь когда Марсель испытывала оргазм, она всегда заливалась, но не кровью, а струёй светлой и даже, как мне казалось, светящейся мочи. Этот поток, вначале бурный и прерывистый, как икание, а затем вольный и ленивый, совпадал с приливом нечеловеческой радости. Неудивительно, что самые пустынные и неказистые ландшафты снов являются не чем иным, как настойчивым требованием; они соответствуют упорному ожиданию громового раската – и чем-то похожи на освещённый проём пустого окна в ту минуту, когда Марсель, упав на пол, обливалась мочой.

В тот день нам с Симоной пришлось бежать из замка и под завывания ветра мчаться, подобно зверям, голыми сквозь враждебную тьму, представляя себе, какая тоска теперь снова охватит Марсель. Несчастная пленница стала для нас олицетворением печали и гнева, непрерывно разжигавших в нас похоть. Некоторое время спустя (когда мы нашли велосипеды) мы смогли предоставить друг другу возбуждающее и, как принято говорить, непристойное зрелище голого, но обутого тела, сидящего в седле. Мы быстро крутили педали, не смеясь и не разговаривая, и эта отчуждённость вполне отвечала нашему бесстыдству, нашей усталости и нелепости нашего положения.

Мы смертельно устали. На берегу Симона остановилась, охваченная ознобом. Пот лил с нас ручьём, и Симона дрожала, стуча зубами. Тогда я снял с неё чулок, чтобы вытереть ей тело: от него исходила теплота, как от постелей больных и лож сладострастия. Постепенно ей стало немного легче, и она подставила мне губы для поцелуя вместо благодарности.

Меня не покидала величайшая тревога. До Х… ещё было десять километров, и, учитывая наше положение, нам необходимо было любой ценой добраться до него ещё затемно. Я еле держался на ногах, отчаявшись увидеть окончание этой долгой поездки в невозможное. С тех пор, как мы покинули реальный мир, состоявший из одетых людей, прошло так много времени, что нам казалось, будто он для нас уже недосягаем. На сей раз эта личная галлюцинация разрослась и заполнила собой всё, подобно всеобщему кошмару человеческой жизни, включающему в себя землю, атмосферу и небо.

Кожаное сиденье прилипло к голой попе Симоны, и она поневоле мастурбировала, работая ногами. Задняя шина словно бы врезалась между голыми ягодицами велосипедистки. Быстрое вращение колеса служило точным отображением моего желания, той эрекции, которая уже увлекала меня в бездну ануса, прилипшего к седлу. Ветер немного утих, и на небе в одном месте проступили звёзды; мне пришла в голову мысль, что моя эрекция может закончиться только смертью и что, когда нас с Симоной убьют, в нашей воображаемой вселенной мы займём места чистых звёзд, и тогда я хладнокровно осознал, что венцом моей похоти станет это геометрически выверенное и просто-таки головокружительное свечение, в котором стирались различия между жизнью и смертью, бытием и небытием.

Однако все эти образы были вызваны всего лишь несоответствием между длительным изнурением и моим смешным стоячим членом. Симона не могла его видеть из-за темноты и ещё из-за того, что моя левая нога, поднимаясь, то и дело закрывала его. Но мне казалось, будто она косится в темноте на эту точку разрыва в моём теле. Она всё быстрее и отчаяннее мастурбировала о сиденье. Теперь у неё остался только я, изнурённый бурей, которую вызывала во мне её нагота. Я услышал её хриплые стоны; прилив наслаждения буквально выбросил её из седла, и её обнажённое тело покатилось по склону под грохот железа, волочившегося по камням.

Когда я спустился к ней, она лежала неподвижно, свесив голову: из угла губ стекала тоненькая струйка крови. Я приподнял её руку, но она безжизненно упала на землю. Тогда я, трепеща от ужаса, набросился на это бездыханное тело, и, обнимая его, ощутил невольную судорогу семени и крови, причём моя нижняя губа отстала от зубов, как бывает у идиотов.

Постепенно придя в чувства, Симона пошевелилась и разбудила меня. Я очнулся от полусна, в который погрузился из-за слабости в ту минуту, когда, как мне казалось, я осквернил её труп. На её теле, всё так же одетом только в чулки и поясок для подвязок, не было ни одной царапины и ни одного синяка. Я взял её на руки и понёс по дороге, забыв об усталости; я старался шагать как можно быстрее (уже светало). Мне стоило нечеловеческих усилий добраться до виллы и благополучно уложить мою чудесную живую подругу в постель.

Моё лицо лоснилось от пота. Мои глаза покраснели и выпучились, в голове гудело, зуб не попадал на зуб, но зато я спас ту, которую любил, и я надеялся, что скоро мы увидимся с Марсель; мокрый от пота и весь в разводах запёкшейся грязи, я лёг рядом с телом Симоны и безропотно окунулся в пучину кошмаров.

Симона

За неприятностью, приключившейся с Симоной, последовал период затишья. Она не вставала с постели. Когда приходила её мама, я прятался в ванной. Пользуясь случаем, я мочился там или мылся. В первый раз, когда эта женщина хотела войти в комнату, дочь не пустила её.

– Не заходи, – сказала она, – здесь голый мужчина.

Симона старалась поскорее выставить её за дверь, и я снова садился на стул рядом с кроватью. Я курил и читал газеты. Иногда я брал на руки пылающую от жара Симону, и она вместе со мной мочилась в ванной. Затем я бережно подмывал её над биде. Она ослабела, и я, понятное дело, уже давно не был с нею близок.

Ей нравилось, когда я бросал в унитаз яйца – сваренные вкрутую, которые сразу шли на дно, и надпитые или полупустые. Она сидя наблюдала за ними. Я усаживал её на раковину, а она смотрела на них, заглядывая себе между ног под попу; наконец, я спускал воду.

Другая игра заключалась в том, что я разбивал яйцо о край биде и выливал его под неё; затем она мочилась на это яйцо, или же я снимал штаны и слизывал его со дна биде; она обещала мне, что, когда выздоровеет, сделает то же самое сначала передо мной, а потом перед Марсель.

Одновременно мы мечтали о том, как положим Марсель, в платье и в туфельках, но с задранным подолом, в ванну, наполовину заваленную яйцами, и как, раздавливая их, она будет на них мочиться. Симона представляла себе, как я поставлю голую Марсель вниз головой, с поднятой попой и согнутыми ногами, а она сама, надев на себя мокрый, тёплый, облегающий пеньюар, не прикрывающий груди, влезет на белый стул. Я буду ласкать ей груди, вставляя соски в дуло револьвера уставного образца, заряженного и только что выстрелившего; от выстрела мы, во-первых, возбудимся, а во-вторых, дуло будет пахнуть порохом. Тем временем Симона станет сверху лить сметану на хмурый анус Марсель; она помочится прямо в пеньюар или же, если пеньюар расстегнётся, на спину или на голову Марсель, куда я тоже смогу пописать. Потом Марсель помочится на меня, зажав мою шею между бёдер. Она может также взять в рот мой брызжущий мочой член.

После всех этих грёз Симона просила меня положить её на одеяло рядом с унитазом; она склоняла над ним лицо, положив руки на края раковины, и широко раскрытыми глазами пристально смотрела на яйца. Я тоже устраивался рядом с ней, и наши щёки и виски соприкасались. Длительное созерцание нас успокаивало. Шум спускаемой воды отвлекал Симону: она выходила из транса, и к ней снова возвращалось хорошее настроение.

Как-то раз, в шестом часу вечера, когда солнце освещало своими косыми лучами ванную комнату, вода подхватила наполовину выпитое яйцо, и оно, наполнившись со странным шумом, у нас на глазах пошло на дно; этот эпизод имел для Симоны решающее значение: теперь она с наслаждением припадала ртом к моему глазу, словно бы пытаясь его выпить. Потом, не отрывая губ от глаза, который она сосала с таким упорством, словно это была грудь, она садилась на раковину, притягивая к себе мою голову, и с явным удовлетворением шумно мочилась на плавающие в воде яйца.

Отныне я мог считать её выздоровевшей. Её радость выражалась в долгих разговорах на интимные темы; раньше она избегала говорить о себе или обо мне. Она с улыбкой призналась мне, что минуту назад ощутила позыв облегчиться по-большому, но сдержала себя, чтобы растянуть удовольствие. От позывов живот у неё напрягся, а попа раздулась, словно готовый вот-вот распуститься цветок. Я засунул руку в её щель; она сказала, чтобы я так и держал её, что ей безумно хорошо. И когда я спросил, с чем ассоциируется у неё слово «мочиться», она ответила, что со словом сочиться, глаза – с бритвой, чем-то красным, например, с солнцем. А яйцо? С телячьим глазом, потому что оно такого же цвета, как его голова, а ещё яичный белок похож на белок глаза, а желток – на зрачок. По её словам, глаз напоминает по своей форме яйцо. Когда она встанет на ноги, мы выйдем на улицу, и я должен буду подбрасывать яйца под лучами солнца и палить по ним из револьвера. Мне это показалось странным, но она начала со мной спорить, приводя довольно забавные аргументы. Она весело играла словами и говорила разбить глаз или выколоть яйцо, пускаясь в невыносимые разглагольствования на эту тему.

Она прибавила, что запах попы и кишечных газов напоминает ей запах пороха, а струя мочи – «выстрел света». Половинки её попы – это два варёных яйца, очищенные от скорлупы. Мы велели принести горячие яйца без скорлупы, сваренные «в мешочек»: она пообещала мне, что сходит на них по-большому. Я не вынимал руки из её попы, как она и просила; от её обещания в нас вспыхнула страсть.

Нужно сказать, что комната больной превосходно разжигает детскую похоть. В ожидании яиц я сосал Симоне грудь. Она гладила меня по голове. Её мама принесла нам яйца. Я не оборачивался. Приняв её за служанку, я продолжал сосать. Когда я узнал её голос, то замер на месте, но не мог даже на миг оторваться от соска; я снял с себя штаны с таким видом, будто хотел справить нужду, без рисовки, но желая заставить её уйти и испытывая радость от того, что перехожу все границы. Когда она вышла из комнаты, начинало смеркаться. Я включил свет в ванной. Симона сидела на унитазе, и мы оба ели горячие яйца; я ласкал тело своей подружки, проводя по нему яйцами и запихивая их в ложбинку между ягодицами. Некоторое время Симона наблюдала за тем, как они тонули, белые, горячие и «голенькие», под её попой; а затем опросталась с шумом, напоминавшим падающие в воду яйца «в мешочек».

Оговорюсь: ничего подобного между нами больше не происходило; за исключением одного случая, мы никогда не вспоминали о яйцах. Когда мы их видели, то тут же краснели, и в наших взглядах застывал неясный вопрос.

Окончание этой истории покажет, что наш вопрос не остался без ответа и что ответ был соразмерен пустоте, образовавшейся в нас после игр с яйцами.

Марсель

Мы с Симоной избегали малейших упоминаний о наших навязчивых идеях. Слово «яйцо» было исключено из нашего словаря. Мы больше не говорили о том, какой страстью пылаем друг к другу. И тем более о том, чем для нас обоих была Марсель. Пока Симона болела, мы не выходили из комнаты и ждали того дня, когда сможем вернуться к Марсель, с таким же нетерпением, с каким в школе ждут окончания урока. Иногда мы смутно представляли себе этот день. Я приготовил верёвку, канат с узлами и ножовку для металла, которую Симона тщательно осмотрела. Я пригнал велосипеды, брошенные в чаще, старательно их смазал и приладил к своему парочку креплений, чтобы сзади можно было посадить на него одну из девочек. Первое время Марсель могла пожить вместе со мной в комнате Симоны.

Симона окончательно встала на ноги только через полтора месяца. Мы выехали ночью. Я никогда не выходил из дома днём: у нас были веские причины не привлекать к себе внимания. Мне не терпелось добраться до того места, которое я мысленно окрестил заколдованным замком; слова «лечебница» и «замок» ассоциировались у меня с простынёй-призраком и безмолвным жилищем, населенным сумасшедшими. И что удивительно: мне казалось, будто я возвращаюсь домой, тогда как во всех других местах я чувствовал себя неловко.

Это ощущение посетило меня, когда я перепрыгнул через ограду и увидел перед собой само здание. Светилось только широко распахнутое окно Марсель. Подобрав в аллее пару камешков, я забросил их к ней в комнату; девочка сразу поняла, что это мы, но сдержала свою радость, увидев, как мы приставили пальцы к губам. Мы тотчас показали ей канат с узлами, чтобы она поняла наши намерения. Я забросил вверх верёвку с грузилом на конце. Она швырнула мне её обратно, пропустив сквозь решётку. Не возникло никаких проблем; мы подняли канат, закрепили его, и я влез по нему до самого окна.

Когда я попытался поцеловать Марсель, она сперва отстранилась. Она очень внимательно наблюдала за тем, как я пилил прут ножовкой. Я ласково попросил её одеться и пойти с нами; она была в купальном халате. Повернувшись ко мне спиной, Марсель надела шёлковые чулки и закрепила их на пояске, точнее, на ярко-красных ленточках, выставив поразительно чистый и изящный задок. Я продолжал пилить, обливаясь потом. Марсель прикрыла сорочкой свою длинную, гладкую талию, резко переходившую в попу, которая выпячивалась, когда она ставила одну ногу на стул. Девочка так и осталась без трусиков. Она надела серую шерстяную плиссированную юбку и пуловер в мелкую черную, белую и красную клетку. Обувшись в туфельки на низких каблучках, она села рядом со мной. Одной рукой я мог гладить её красивые прямые волосы, такие светлые, что они казались прозрачными. Она посмотрела на меня с любовью, словно бы тронутая моей немой радостью.

– Мы ведь поженимся, да? – сказала она наконец. – Здесь так плохо, я так страдаю…

В ту минуту я готов был посвятить всю оставшуюся жизнь этому фантастическому существу. Я долго целовал ей лоб и глаза. Одна её рука случайно соскользнула мне на ногу, она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, но, прежде чем убрать руку, рассеянно погладила меня сквозь одежду.

После огромных усилий ненавистная решётка всё-таки поддалась. Я раздвинул её изо всех сил, чтобы в образовавшийся просвет можно было пролезть. Марсель пролезла, и я помог ей спуститься, придерживая одной рукой, просунутой между ног. Очутившись на земле, она бросилась в мои объятия и поцеловала меня в губы. Симона с блестящими от слёз глазами стояла на коленях, обнимала ей ноги и целовала бёдра, к которым сначала прижималась щекой, а затем, не в силах сдержать радостной дрожи, обнажила её живот и, припав губами к вульве, жадно её поцеловала.

Вскоре нам с Симоной стало ясно, что Марсель не понимает, что с ней происходит. Она улыбалась, представляя себе удивление директора «заколдованного замка», когда он увидит её вместе с «мужем». Она не узнавала Симону и, смеясь, порою принимала её за волка из-за её черной гривы, её молчания и потому, что она, подобно собаке, прижималась головой к её ногам. Тем не менее, когда я заговорил с ней о «заколдованном замке», она сразу поняла, что речь идёт о лечебнице, в которую её упекли, и, как только она об этом вспомнила, так в ужасе отпрянула от меня, словно её испугал какой-то призрак. Я тревожно следил за ней; черты моего лица огрубели, и оно могло напугать её. Почти в тот же миг она попросила меня защитить её, когда вернётся Кардинал.

На полпути мы решили отдохнуть и легли на опушке, освещённой луной. Больше всего нам хотелось смотреть на Марсель и целовать её.

– Кто такой Кардинал? – спросила Симона.

– Тот, кто запер меня в шкафу, – сказала Марсель.

– Но почему «Кардинал»? – закричал я.

Она ответила почти не раздумывая:

– Потому что он – кюре гильотины.

Я вспомнил, какой страх охватил её, когда я открыл шкаф; на голове у меня был фригийский колпак – ярко-красный аксессуар котильона. Кроме того, я был испачкан кровью порезавшейся девочки, которую поцеловал.

Так в больном мозгу Марсель «Кардинал, кюре гильотины» смешался с испачканным кровью палачом во фригийском колпаке; это смешение можно было объяснить странным сочетанием набожности и ужаса перед священниками; я также связываю его с моей неоспоримой грубостью и озабоченностью, непрерывно вынуждающей меня совершать то, что я совершаю.

Раскрытые глаза умершей

Это открытие привело меня в смятение. Симона тоже растерялась. Марсель задремала у меня на руках. Мы не знали, что делать. Под приподнятой юбкой виднелись длинные бёдра и пушистый лобок, опоясанный красными ленточками. От этой безмолвной, неподвижной наготы мы пришли в экстаз: чтобы зажечь нас, хватило бы одной искры. Мы не двигались, желая продлить это мгновение, пока Марсель совсем не уснёт.

Внутреннее горение изнуряло меня, и я не знаю, чем бы всё обернулось, если бы Симона внезапно не зашевелилась; она раздвинула её бёдра как можно шире и прошептала мне, что больше не может себя сдерживать; вздрагивая, она помочилась себе на платье; в то же мгновение я кончил себе в штаны.

Потом я растянулся на траве, подложив под голову плоский камень, и устремил взгляд на Млечный путь – странный пролом в черепном своде созвездий, наполненный астральной спермой и небесной мочой: эту трещину на самом верху неба, образованную, очевидно, парами аммиака, светившимися в бескрайнем космосе – в полом пространстве, которое они прорывали, подобно крику петуха в полной тишине – быку, выколотому глазу или моему ослеплённому черепу, лежавшему на камне – симметричные образы умножались до бесконечности. Этот нелепый крик петуха до отвращения сроднился с моей жизнью: теперь Кардинал, из-за трещины, красного цвета, прерывистых воплей, раздававшихся в шкафу, и зарезанных петухов…

Другим людям вселенная кажется благопристойной. Благопристойной считают её благопристойные люди, потому что их зрение выхолощено. По этой причине они боятся непристойности. Они не испытывают ни малейшей тревоги, если слышат крик петуха или видят звёздное небо. И вообще, они признают «плотские утехи» лишь при условии, что эти утехи пресны.

Отныне для меня стало ясно: я не люблю того, что называют «плотскими утехами» именно потому, что они пресны. Я люблю всё то, что считается «сальным». Однако меня нисколько не удовлетворяет, скорее наоборот, обычный разврат, поскольку при нём пачкается только сам разврат, а некая возвышенная и абсолютно чистая субстанция всегда остаётся нетронутой. Разврат, который я познал, оскверняет не только моё тело и мои мысли, но и всё то, на что он обращен, и прежде всего, звёздный мир…

Луна напоминает мне о крови рожениц и менструальной жидкости с тошнотворным запахом.

Я любил Марсель, но ни о чём не жалел. Она умерла только по моей вине. И хотя мне снятся кошмары, хотя я просиживаю по нескольку часов в пещере, думая о Марсель, я всё равно готов снова и снова опускать её головой в унитаз. Но она мертва, и мне остаётся только вспоминать о нашей близости, когда она менее всего возможна. Иначе бы я не смог осознать никакой связи между смертью и мной, превратившей мою жизнь в сплошную муку.

Теперь я просто расскажу о том, как Марсель повесилась: она сразу же узнала нормандский шкаф и застучала зубами. Затем, посмотрев на меня, она поняла, что я и есть Кардинал. Если она начинала вопить, её нельзя было остановить никакими уговорами, и мы оставили её в покое. Когда мы вернулись в комнату, она уже висела в шкафу.

Я перерезал верёвку; она была мертва. Мы положили её на ковёр. Симона увидела, что я возбудился, и принялась ласкать меня; мы легли на пол и занялись любовью рядом с трупом. Симона была девственницей, и нам было больно, но мы хотели, чтобы нам было больно. Когда Симона встала и взглянула на труп, Марсель показалась ей чужой, и Симона тоже стала для меня чужой. Я больше не любил ни Симоны, ни Марсель, и если бы мне сказали, что я сам умер, я бы нисколько не удивился. Смысл случившегося до меня не доходил. Я хорошо помню, как посмотрел на Симону и обрадовался тому, что она начала безобразничать. Труп выводил её из себя. Её бесило то, что это существо, так похожее на неё, больше ничего не чувствует. Больше всего её раздражали раскрытые глаза. Она помочилась на спокойное лицо и удивилась тому, что глаза не закрылись. Самым ужасным было то, что мы все трое были спокойны. С тех пор всякое ощущение досады ассоциируется у меня с этим моментом и комическим препятствием, каким стала для нас смерть. Однако я вспоминаю об этом без возмущения и даже с чувством сообщничества. В сущности, отсутствие эмоций сделало всю сцену абсурдной; мёртвая Марсель стала мне ближе, чем была при жизни, поскольку, как я полагаю, абсурдное существо обладает всеми правами.

То, что Симона помочилась на неё от досады и от раздражения, доказывает, что мы совершенно не осознавали этой смерти. Симона была вне себя, она тосковала, но не проявляла ни малейшего уважения к мёртвой. В нашем уединении мы считали Марсель своей собственностью и не могли даже предположить, что она способна умереть. К Марсель нельзя было подходить с обычными мерками. Противоположные порывы, овладевшие нами в тот день, нейтрализовали друг друга и ослепили нас. Они перенесли нас в далёкий мир, где любые наши действия были так же невозможны, как не слышны голоса в безвоздушном пространстве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю