Текст книги "Скафандр и бабочка"
Автор книги: Жан-Доминик Боби
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Туристы
Сразу после окончания войны Берк принял маленьких жертв последних губительных набегов туберкулеза, но затем постепенно утратил свое прежнее назначение. Теперь там, скорее, сражаются с возрастными бедствиями, с неминуемым разрушением тела и разума, но гериатрия[14]14
Гериатрия – раздел геронтологии, изучающий особенности болезней старческого возраста, а также методы их лечения и предупреждения. – Примеч. ред.
[Закрыть] – это лишь фрагмент картины, дающей точное представление о клиентуре заведения. На одном ее краю около двадцати больных в постоянном коматозном состоянии, бедняг, погруженных в бесконечную ночь у врат смерти. Они никогда не покидают своей палаты. Каждый, однако, знает, что эти люди там, и это странным образом угнетает сообщество, словно нечистая совесть. На противоположном конце, рядом с колонией пораженных слабоумием стариков, можно увидеть страдающих ожирением людей с растерянным взглядом, чьи внушительные антропометрические данные медицина надеется сократить. В центре – впечатляющий батальон покалеченных, который образует основную часть войска. Пострадавшие в спорте, в дорожных катастрофах и самых разнообразных домашних происшествиях, какие только можно себе вообразить, они на время попадают в Берк, дабы восстановить свои раздробленные конечности., Я называю их туристами.
Наконец, чтобы дополнить это живописное полотно, надо отыскать закоулок, куда поместить нас – пернатых со сломанными крыльями, попугаев без голоса, вестников несчастья, свивших свое гнездо в тупиковом коридоре неврологического отделения. Я прекрасно сознаю то легкое чувство беспокойства, какое мы, неподвижные и безмолвные, вызываем у менее обездоленных больных.
Для наблюдения за этим явлением нет лучшего места, чем кинезитерапевтический зал, где на реабилитацию собираются все пациенты. Это настоящий Двор чудес[15]15
Двор чудес – в Средние века название нескольких парижских кварталов, заселенных нищими, бродягами, публичными женщинами, монахами-расстригами и поэтами. – Примеч. пер.
[Закрыть], шумный и красочный. Среди перестука костылей, протезов и прочих более или менее сложных устройств твоим соседом может оказаться молодой мужчина с серьгой, разбившийся на мотоцикле, бабуся в просвечивающем халате, которая заново учится ходить после падения со скамеечки, и бродяга с оторванной в метро ступней (никто так и не понял, как ему удалось это проделать). Вся эта компания, выстроенная в ряд, под небрежным наблюдением персонала двигает руками и ногами, в то время как меня прикрепляют к наклонной поверхности, которую постепенно переводят в вертикальное положение. Таким образом, по утрам в течение получаса я зависаю, словно застыв по стойке «смирно», и, наверное, похожу на статую Командора, появляющуюся в последнем акте моцартовского «Дон Жуана». А внизу народ смеется, шутит, перекликается. Я тоже хотел бы поучаствовать в этом веселье, но стоит мне посмотреть на них своим единственным глазом, как молодой человек, бабуся, бродяга разом все отворачиваются, испытывая неотложную потребность созерцать закрепленный на потолке датчик противопожарной сигнализации. Должно быть, «туристы» страшно боятся огня.
Колбаса
Ежедневно после сеанса вертикализации санитар привозит меня из кинезитерапевтического зала и ставит рядом с моей кроватью, дожидаясь, когда помощники придут снова уложить меня. И так как к тому времени уже наступает полдень, санитар нарочито жизнерадостно бросает мне: «Приятного аппетита», прощаясь до завтра. А это все равно что 15 августа пожелать счастливого Рождества или в разгар рабочего дня доброй ночи! За восемь месяцев я проглотил всего несколько капель воды с лимонным соком и пол-ложки йогурта, который чуть не заблудился в дыхательных путях. Эксперимент по кормлению, как с пафосом назвали эту трапезу, оказался малоубедительным. Но не беспокойтесь, от голода я не умираю. С помощью соединенного с желудком зонда две или три склянки коричневатой субстанции ежедневно доставляют мне необходимую порцию калорий.
Ради удовольствия я пытаюсь оживить в памяти вкусы и запахи – неистощимый запас ощущений. Кто-то мастерски готовит пищу, я же умею тщательно подбирать и готовить свои воспоминания. Можно сесть за стол в любое время без всяких церемоний. Нет нужды заказывать столик в ресторане. Если я готовлю блюда сам, то они непременно удаются. Всегда сочная говядина по-бургундски, мясо в прозрачном желе и торт с абрикосами, в меру кисловатый. В зависимости от настроения я угощаю себя дюжиной улиток, свининой с картофелем, кислой капустой и бутылкой золотистого гевюрц-траминера позднего разлива или просто яйцом всмятку с ломтиками хлеба, смазанными соленым сливочным маслом. Какое наслаждение! Яичный желток обволакивает мне нёбо и горло своей теплой расплавленной массой. И никогда не возникает проблем с пищеварением. Разумеется, я использую лучшие продукты: самые свежие овощи, только что выловленную рыбу, мясо с хорошими прослойками жира. Все должно быть приготовлено по правилам. Для большей верности один друг прислал мне рецепт настоящей сосиски из Труа, которая готовится из трех различных видов мяса, кусочки которого переплетаются как ремешки.
С такой же точно тщательностью я соблюдаю смену времен года. В данный момент я освежаю горло дыней и плодами красного цвета. Устрицы и дичь приберегу на осень, если у меня не пропадет желание есть их, поскольку я становлюсь благоразумным, можно сказать, аскетичным. В начале моего долгого воздержания отсутствие еды постоянно толкало меня заглядывать в воображаемый шкафчик для провизии. Я был ненасытен. Сегодня я могу довольствоваться затянутой в сетку самодельной колбасой, которая постоянно висит в каком-то уголке моего сознания. Лионская колбаса неправильной формы, очень сухая и грубо нарубленная. Каждый кусочек подтаивает на языке, прежде чем начнешь его жевать, выжимая весь сок. Эта услада – тоже вещь священная, фетиш, история которого насчитывает около сорока лет. Возраст мой тогда еще располагал к сладостям, но я уже отдавал предпочтение колбасным изделиям, и сиделка моего деда по материнской линии замечала, что при каждом своем посещении мрачного жилища на бульваре Распай я с очаровательным сюсюканьем требовал у нее колбасы. Искусница потакать чревоугодию ребятишек и стариков, эта предприимчивая экономка в итоге одним ударом сумела убить двух зайцев, подарив мне колбасу и выйдя замуж за моего деда как раз перед его смертью. Радость получить такой подарок была ничуть не меньше раздражения, вызванного в семье этим неожиданным бракосочетанием. В моей памяти сохранился лишь расплывчатый образ деда, лежавшего в полумраке со строгим лицом Виктора Гюго – как на пятисотенных купюрах старых франков, которые имели хождение в ту пору. Намного лучше я представляю себе нелепую колбасу среди моих игрушечных моделей и детских книг.
Боюсь, что лучшей колбасы я никогда в жизни не ел.
Ангел-хранитель
На значке, приколотом к белому халату Сандрины, написано: «Логопед», однако следовало бы читать: «Ангел-хранитель». Это она придумала условный код связи, без которого я был бы отрезан от мира. Увы, если большинство моих друзей пользуются этой системой после обучения, то здесь, в госпитале, таким способом со мной общаются только Сандрина и одна врач-психолог. Поэтому зачастую я располагаю лишь незначительными мимическими средствами (моргание глазом и кивки), чтобы попросить закрыть дверь, исправить спуск воды в уборной, убавить звук телевизора или приподнять подушку. Мне не всегда удается достичь цели.
С течением времени вынужденное одиночество позволило мне обрести определенный стоицизм и понять, что больничные люди делятся надвое. Большинство из них всегда пытаются уловить мои просьбы о помощи, а другие, менее ответственные, притворяются, будто не видят моих сигналов бедствия. Таков, например, тот болван, который выключил футбольный матч Бордо – Мюнхен на половине игры, наградив меня безжалостным пожеланием: «Доброй ночи». Кроме неудобств с практической точки зрения, невозможность общения вызывает подавленное настроение. Зато дважды в день я чувствую невыразимую поддержку, когда Сандрина, постучав в дверь, просовывает свою мордочку настороженной белочки и разом прогоняет всех злых духов. Тогда невидимый скафандр меньше гнетет меня.
Логопедия – это искусство, заслуживающее того, чтобы о нем знали. Вы представить себе не можете гимнастику, которую машинально проделывает наш язык, чтобы воспроизвести все французские звуки. Сейчас я спотыкаюсь на букве «L». Жалкий главный редактор, который не в состоянии больше выговорить название собственного журнала. В удачные дни между двумя приступами кашля я обретаю дыхание и силу, чтобы произнести несколько фонем. Ко дню моего рождения Сандрина сумела заставить меня внятно произнести алфавит. Лучшего для меня подарка нельзя было сделать. Я услышал двадцать шесть букв, исторгнутых из небытия хриплым голосом, словно возникшим где-то в глубине веков. От этого изнурительного упражнения у меня создалось впечатление, будто я пещерный человек, который открывает для себя речь.
Иногда нашу работу прерывает телефон. Я использую Сандрину, чтобы связаться с кем-нибудь из близких и поймать крупицы жизни, как ловят бабочку на лету. Дочь Селеста рассказывает о своих прогулках на пони. Через пять месяцев мы отпразднуем ее девятилетие. Мой отец объясняет, как ему трудно держаться на ногах, – он мужественно преодолевает свой девяносто третий год. Они с Селестой – два крайних звена в той цепочке любви, которая окружает и оберегает меня. Я часто спрашиваю себя, какое впечатление производят на моих собеседников эти односторонние диалоги. Мне они переворачивают душу. Как бы хотелось не отвечать на их ласковые призывы молчанием.
Некоторые, впрочем, находят такое общение невыносимым. Нежная Флоранс не говорит со мной, если предварительно я не вздохну шумно в телефонную трубку, которую Сандрина прижимает к моему уху. «Жан-До, вы здесь?» – волнуется Флоранс на другом конце провода. Должен сказать, что временами я уже сомневаюсь в этом.
Фотография
В последний раз я видел своего отца, когда брил его. Это было как раз на той неделе, когда со мной случилось несчастье. Он болел, и я провел ночь у него, в маленькой парижской квартирке неподалеку от Тюильри, а утром, приготовив ему чай с молоком, попробовал избавить его от отросшей за несколько дней бороды. Эта сцена навсегда врезалась мне в память.
Втиснутый в красное войлочное кресло, где он имел обыкновение дотошно разбирать прессу, папа отважно противостоит бритве, атакующей его дряблую кожу. Вокруг его исхудалой шеи намотано широкое полотенце, на лице толстое облако пены. Я пытаюсь не слишком раздражать его кожу, тут и там покрытую лопнувшими сосудиками. От усталости глаза отца ввалились, нос на изможденном лице выступает резче, но сам он, с копной седых волос, венчающей его высокий силуэт с незапамятных времен, ничуть не утратил чувства собственного достоинства. По всей комнате громоздятся предметы, образующие свойственный старикам хаос, все секреты которого ведомы только им. Это скопление старых иллюстрированных журналов, пластинок, которые больше не слушают, причудливых предметов и фотографий разного времени, засунутых в рамку большого зеркала. Здесь есть папа в детском матросском костюмчике, играющий с обручем (еще до войны 1914 года), моя восьмилетняя дочь верхом на лошадке и я на черно-белом снимке, сделанном на миниатюрной площадке для гольфа. На фотографии мне одиннадцать лет. Уши торчком. У меня вид немного глуповатого послушного ученика. Противно смотреть, потому что тогда я уже был отпетым лентяем.
Работу цирюльника я заканчиваю, опрыскивая автора моих дней его любимой туалетной водой. Затем мы говорим друг другу «До свидания», и опять он ни словом не обмолвился о письме в секретере, где выражена его последняя воля. С тех пор мы больше не виделись. Я не покидаю свой курорт в Берке, а ему в девяносто два года ноги не позволяют спускаться по величественным лестницам его дома. Мы оба, каждый на свой лад, locked-in syndrome: я – в своем «скафандре», он – на четвертом этаже своего дома. Теперь меня самого бреют по утрам, и я часто думаю об отце, когда кто-нибудь из медперсонала старательно скребет мои щеки лезвием недельной давности. Надеюсь, что я был более заботливым цирюльником.
Время от времени он звонит мне, и я могу слышать его родной голос, немного дрожащий в трубке, которую милосердная рука прижимает к моему уху. Нелегко, должно быть, разговаривать с сыном, зная, что он не ответит. Еще он прислал мне фотографию с площадки для гольфа. Сначала я не понял почему. Это так и осталось бы загадкой, если бы кому-то не пришла в голову мысль заглянуть на обратную сторону снимка. И тогда в моем персональном кинематографе замелькали позабытые кадры одного весеннего уик-энда: мы с родителями отправились подышать свежим воздухом в ветреное и не слишком веселое местечко. Своим четким, ровным почерком папа просто пометил: Берк-сюр-Мер, апрель 1963 года.
Еще одно совпадение
Если бы читателей Александра Дюма спросили, в кого из персонажей они желали бы перевоплотиться, голоса были бы отданы за Д’Артаньяна или Эдмона Дантеса, и никому не пришла бы в голову мысль назвать Нуартье де Вильфора – довольно зловещую фигуру «Графа Монте-Кристо». Писатель изобразил его как труп с живым взглядом, как человека, уже на три четверти стоящего в могиле. Этот полный инвалид заставляет содрогнуться. Немощный и безмолвный хранитель самых ужасных секретов, он проводит свою жизнь в кресле на колесиках и может общаться, лишь моргая глазами: один раз означает «да», два раза – «нет». По сути, дедушка Нуартье, как ласково называет его внучка, первый и по сей день единственный в литературе больной с locked-in syndrome.
Когда мое сознание вышло из густого тумана, в который погрузило его постигшее меня несчастье, я много думал о дедушке Нуартье. Незадолго до этого я как раз перечитал «Графа Монте-Кристо», и теперь словно вдруг очутился в центре событий книги, причем в самом незавидном положении.
Чтение это не было случайным. У меня появилось намерение – наверное, варварское – написать современный вариант романа: месть, разумеется, осталась бы движущей силой интриги, но события происходили бы в наши дни, а Монте-Кристо была бы женщина. У меня не хватило времени совершить это преступление и оскорбить величие знаменитого романа. В наказание я предпочел бы превратиться в барона Данглара, Франца д’Эпине, аббата Фариа или, куда ни шло, переписать все десять тысяч раз – с шедеврами шутки плохи. Однако боги литературы и неврологии решили иначе.
Иногда по вечерам мне представляется, что дедушка Нуартье, с его длинными белыми волосами, объезжает дозором наши коридоры в кресле на колесиках вековой давности, которое нуждается в смазке. Дабы повернуть вспять судьбу, теперь я вынашиваю план великой саги, где ключевым свидетелем будет не паралитик, а бегун. Кто знает, возможно, это возымеет действие.
Сон
Как правило, я не помню своих снов. С наступлением дня я теряю нить сценария, и картины неумолимо стираются из головы. Тогда почему декабрьские сны врезались мне в память словно лазерным лучом? Хотя, быть может, это обычное дело в состоянии комы. Ты не возвращаешься к действительности, и сны не имеют возможности улетучиться, а скапливаются, нагромождаясь один на другой, и образуют нескончаемую фантасмагорию, которая тянется, будто фельетонный роман с многочисленными неожиданными эпизодами. Этим вечером мне вспомнился один такой эпизод.
В моем сне падают крупные хлопья снега. Слой в тридцать сантиметров покрывает кладбище автомобилей, которое мы с моим лучшим другом пересекаем, дрожа от холода. Вот уже три дня, как мы с Бернаром пытаемся добраться до Франции, парализованной всеобщей забастовкой. На итальянской лыжной станции, где мы застряли, Бернар отыскал местный поезд до Ниццы, однако на границе наше путешествие прервал заслон забастовщиков, вынудивших нас выйти в метель в легких ботинках и костюмах не по погоде. Пейзаж мрачный. Над автомобильным кладбищем возвышается виадук, и можно подумать, что здесь одна на другой громоздятся машины, упавшие с пятидесятиметровой высоты автострады.
У нас назначена встреча с влиятельным деловым человеком Италии, поместившим свою штаб-квартиру в одной из опор этого произведения искусства, вдалеке от нескромных глаз. Надо постучать в желтую металлическую дверь с надписью «Опасно для жизни» и схемами для оказания помощи пораженным электрическим током. Дверь открывается. Вход наводит на мысль о складах какого-нибудь представителя фирмы «Сантье»: пиджаки на стойках, кипы брюк, коробки рубашек – и все это до самого потолка. По шевелюре я узнаю сторожа в форменной куртке, который встречает нас с автоматом в руках. Это Радован Караджич – сербский лидер. «Моему товарищу трудно дышать», – говорит ему Бернар. Караджич ставит мне трахеостому. Затем по роскошной стеклянной лестнице мы спускаемся в подвал. Стены затянуты рыжеватой кожей, глубокие диваны и приглушенное освещение придают этому кабинету вид ночного кабаре. Бернар беседует со здешним хозяином – своего рода клоном Джанни Аньелли, элегантным патроном монополии «Фиат», – в то время как одна из сотрудниц с ливанским акцентом усаживает меня за маленьким баром. Стаканы и бутылки заменяют пластмассовые трубочки, которые спускаются с потолка, подобно кислородным маскам в терпящих крушение самолетах. Бармен делает мне знак положить одну из них в рот. Я подчиняюсь. Течет янтарного цвета жидкость с привкусом имбиря, и ощущение тепла охватывает меня от кончиков ног до корней волос. Через некоторое время мне захотелось перестать пить и спуститься с моего табурета. Однако я продолжаю безостановочно глотать, не в силах сделать ни малейшего движения. Чтобы привлечь внимание бармена, я бросаю на него испуганные взгляды. Он отвечает мне загадочной улыбкой. Лица и голоса вокруг искажаются. Бернар что-то говорит, но звуки, которые медленно срываются с его губ, невнятны. Вместо этого я слышу «Болеро» Равеля. Меня окончательно опоили.
По прошествии вечности откуда-то доносится шум приготовления к бою. Сотрудница с ливанским акцентом тащит меня, водрузив себе на спину, вверх по лестнице. «Нам надо уходить, сейчас нагрянет полиция». Снаружи ночь, и снег больше не идет. От ледяного ветра у меня перехватывает дыхание. На виадуке поставили прожектор, яркий луч света которого шныряет между брошенными каркасами машин.
«Сдавайтесь, вы окружены!» – рявкает мегафон. Нам удается ускользнуть, и для меня начинается долгое блуждание. Во сне мне очень хочется убежать, но как только появляется удобный случай, неодолимое оцепенение ни шагу не дает мне сделать. Я превращаюсь в статую, мумию, я стекленею. Если от свободы меня отделяет всего лишь дверь, то мне недостает сил открыть ее. Между тем виной тому не только мой страх. Заложник таинственной секты, я боюсь, как бы мои друзья не попали в ту же западню. Я всеми способами пытаюсь предупредить их, но мой сон полностью совпадает с действительностью – я не могу произнести ни слова.
Голос за кадром
Я знавал пробуждения более приятные. Когда тем утром в конце января я пришел в сознание, какой-то человек, наклонившись надо мной, зашивал иголкой с ниткой мое правое веко, подобно тому, как штопают носки. Меня охватил безотчетный страх. А что, если в своем порыве офтальмолог зашьет мне и левый глаз – мою единственную связь с внешним миром, единственный люк моей камеры, отверстие в моем «скафандре»?
К счастью, во мрак меня не погрузили. Он тщательно уложил свои маленькие инструменты в жестяную коробку с ватой и тоном прокурора, который требует заслуженного наказания для рецидивиста, обронил всего лишь одно слово: «Полгода». С помощью здорового глаза я посылал бесчисленные вопросительные сигналы, но если этот старик проводил свои дни, пристально вглядываясь в зрачок другого человека, то, судя по всему, читать взгляды он не умел. Это был прототип доктора «Мне-нет-дела», высокомерного, резкого, полного спеси, который повелительно вызывает пациентов к себе на консультацию к восьми часам, сам является в девять и уходит в пять минут десятого, посвятив каждому сорок пять секунд своего драгоценного времени. Внешне он был похож на Максвелла Смарта[16]16
Герой комедийного сериала «Get Smart» (в российском прокате – «Напряги извилины»), в котором высмеивается шпионский жанр (режиссеры: Мел Брукс и Бак Хенри). Примеч. ред.
[Закрыть]: большая круглая голова на коротеньком неуклюжем туловище. Малоречивый и с обычными-то больными, он просто бежал от призраков вроде меня, не тратя лишних слов, чтобы дать хоть какое-то объяснение. В конце концов мне удалось узнать, почему он зашил мой глаз на полгода: веко перестало закрываться, и мне грозило изъязвление роговицы.
По прошествии нескольких недель я подумал, а не использует ли госпиталь столь отталкивающего типа, чтобы обнаружить скрытое недоверие, которое медицинский персонал вызывает у долгосрочных пациентов. Это своего рода козел отпущения. Если он уйдет – о чем уже поговаривают, – какую мишень смогу я отыскать для своих насмешек? Меня лишат невинного удовольствия на его вечный вопрос: «У вас двоится в глазах?» – мысленно отвечать: «Да, вместо одного дурака я вижу двоих».
Точно так же, как дышать, мне необходимо испытывать волнение, любить и восхищаться. Письмо друга, картина Бальтюса на открытке, страница Сен-Симона придают смысл бегущему времени. Но дабы оставаться настороже и не погрязнуть в вялом безразличии и смирении, я сохраняю определенную меру ярости и ненависти: не слишком много и не слишком мало – как скороварка, имеющая предохранительный клапан, чтобы выпускать пар и не взрываться.
Так-так, скороварка… Хорошее название для театральной пьесы, которую, возможно, я когда-нибудь напишу на основе собственного опыта. Я подумывал также назвать ее «Глаз» и, конечно, «Скафандр». Интрига и декорации вам уже известны. Госпитальная палата, где месье Д., зрелого возраста, отец семейства, учится жить с locked-in syndrome, осложнением после серьезного сердечно-сосудистого нарушения. Пьеса рассказывает о приключениях месье Л. в медицинском мире и развитии его отношений с женой, детьми, друзьями и компаньонами в крупном рекламном агентстве, одним из основателей которого он является. Амбициозный и, пожалуй, циничный, не знавший до сих пор неудач, месье Л. привыкает к невзгодам, видит, как рушится надежность, которой он был окружен, и обнаруживает, что плохо знает своих близких. Следить за этой медленной переменой будет весьма удобно благодаря голосу за кадром, воспроизводящему внутренний монолог месье Л. во всех ситуациях. Остается лишь написать пьесу. У меня уже есть последняя сцена. Сцена погружена в полумрак, и только кровать, стоящую посередине, окружает сияние. Ночь, все спят. Внезапно месье Л., неподвижный с того момента, когда впервые поднялся занавес, отбрасывает простыни и одеяло, соскакивает с постели и проходит по сцене в нереальном свете. Затем свет гаснет, и в последний раз слышится голос, читающий внутренний монолог месье Д.: «Черт, да это был только сон».