Текст книги "Земли обетованные"
Автор книги: Жан-Мишель Генассия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
– Ты что, больной? Да твой отец тысячу раз прав! Он просто гениально все придумал! Нет, ты просто круглый дурак! А я-то как раз собралась поехать туда и купить телевизор – и что мне теперь делать?
* * *
Врач в белом халате, со стетоскопом на шее, тщательно обследовал Анну, сидевшую на смотровом столе. У него были мягкие движения, ободряющая улыбка. Сесиль следила за осмотром молча, не вмешиваясь. Доктор проверил рефлексы девочки, стукнув молоточком по ее коленке, проверил слух с помощью отоскопа и уже собрался взять ее на руки, чтобы снять со стола, но вдруг сказал:
– Анна, я хочу посмотреть, как ты ходишь. Ты можешь сделать несколько шагов?
Анна перевернулась на живот и сползла со стола, нащупывая ножкой пол. Потом дошла до стены и обернулась.
– Ну, молодец! А теперь давай сделаем несколько упражнений, ладно? Подними-ка руки.
Девочка сделала то, что просил врач.
– Теперь опусти… Очень хорошо. Сделай полный оборот… Браво! Теперь в другую сторону. Великолепно! Ну все, ты уже большая девочка – иди-ка посиди в приемной.
Он вывел Анну в приемную, поручил ее секретарше, вернулся в кабинет и сел за стол.
– Так сколько ей лет?
– Она родилась первого января шестьдесят третьего года, ей скоро будет три.
– Что ж, клиника у нее абсолютно нормальная, анализы прекрасные. Реагирует на чужую речь даже лучше, чем можно ожидать в ее возрасте. Так что если она не говорит, значит просто не хочет. Но ведь она все понимает, и, поверьте, в тот день, когда решит говорить, заговорит. А как обстоят дела у вас дома?
– Я воспитываю ее одна. Работаю преподавателем в лицее предместья, готовлюсь к конкурсу на звание агреже[79]79
Агреже (фр. аgrégé) – лицо, прошедшее конкурс на замещение должности преподавателя лицея или высшего учебного заведения.
[Закрыть], и мне некогда ею заниматься; по утрам я отвожу ее к няне, где она проводит весь день, вечером забираю домой. Она всегда молчит, не улыбается, не играет. Когда я гуляю с ней в парке, она держится в стороне от других детей, и ее ничто не интересует.
– Нужно ждать, проявлять терпение, беседовать с ней, играть, читать книжки, давать слушать музыку, и через какое-то время она заговорит. Я мог бы прислать к вам женщину-педиатра, специалиста в области отношений матери и ребенка, но учтите: она чересчур увлекается психоанализом и займется в равной степени и вашей дочерью и вами.
– О нет, я просто хотела узнать, нет ли в молчании Анны каких-нибудь физических причин.
– Не беспокойтесь, такое отставание в речи – довольно частое явление у детей ее возраста, это не так уж страшно и обычно скоро проходит. Покажите мне ее через год.
* * *
Со дня моего внезапного бегства из Бретани и переезда к отцу между матерью и мной словно пролегла пропасть. Мы не звонили друг другу. Мне казалось, что я осиротел. Но совсем не горевал по этому поводу. Я унаследовал от матери ее злосчастный характер и не собирался делать первый шаг к примирению. Да, честно говоря, и не думал об этом. Зато сестренка регулярно звонила мне, спрашивала, что нового, и мы с ней могли болтать часами; по воскресеньям она приходила к нам обедать и прекрасно ладила с Мари. Правда, мы избегали некоторых тем – например, жизни семейства Делоне или торговли в магазине матери. При каждой встрече Жюльетта передавала мне одно и то же: мать хочет, чтобы я зашел повидаться. Я отвечал: да, конечно, – но ничего не делал.
Таким манером я хотел поквитаться с ней за ее неуступчивость. Но вот однажды вечером отец отвел меня в сторонку и сказал:
– Мне звонила твоя мать. Ты с ней совсем не видишься – это же ненормально. Я понимаю: с ней нелегко ужиться, но ты уж сделай над собой усилие.
– Мне не о чем с ней говорить. Есть две-три вещи, которые я не могу ей простить. Я еще не забыл, как она обошлась с Франком.
– Ты не должен ее осуждать. Чем реже люди видятся, тем меньше у них общих тем для разговора. Но в это воскресенье ты пойдешь к ней обедать. Я не хочу неприятностей, поэтому напоминаю тебе, что именно мать является твоим официальным опекуном – ты понимаешь, что я имею в виду?
Я немного покочевряжился, так, просто из принципа. Но все же подчинился: в словах отца звучала скрытая угроза, и пренебрегать этим было неразумно. Впрочем, мой визит к матери прошел вполне благополучно. Мы говорили о том о сем. О моих занятиях, о политической обстановке, о ее торговых делах, которые шли не так уж успешно. Мать возлагала большие надежды на новое правительство Помпиду[80]80
Жорж Жан Раймон Помпиду (1911–1974) – государственный деятель, премьер-министр, затем президент Пятой республики, лидер правых. Его премьерство и президентство ознаменовались экономическим подъемом и технической модернизацией Франции.
[Закрыть], к которому относилась с большой симпатией.
Отец настоятельно просил меня не говорить с ней о его магазине, и, когда она затронула эту тему, я притворился дурачком: мол, знать ничего не знаю. Эту способность я унаследовал как раз от отца. Мало-помалу я привык обедать у матери, являлся каждое первое воскресенье месяца, приносил букет роз, который она принимала с восхищением. Правда, время от времени я изобретал убедительный предлог, чтобы уклониться от этой трапезы. Предлог назывался Луизой. Но вот как-то в конце марта Жюльетта позвонила мне, чтобы узнать, приду ли я завтра к ним обедать.
– Не уверен, – сказал я. – Понимаешь, на факультете задают столько всего, просто с ума сойти можно.
– Тут тебе пришло письмо из-за границы. Я успела сама вынуть его из ящика и спрятала для тебя.
В то воскресенье, к концу обеда, Жюльетта сунула мне в руку бледно-голубой авиаконверт с красно-синими полосками по краям; я успел запихать его в карман до того, как мать принесла из кухни крем-карамель. На обратном пути в метро я распечатал письмо. У Камиллы был ужасный почерк – мелкий, неразборчивый, – некоторые фразы вообще не поддавались прочтению:
Воскресенье, 7 марта 1965 года
Дорогой Мишель,
почему ты мне не отвечаешь? Разве ты не получил два моих предыдущих письма? Или не хочешь переписываться со мной? Не могу поверить, что мы будем жить врозь, так и не увидимся, не поговорим друг с другом. Это невозможно. Я живу на краю света, в кибуце, чистеньком, но суровом, на берегу Тивериадского озера, вблизи от Голанских высот; здесь можно только собирать урожай моркови и лука; а еще я приглядываю за ульями, это хоть поинтереснее. Хуже всего прополка грядок с помидорами, под палящим солнцем, вот это просто ад.
Мы отучились полгода в ульпане[81]81
Ульпан – израильская школа изучения иврита для иммигрантов.
[Закрыть] и уже немного говорим на иврите. Встретили нас тут не очень-то приветливо; сефардам[82]82
Ашкеназы и сефарды – две субэтнические группы иудейского народа, первый из которых сформировался в Центральной Европе, второй – на Пиренеях. Первые изначально говорили на идиш, вторые – на ладино (вариант старинного испанского языка).
[Закрыть] поручают самые трудные работы; мой отец стал специалистом по разведению кур, для него это просто рай на земле, зато мать не выносит здешней жизни: она всегда терпеть не могла домашние обязанности, а теперь должна кормить и обстирывать триста человек, – в общем, она в полном отчаянии. Отец собирается покинуть этот кибуц и перебраться в другой, побольше, – там ему предложили работать преподавателем, а еще он мог бы вести занятия в Тель-Авиве. Мой брат Жерар должен идти в сентябре в армию. Все наши твердят, что довольны здешней жизнью, но я чувствую, что их энтузиазм какой-то наигранный. В этом кибуце мы – единственные французы, а остальные – югославы или поляки, которые обращаются с нами как с рабами. Сирийцы довольно часто обстреливают наш кибуц и совершают вылазки на израильскую территорию. По ночам нужно запираться в домах, несмотря на жару, и не зажигать свет, чтобы они не палили по окнам. Я стала чемпионкой по стрельбе в мишень с пятидесяти метров, собираю свой пистолет-автомат за тридцать четыре секунды и совершаю обход территории, как и все остальные. Говорят, что эта война будет длиться вечно. В общем, как видишь, обстановка здесь не очень-то веселая.
А я все мечтаю о легкой жизни, пытаюсь представить себе, что мы с тобой бродим по Нью-Йорку или Риму. Ох, знал бы ты, как я тоскую по Парижу! Ну почему мы не поехали куда-то вместе, пока еще было время?! Очень надеюсь когда-нибудь увидеться с тобой, но не слишком в это верю. Время от времени я езжу в Хайфу; напиши мне туда на почту, до востребования. Лучше так: ты же знаешь моего отца.
Ну а ты как поживаешь? Как твой подготовительный курс? Решил ли ты, что делать дальше, кем стать? Что ты сейчас читаешь? Здесь у нас книги только на иврите или на польском. Остается читать Библию. Ты по-прежнему делаешь красивые снимки? Родители вроде бы собираются отправить меня на следующий год в Хайфу – на курсы агрономов. Я, конечно, согласна: так я хотя бы окажусь подальше от этих мест.
Часто думаю о тебе.
Целую, Камилла.
P. S. Хочу тебе признаться: у меня тут был друг, его зовут Эли, он коренной израильтянин, родился в этом кибуце. Когда я приехала сюда, мне было так одиноко, а ты не отвечал на мои письма, вот я и подумала, что надо привыкать к твоему отсутствию, но никак не получалось. У нас с Эли это продолжалось всего три месяца – видишь, я откровенно пишу тебе обо всем. Каждый человек должен решить, что для него важно, а что нет.
Я трижды прочитал письмо, обнаружил, что пропустил свою пересадку, и поехал обратно. Почему же я не получил два предыдущих письма Камиллы? Потерялись при пересылке или их перехватила моя мать? Она вполне на такое способна. Но почему Камилла пишет, что думает обо мне часто, а не постоянно? И вправду ли у нее кончились отношения с этим Эли? Все это звучало как-то невесело, я-то вспоминал о ней по нескольку раз в день. В письме Камиллы звучал призыв о помощи, и я понял, что нужно немедленно ехать к ней. Она была права: для меня это стало самой важной задачей в жизни.
* * *
В апреле 1965 года произошло событие, которого так истово ждал Игорь: после восьмимесячного заключения его наконец вызвали к следователю. Он был вконец измучен бессонными ночами, постоянными кошмарами, и его боевой дух давно угас.
Даниэля с утра вызвали в судебную канцелярию, назад он не вернулся. Игоря привели в какую-то камеру предвариловки, такую же мерзкую, как его собственная, и он прождал там два часа, сидя на откидной койке. Около полудня двое жандармов сопроводили его в приемную следователя, где он встретился с мэтром Жильбером, который все еще не успел ознакомиться с его делом. С Игоря сняли наручники, и секретарша впустила их обоих в кабинет следователя, выходивший на бульвар Дворца правосудия; в приоткрытое окно врывался шум уличного движения. Следователь Фонтен оказался кругленьким, живым человечком со светлыми, остриженными ежиком волосами.
– Я не смогу выслушать вас сегодня по существу дела, пока не ознакомлюсь с результатами судебного поручения, – сказал он, пристально глядя на Игоря. – Однако у нас появился свидетель, и его заявление существенно изменило ход этого дела, вот почему я и решил устроить вам очную ставку.
Секретарша встала, придвинула к столу свободный стул, затем впустила в кабинет Даниэля в наручниках и сопровождавшего его жандарма.
– Снимите с него наручники, – приказал следователь.
Даниэль сел на стул, даже не взглянув на Игоря, и начал массировать освобожденные запястья. Мэтр Жильбер нагнулся к Игорю и спросил, знает ли он этого человека. Игорь не ответил.
– Ну, думаю, у меня нет необходимости представлять вас друг другу. Господин Даниэль Морель, вы направили нам письмо, в котором признаетесь, что выслушивали в камере, где отбываете заключение вместе с присутствующим здесь Игорем Маркишем, его признания. Подтверждаете ли вы подлинность вышеупомянутого письма?
– Да, господин следователь, Игорь утверждал, что убил своего брата.
– Господин Маркиш, вы делали такие признание господину Морелю?
– Да.
– Господин Маркиш, вы признаете, что убили вашего брата Сашу Маркиша в понедельник шестого июля тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, в заднем помещении кафе «Бальто»?
Игорь не ответил, он смотрел в окно на голые кроны каштанов вдоль бульвара.
– Я повторяю свой вопрос… Вы меня слышите? Учтите: ответ будет иметь для вас решающее значение. Признаете ли вы, что убили своего брата Сашу?
Игорь взглянул на Даниэля – без всякой враждебности, но тот отвел глаза. Следователь трижды повторил тот же вопрос, добавив, что молчание Игоря усугубляет его вину. Затем обратился к мэтру Жильберу, попросив вразумить его клиента, но и это не помогло: Игорь упорно молчал и отказался подписать протокол очной ставки, который следователь продиктовал секретарше. Затем тот отослал Игоря обратно в Сантэ и, оставшись наедине с Даниэлем, обещал замолвить за него слово перед судьей, который будет разбирать его дело.
А Игорь вернулся в свою камеру, даже не заметив, что в его отсутствие оттуда исчезли пожитки Даниэля. На следующий день освободившееся место занял какой-то волосатый субъект с южным акцентом, но Игорь не сказал ему ни слова. Через несколько недель этого типа сменил другой арестант, а за ним, поочередно, неделя за неделей, через его камеру прошли еще несколько подследственных. Но кто бы это ни был, Игорь упорно подтверждал свою репутацию бирюка, ни с кем не вел разговоры и знать не хотел, какие проступки привели этих людей в его камеру. Как ни странно, теперь Игорь не чувствовал себя в тюрьме таким уж несчастным, хотя почти не спал и почти ничего не ел. На него никто не обращал внимания. Таким образом, он мог спокойно общаться с Надей. За прошедшие долгие годы ему удалось ее забыть, она больше не занимала его мысли, а вот теперь, со дня его ареста, возникла опять.
Их встречи были горькими, но все же мирными; они беседовали часами, бродя, как в доброе старое время, по дорожке вдоль какого-то карельского озера.
– Ты меня простила? – с тревогой спрашивал он.
– Конечно нет, – отвечала она, всматриваясь в него сквозь ночной сумрак. – Я тебя ненавижу.
– Знаю. Но все-таки…
Много лет Игорь тащил за собой это предательство, как каторжное ядро на ноге.
Ему не требовалось особых усилий, чтобы вспомнить себя прежнего в Ленинграде, в 1952 году, в больнице имени Тарновского, где он работал, в тот день, когда чей-то таинственный телефонный звонок предупредил его о скором аресте; он прекрасно помнил этот гнусавый, явно измененный голос, советовавший ему «свалить, пока не поздно». В те времена пренебречь подобным советом было бы глупо. Вот уже много лет его соотечественников арестовывали десятками тысяч, и многие из них бесследно исчезли, словно и не существовали; ходили слухи, что их либо расстреляли за предательство, либо приговорили к десяти годам концлагеря где-то в дебрях Сибири, что было, по общему убеждению, еще хуже казни.
Игорь сразу побежал рассказать об этом Наде, работавшей медсестрой в той же больнице. Он должен был сообщить эту страшную новость женщине, в которой была вся его жизнь. Сейчас он уже не помнил точно, какие слова он произнес в охватившей его панике, – вероятно, что-нибудь вроде: меня сейчас арестуют, я должен бежать, прощай.
Снова и снова Игорь вспоминал искаженное лицо Нади, снова и снова корчился от страшного сознания, что должен безжалостно порвать с любимой женщиной, что погружается в трясину лжи по мере того, как причиняет ей боль. Она тут же воскликнула:
– Бежим вдвоем!
– Тогда детей отправят в спецприемник и их жизнь будет загублена.
– Тогда бежим все вместе, они ведь уже большие.
– Это невозможно, ночью на Карельском заливе тридцатиградусный мороз. Они этого не перенесут, и ты тоже. Если я пойду один, у меня есть хоть какой-то шанс пробраться в Финляндию.
– Я умру, если ты уйдешь, – прошептала Надя.
Она вцепилась в его руку, Игорь оттолкнул ее, вырвался, но она упала на колени, умоляя мужа не бросать ее, а он не нашел слов утешения, потому что утешить ее было нечем. Он отвернулся, но она вцепилась ему в ногу, крича не своим голосом; и он протащил ее за собой несколько метров, потом кое-как вырвался и помчался прочь, не оборачиваясь, оставив ее на полу, в слезах. Потом, в Париже, Игорь еще долго слышал во сне крики Нади, мучившие его каждую ночь. С годами голос жены становился все слабее, потом замолк совсем, но это молчание тоже было нестерпимо горьким. С момента бегства из Ленинграда Игорь не получал никаких известий о жене и детях; не знал, живы ли они, развелась ли с ним Надя, как он ей посоветовал, чтобы избежать участи жены осужденного, отреклись ли от него сын и дочь, как должны были делать все дети арестованных, чтобы оставить за собой шанс влиться в советское общество. Он ничего не знал, но был счастлив, что может мысленно встречаться с ними в эти нескончаемые тюремные ночи. Пете сейчас должно было исполниться двадцать лет, Людочке – восемнадцать, а Игорь даже не мог себе представить их лица – черты сына и дочери, запечатленные в его памяти, навечно остались детскими.
* * *
Камилле Толедано
До востребования
Хайфа, Израиль
5 мая 1965 года
Моя дорогая Камилла,
какое великое счастье – читать твое письмо! Мне хотелось бить в ладоши, обнимать людей в метро, я-то думал, что ты меня забыла, но не мог с этим смириться; было так тяжело, словно камень давил на сердце, и я мучился бесконечно, и днем и ночью…
Я не получил твои предыдущие письма. Как ты могла хоть на минуту вообразить, что я тебе не отвечу?! Не успела ты уехать из Парижа, как я понял, что тот день, когда ты предложила мне отправиться вместе с тобой, а я не сказал тебе «да», был самым страшным в моей жизни; я проклинал себя на чем свет стоит, мне следовало знать, что такой шанс дважды не представится, вот почему твое третье письмо стало моим спасательным кругом, моим возрождением; благодаря тебе я снова могу свободно дышать.
Решено: я еду за тобой, и мы отправимся, куда ты захочешь. В Америку, в Австралию, на необитаемый остров…
Я приеду к тебе в июле, после экзаменов, – раньше не смогу (я учусь в Сорбонне, на филологическом, а не на подготовительных курсах в Эколь Нормаль).
Целую тебя миллион раз!
(Пользуйся свободой, пока я не приехал, потому что потом мы с тобой никогда больше не расстанемся.)
Мишель
P. S. У меня тоже есть подружка, но у нас с ней ничего серьезного.
* * *
Можно без труда лгать другим, убеждая их в своих добродетелях; можно даже в конце концов и самому уверовать в собственные россказни, но бесконечными, бессонными ночами, когда Игорь мысленно смотрел и пересматривал фильм своей жизни, он начал изживать гнев, душивший его вот уже более двенадцати лет. Конечно, он мог бы и отогнать все эти образы – хотя бы для того, чтобы забыться сном, но ему так нравилось снова и снова перебирать свои воспоминания, что боль разлуки мало-помалу стиралась и он опять видел тех, кого любил и потерял, – мать, семью, – и даже тоска по ним была приятна, но не потому, что ему нравилось страдать, просто эти образы, проплывавшие под его сомкнутыми веками, были самым лучшим в его жизни. Он в тысячный раз прокручивал в памяти тот анонимный телефонный звонок, предупреждавший его о скором аресте, и, как ни отгонял от себя догадку, знал, точно знал, что говорил Саша. В глубине души он всегда был в этом уверен. Кто еще мог располагать такой информацией, если не работник КГБ?! И кто пошел бы на такой сумасшедший риск?! Требовалась очень веская причина, чтобы бросить вызов этой вездесущей организации, опутавшей своими щупальцами всю страну. Причина – и храбрость. И хотя Саша изменил голос, опасаясь, что их разговор может быть записан, он все же решил спасти брата от неминуемой гибели, несмотря на их разногласия, на споры и антагонизм. Когда они встретились в Париже, Игорь мог бы протянуть ему руку, но помешала ненависть. А Саша надеялся, что Игорь сделает первый шаг к примирению, – не потому, что тот чувствовал себя обязанным, а просто по зову сердца. Но только теперь, в этом бесконечном тюремном заключении, Игорь примирился с Сашей.
Мэтр Жильбер прождал своего клиента целый час, сидя в комнате адвокатов, и наконец потерял терпение. Охранник объявил ему, что Игорь не желает с ним встречаться, а заставить его невозможно. Мэтр Жильбер не понимал причины этого отказа и послал подзащитному записку, требуя объяснений; он писал, что удивлен его позицией, которая умаляет шансы на успех дела, и предлагал передать материалы другому адвокату, если клиент ему не доверяет. Но Игорь даже не стал ее читать. Жильбер позвонил Вернеру – ведь это именно он оплачивал его работу. Вернер был потрясен инертной позицией Игоря – похоже, тот решил не реагировать на обвинение, и его совершенно не интересовало будущее, отныне довольно-таки мрачное. Мэтр Жильбер заявил, что снимает с себя всякую ответственность за исход процесса: ему и без того трудно обеспечить защиту обвиняемого, даром что все шансы на его стороне, но при таком равнодушии подследственного к собственной судьбе можно опасаться самого худшего.
– Ваш друг никак не может понять, что речь идет о его голове!
По совету адвоката Вернер подал просьбу о свидании, и в конце недели следователь выдал разрешение на встречу.
Передавая пропуск охраннику, Вернер настойчиво попросил его: «Главное, скажите ему, что пришел его друг Вернер!» Он ждал Игоря в комнате свиданий и в первый момент даже не узнал его в человеке с бородой, испитым, бледным лицом и ввалившимися глазами; серый шерстяной костюм болтался на исхудавшем теле. Сев напротив посетителя, Игорь приложил ладонь к стеклянной перегородке, словно хотел дотронуться до него.
– Привет, Вернер, рад тебя видеть. Как дела?
– Что с тобой, Игорь? Тебя просто не узнать.
– Плохо сплю и аппетит потерял.
– Но ты должен действовать, нельзя же вот так плыть по течению!
Игорь кивнул. С минуту они сидели молча.
– Адвокат мне сказал, что ты признал себя виновным в смерти Саши.
– Нет! Но, по сути, это я его убил. Дал волю своему гневу, а должен был поговорить с ним, выслушать его, все ему простить. Если бы я протянул Саше руку помощи, он не покончил бы с собой.
– Так почему же ты не объяснил все это следователю? Он же считает тебя виновным в умышленном убийстве!
– А я и в самом деле виновен – значит, должен искупить свое преступление. И не важно, какие проступки совершил Саша, какие мечты и надежды сбили его с пути, – не мне его судить; я оказался по другую сторону баррикад и все-таки был небезупречен, я не внял его призыву о помощи, а значит, ничуть не лучше, чем он.
В молодости Вернер жил в Кельне и учился в семинарии, откуда вынес одну полезную способность – вести дискуссии, не раздражаясь, с невозмутимой улыбкой, которая побеждала самых несговорчивых собеседников. Вот и сейчас он подробно сформулировал тонкие различия между ответственностью и виновностью, попытался урезонить Игоря, побудить его защищаться. По мере того как он говорил, ему приходили на память давно забытые лекции по филологии; он потревожил тени своих любимых авторов – Канта и Макса Вебера, затронул тему зыбкости человеческого бытия, несостоятельности личного выбора, стал доказывать, что люди не должны нести ответственность за то, чего не совершали, объявил, что виновность в преступлении доказывается действием, а не намерением, но ни один из этих вполне логичных аргументов не поколебал убежденность Игоря в том, что его долг – искупить своей смертью гибель брата.
– Я помню, как ты говорил в Клубе тем, кто жаловался на жизнь: «Ты нам надоел со своими проблемами; пока ты жив – живи и пользуйся жизнью!» Неужели ты это забыл?
– Я был прав, но ведь я не жалуюсь.
– Ты вовсе не единственный, кто может себя упрекнуть в смерти Саши, – мы все его оттолкнули, никто его не пожалел, никто не простил ему преступные деяния на родине. Мы были не правы – это одна сторона дела. Но правосудие обвиняет тебя в убийстве, которого ты не совершал, – это совсем другое, и ты должен бороться за свое оправдание.
– В Клубе многие считают меня убийцей; следователь сказал, что Мишель винит меня в смерти Саши.
– Мишель?! Это неправда! Он уверен в твоей невиновности!
* * *
Франк готовился отплыть на грузовом корабле, который должен был увезти его на край света, а Поль все еще убеждал его, что он непременно должен написать Сесиль, ну хотя бы коротенькое прощальное письмецо. Но Франк отказался: да, он чувствовал себя виноватым, но не умел находить фразы, за которыми таилось бы нечто большее, чем обычные слова. Однако тут он вспомнил о записке, найденной в сумке несчастной женщины, бросившейся под поезд метро, и все же заставил себя набросать несколько слов на листке, вырванном из тетради. В тот день шел мелкий дождь, и роттердамский порт выглядел в этой влажной дымке не очень-то весело.
Поль и Франк стояли у трапа, лицом к лицу, понимая, что видятся последний раз в жизни, – «наверно, в последний», – думал один из них, «наверняка», – думал второй. Странное это было чувство, похожее на оплакивание живого человека, – и они никак не могли расстаться.
Поль достал бумажник, вынул из него конвертик с клевером-четырехлистником, подобранным на ледяной земле померанского концлагеря, и протянул его Франку.
– Держи, парень, это не бог весть что, но он принес мне удачу. Благодаря ему я выжил и вернулся к вам.
– Папа, только не говори мне, что веришь в эти глупости! Тебе просто повезло, да ты еще и умел ловчить, вот потому и выжил.
– Возможно, но одно другому не мешает. Возьми его все-таки, доставь мне удовольствие.
Франк понял, что сейчас не время препираться с единственным человеком в мире, который не бросил его в беде. Он изобразил благодарную улыбку, сунул клевер в кошелек, взбежал вверх по трапу и исчез из виду, а Поль еще долго гадал, почему сын даже не обнял его на прощанье.
По возвращении в Париж Поль вручил письмо Франка Мишелю, а тот передал его Сесиль; вскоре она исчезла. Потом все с ужасом узнали о гибели в Алжире ее брата Пьера, ставшего одной из последних жертв этой войны. Отъезд Франка положил начало распаду семьи. Полю пришлось выдержать яростную стычку с Элен, которая не могла простить ему того, что он оказал помощь «предателю семьи»; началась долгая, болезненная процедура развода. Поль ни о чем не жалел и уж, конечно, не раскаивался в том, что поддержал сына; ему и в голову не пришло, что безумные поступки Франка разрушили его брак и лишили прочного положения. Он пережил тяжелый период и преодолел его только благодаря моральной поддержке Мари. Чтобы сэкономить средства, они перебрались в провинциальный Бар-ле-Дюк, откуда она была родом, но затеянная там торговля электроприборами окончилась крахом. Поль был в отчаянии и уже начинал подумывать, не вернуться ли ему к профессии водопроводчика и газовщика, чтобы хоть как-то зарабатывать на жизнь.
Как-то вечером во вторник, когда Мари слушала радиопостановку какой-то пьесы – она никогда не пропускала эту передачу, – Поль улетел мыслями далеко от этого жалкого городка, где они нашли пристанище. Он снова и снова думал о Франке, который так и не дал о себе знать, – здоров ли он, удалось ли ему сделать что-нибудь хорошее в жизни, – но, будучи от природы оптимистом, утешал себя тем, что судьба наверняка будет благосклонна к его старшему сыну. Тем более что тот получил от отца такой надежный талисман. Именно тем вечером, слушая по радио детективную пьесу, Поль решил, что удачу иногда невредно подтолкнуть, иначе придется ждать слишком долго. И ему пришла в голову дерзкая мысль – изготавливать четырехлистники клевера самому. Разумеется, это было чистейшее безумие – поддельный талисман удачи никогда не приносит, это общеизвестно. И все-таки Поль решил, что стоит попытать счастья – что он теряет?! Это доказывало, что он и впрямь настоящий оптимист. В саду он легко нашел два «трехлистных» цветочка клевера, которые засушил между листами книги. Затем аккуратно вырвал один листик из трех от первого цветка и так же аккуратно приклеил его ко второму, превратив тем самым в талисман. Руки у него были ловкие, и подделку вряд ли кто-то заметил бы невооруженным глазом. Он вложил цветок в прозрачный пластиковый конвертик и с гордостью посмотрел на свое творение. Да, это настоящий клевер-четырехлистник, один из тех, что приносят счастье. И Поль торжественно объявил Мари, что обнаружил у себя талисман, который помог ему выжить в плену и вернуться в Париж.
– Здорово! – воскликнула та. – Значит, наши черные дни уже позади?
– Точно! – подтвердил Поль.
На следующей неделе Поль встретил в буфете вокзала Нанси старого друга, почти брата, – Жоржа Левена, которому он спас жизнь в лагере, и эта встреча стала для него поворотным моментом. Разумеется, он связал эту удачу с подделкой клевера, сказав себе, что везение всегда нужно слегка подтолкнуть и что волшебная сила клевера-четырехлистника зиждется не на том, настоящий он или фальшивый, главное – наличие четырех листиков. Ибо важен результат, не правда ли?
* * *
Стоял почти весенний денек, воздух был пронизан бодростью возрождения природы. Сесиль посадила Анну в коляску: малышка быстро уставала от ходьбы или просто упрямилась, не желая идти пешком, и матери приходилось тащить ее, как чемодан. Сесиль разгадала хитрость дочки: той хотелось, чтобы мать взяла ее на руки, но той проще было посадить ее в коляску и застегнуть пластиковый фартук. Они шли по улице Рокетт в сторону Шароннского кладбища – оно было далеко, но Сесиль решила дойти до него пешком. Она подняла крышу коляски так, чтобы не видеть пристального, устремленного на нее взгляда Анны.
Они стояли на светофоре улицы Фобур-Сент-Антуан, как вдруг к Сесиль бросилась какая-то женщина и, схватив ее за плечо, воскликнула с радостной улыбкой:
– Мадам, мадам!
Это была молодая женщина с модной светлой челкой; она носила черный коротенький фартучек официантки.
– Извините, что подошла прямо так, на улице, но один мой друг вас разыскивает.
Сесиль молча глядела на ее хорошенькое личико.
– Да-да, его зовут Мишель. Он уже давно вас ищет.
– Я не знаю никакого Мишеля.
Женщина недоверчиво взглянула на нее:
– Ну как же… Мишель! Он даже показал мне ваше фото. У него в бумажнике их целых три. Ему восемнадцать лет, высокий такой, худенький темноволосый паренек. В какой-то момент я даже решила, что он в вас влюблен. Он давно вас разыскивает. Ох, как же он будет счастлив!
– Очень сожалею, но я не понимаю, о ком вы говорите.
– Да нет, я не могла ошибиться. Вы Сесиль, подруга его брата. Он мне еще сказал, что между вами произошло какое-то недоразумение.
– И все-таки я не знаю, о ком вы говорите. Он получил известия о своем брате?
– Нет, тот бесследно исчез.
– Ну так вы ошиблись, мадемуазель. Меня зовут… Анна.
– Как… разве вы не Сесиль?
– Я же вам сказала, это какая-то ошибка.
И Сесиль пошла через дорогу, не оборачиваясь, а молодая женщина в изумлении застыла на тротуаре. Вечером Луиза рассказала Мишелю об этой поразившей ее короткой встрече. По описанию Луизы – молодая женщина, высокая, худощавая, с карими глазами и быстрой речью – Мишель узнал Сесиль.
– Ты точно помнишь, что она тебя спросила, нет ли у меня известий о брате?
– Ну конечно, помню, я же не идиотка. А в коляске у нее сидел ребенок, но я не видела его лица, только ручку.
Так Мишель убедился, что Сесиль вернулась в Париж и что она не хочет его видеть.