Текст книги "Грех (сборник)"
Автор книги: Захар Прилепин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– По домам пойдём или что? – спрашивает Вова, и я слышу в его голосе лукавство.
– Неохота пока, – отвечает Вадя, показывая, как приветливый конь, белые зубы.
И тут Вова достаёт из-за пазухи бутылку.
– Своровал, гадина! – смеюсь я. – Обокрал старушку, студент!
– Сам ты студент, – отвечает Вова весело; его слова не лишены уважения. Меня в нашей компании почитают за самого умного, хотя образование у меня такое же: скучная школа и «тройки» в аттестате.
Нам нужно найти себе место, и мы начинаем своё кружение по городу, всё меньше ощущая сырость в ногах и ледяные сквозняки, всё больше раскрывая воротники, задирая шапки, ртами снег ловя.
Мы не застали дома случайно помянутого дружка Вовы, то ли Вади, который вряд ли порадовался бы нам, но приютил бы на час; Вадина, то ли Вовина, тётка погнала нас, не открыв дверь; а шалавая подруга и Вади и Вовы, как выяснилось, съехала.
– Куда? – спросили мы у глазка.
– В деревню свою, – ответили нам из-за двери. – Из-за таких, как вы, коблов её из техникума выгнали…
Мужчина, сказавший нам это, ушлёпал тапками в глубь квартиры, не попрощавшись.
Вова позвонил ещё раз и, дождавшись ответа, склонил красное лицо к глазку.
– Сам ты кобел, – произнёс Вова раздельно.
Вряд ли кто-то ещё ждал нас в этом городе, и поэтому мы примостились на ступенях подъезда, расположившись в кружок на корточках: промёрзший бетон ступеней был невыносим, даже если куртка стягивалась к заднице.
Вова извлёк из куртки кусок колбасы, в треть батона, и ровно разрезанную наполовину буханку хлеба.
Настроение вновь расцвело, и сердце побежало.
Торопясь, мы выпили, передавая бутылку друг другу, порвали хлеб на части, по очереди вгрызлись в колбасную мякоть. Прихваченный с поминок пирожок пригодился.
Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда.
Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой.
Вова сидел к нему спиной и не обернулся – он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался.
– Может, кружку вам дать? – спросил мужик.– Запить принеси, – попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.
Я пил уже четвёртый месяц, и делал это ежедневно.
Дома – там, где обитал я, – жили моя мать и сестра с малым ребёнком, разведёнка.
Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья.
Лёжа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника.
«Опять обоссался…»
Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, моё пьяное тело спрятали под другое, взамен промокшего, покрывало.
Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью своё чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале.
«Вот ведь как ты умеешь, – хотелось сказать. – И ничего тебе… И всё тебе ничего».
Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того как выпал первый тяжёлый, ноябрьский, липкий снег – всё стихло, стаяло, вновь зачернели дороги и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега всё не было.
Помню, тогда ещё сестра вывозила ребёнка в коляске, одев его в сто одёжек и обернув трёмя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем.
Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, ещё без ребёнка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра.
Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том.
Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пелёнки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки.
– Ты что, сука? – спросил я опешившим голосом.
– А чего вы её тут поставили, – ответил он, ощерившись серыми зубами.
Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один – рядом, видимо, жена и за спиной – дочь лет девяти, с тупыми глазами.
Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх.
Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал:
– Откуда вы берётесь такие, черви?!
Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос; горел слабый жёлтый свет. Кабина лифта не останавливалась.
Я пробежал ещё два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал.
– Как же ты живёшь, гнильё позорное? – заорал я в двери лифта.
Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слёз: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.
Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребёнка в коляску.
– Ты куда делся-то? – спросила.
Я ничего не ответил. Ещё раз нажал на кнопку лифта.
Мы вывезли коляску на улицу и пошли.
Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, весёлой шапке.
Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.
Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.Я вытер рукой.
Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали всё на ступени.
Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес – отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже ещё рублей несколько оставалось на самые дешёвые сухарики.
У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив её, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроём мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять пол-литровых бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.
Сегодня мы – всё ещё достаточно трезвые и куда более весёлые, чем час назад, – выпили… мы собрались с силами и пересчитали… да, выпили только шесть бутылок.
Две – пока рыли могилу. Три на поминках. И ещё одну в подъезде.
Вот набрали на седьмую и пошли искать её.
Обнаружили магазин и приобрели там всё, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.
– Я не хочу больше пить на улице, – сурово закапризничал я.
– А кто хочет? – ответил Вова. – Что ты можешь предложить?
Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.
– Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жи-ла, – вдруг оживился Вова.
– Ты когда в школе-то учился, чудило? – спросил я.
Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.
Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком.
Даже не верилось, что ещё может быть хорошо; что существуют тепло и свет; тоскливо мечталось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза.
Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; чёрные шапочки наши были натянуты на самые носы.
Самому Вове всё было нипочём, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело.
– Всё! – воскликнул он. – Здесь!
И угадал. Нам открыла дверь маленькая, чёрненькая, но взрослая уже девушка и, чего мы совсем не ожидали, приветливо нам улыбнулась.
Вова её как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло.
На кухне парил горячий борщ. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое…
Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться.
Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было всё равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли.
«Как же не принесли, – так рассуждал бы, если б умел, Вова, – а вот водка у нас».
Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот неведомый нам парень не ушёл прочь), и показал водку своей однокласснице.
– Выпьешь с нами? – предложил Вова, улыбаясь наглой мордой.
– Я с вами с удовольствием посижу, – ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для неё что-нибудь полезное, так чтобы она запомнила это на всю жизнь.
– Борщ будете есть? – спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но, так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе.
– Будут! – ответил он уверенно, глядя на нас.
Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок.
– Ты что какой похнюпый? – спросил меня Вова.
– Какой?
– Похнюпый.
– Что это значит?
– Ну, грустный. Прокисший. В печали.
Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый – но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил моё самочувствие, что тёплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства.
Прав ты, Вова, никакой я не печальный. И даже не уставший. Я – похнюпый, с отвисшими безвольными щёками, мягкими губами и сонными веками.
Здесь мне снова стало весело, и мы пошли есть и пьянствовать. Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного.
После второй рюмки мы забыли о Вовиной однокласснице и балагурили между собой. Никогда не вспомнить, что веселило нас в такие минуты, тем более что в трезвом виде мы общаться толком не умели: до первого жгучего глотка не находилось ни единой темы для общения.
Она сидела чуть поодаль от стола, неспешно ела наши сухарики, которые я ей торжественно вручил.
Играла ненавязчивая музыка, и Вовина одноклассница иногда кивала в такт маленьким подбородком. Она была совсем некрасива, но это ей не мешало быть прекрасным человеком, который нас принял и никуда не гнал.
К концу бутылки я почувствовал, что опять становлюсь пьяным, и пошёл посмотреть на себя в ванную, а заодно ополоснуть лицо ледяной водой: иногда помогало.
Не найдя, где включается свет, я оставил дверь открытой, повернул кран, наполнил ладони водой, прижал к лицу. Наклонился над раковиной.
Из коридора падало немного света, и я огляделся. Отражения в тёмном зеркале было не рассмотреть, зато я приметил, что перекладина, на которой прицеплена клеёнка, не дающая выплёскиваться воде из ванны, висит как-то криво.
«Сейчас я всё тебе починю, милая моя, – подумал я с нежностью. – Надо отвёртку попросить, там, наверное, всё на шурупчиках… Вот только гляну, как крепится, и… попрошу отвёртку…»
Держась за клеёнку, я встал на край ванны. Попытался, балансируя на одной ноге, приподняться в полный рост, и тут перекладина, не выдержав моего веса, обрушилась.
Сам я слетел с края ванны, при этом всё-таки успев поймать железную трубку перекладины, прежде чем она смогла удариться о мою голову. Одновременно, с жутким шуршанием и шорохом, меня накрыло клеёнкой.И так я стоял посреди ванной комнаты… с перекладиной в руке… с головой, запахнутой клеёнкой, будто человек, спасающийся от ливня…
А может быть, это началось раньше. Я возвращался в свой пригород из большого города, электричка гудела и неслась сквозь вечернюю, пополам со снегом, морось. Влага зигзагами липла к стеклам.
Выйдя из электрички, я долго стоял на перроне, насыщаясь сквозняками, словно надеясь, что они выметут всю мою нежданную немощь.
Последнее время во мне поселилось ощущение, так схожее с влажной ломкой мужающих мальчиков.
Как ни странно, в ранней своей юности, прожив полтора десятилетия на земле, эту ломку я быстро миновал. Расстояние от внезапно кончившегося детства до того, как со мной стала общаться самая красивая девушка в школе, было незаметным и смешным. Я не помнил этого расстояния.
И значит, почти не пережил свойственного всем моим сверстникам унижения, возникающего от несоразмерности своих разбухших желаний и нелепых возможностей для их воплощения.
Зато теперь чувствовал себя так, словно меня настигла подростковая вялость и невнятность.
Каким-то нелепым сквозняком меня понесло в окраинный дом моей школьной подруги, которая, говорю, была замечательно красива и которую я никогда не любил.
Я добрался туда на вялом троллейбусе, в пустом салоне, вдвоём с кондуктором, и присел в душном подъезде, под лестницей на первом этаже, безо всякого вкуса вспоминая, как здесь впервые коснулся женского лобка и волосы на нём мне показались удивительно жёсткими.
Мы, вспомнил я ещё, тяготясь портфелями, перемещались с подругою с этажа на этаж, убегая от вездесущего лифта, с грохотом раскрывавшегося и вываливавшего в подъезд шумных людей.
«К чему я это вспоминаю?» – думал без раздражения.
Иногда из подъезда выходили люди, не замечая меня, и это казалось унизительным.
Потом я курил, медленно выдыхая дым и разглядывая сигарету. С таким видом курят люди, недавно узнавшие табак.
Мне наивно казалось, что в подъезде ещё живы духи моей юности, и мне нравилось, что я равнодушен к ним и они, наверное, тоже равнодушны ко мне, быть может, даже не узнали меня, обнюхали и улетели.
Не признала меня и крупная собака, которую выгуливал смурного вида человек. Они вошли в подъезд, внеся в его затхлую тишину сырой запах улицы, шум одежды, хлопанье и скрип дверей. Собака мгновенно увидела меня и сразу же кинулась мне в ноги, благо, что была на поводке.
Она залаяла в упор, в лицо моё, вытягивая шею, и казалось, что хозяин не очень старался удержать своё свирепое чудовище.
– Убери собаку, ты! Убери! – крикнул я. – Она сейчас мне голову… голову откусит!
Я вжимал затылок в стену и чувствовал смрад собачьей пасти, видел её нёбо и влажный язык.
Человек не торопился и подтягивал собаку к себе нарочито медленно. Она рвалась и брызгала слюной.
– Ты больной! – закричал я, прикрываясь рукавом.
– Ну-ка, проваливай из подъезда, – ответили мне. – Пошёл отсюда, бродяга!
Держа собаку на поводке и показывая мне готовность спустить её, мужчина дождался, пока я встал и вышел на улицу.Он кричал мне вслед, но слова его было не разобрать за лаем.
Не без ужаса я представил, что неосторожно вырвал перекладину из стены и теперь там, над плиткой ванной комнаты, зияют два рваных, в сыпучей извёстке и побелке, отверстия.
«Что я скажу Вовиной однокласснице? Что я натворил!»
Кое-как высвободившись из-под клеёнки, я всмотрелся в то место, где только что была перекладина, и с чувством необыкновенного облегчения понял: ничего страшного не случилось.
Перекладина крепилась на пластмассовых ушках, одно из которых просто перевернулось, выронив на меня железную трубку вместе с крепившейся на ней клеёнкой.
Я водворил перекладину на место и вышел из ванной. Никто ничего не услышал.
Вова просил у своей одноклассницы взаймы, она отвечала, что у неё нет денег.
У меня не было сил разговаривать. Я сел за стол и сидел молча, совершенно отупевший.
В тарелке с красной накипью по краям лежал лепесток варёной капусты.
Друзья мои стали собираться, а я никак не мог собраться с духом, чтобы встать.
– Эй, увечный, подъём! – позвал меня Вова спустя несколько минут.
Одноклассница прибирала со стола посуду.
Мне отчего-то захотелось ей рассказать, что у меня и у моих товарищей – у нас нет женщин, давно уже нет, почти три месяца. И до этого у меня их долго не было, может быть, ещё целый месяц. Но тогда я ещё помнил о них, а сейчас совсем забыл, и мне стало гораздо легче.
Мы никогда не говорим о женщинах и не обращаем на них внимания, если идём по улице. Мы всё время куда-то идём.
Но я не стал говорить об этом, вспомнив другую историю, очень трогательную. Как однажды, вот этой зимой, в самом её начале, вышел из подъезда и увидел маленькую девочку на качелях.
Мне захотелось её покачать. Именно так я говорил, глядя в тарелку и невыносимо трудно произнося слова: «мне… за… хотелось… её… по… качать… а она ответила…»
Она ответила:
– Не трогай меня. Ты некрасивый.
Договорив, я всё-таки встал и пошёл одеваться. Долго натягивал ботинки, слушая плеск воды и звук расставляемой в шкафу посуды.
Потом искал рукава куртки, почему-то находя то всего один рукав, то сразу три. Пацаны уже курили в подъезде, ожидая меня.
Помыв посуду, она вышла закрыть за мной дверь, но я не выходил и молча смотрел ей в лицо, которого не различал сейчас и никогда бы не вспомнил потом, если б захотел.
– Я дам тебе телефон, а ты мне позвонишь, – сказал я твёрдо, чувствуя, что меня тошнит.
Она пожала плечами, уставшая.
Я порылся в кармане и достал квадратный твёрдый листок.
– Дай мне… фломастер… я напишу.
Она взяла со стойки у зеркала карандаш и подала мне.
Послюнявив грифель, я вывел номер, понимая, что немного забыл свой телефон и наверняка ошибся в трёх цифрах из шести.
– На, – отдал я ей ровный квадрат с начертанными криво цифрами.
– Что это? – гадливо сказала она.
На другой стороне телефонного номера был мгновенный снимок мёртвой старухи. Старуха крепко сжала губы. Чётко виднелись её коричневые веки и белые впавшие щёки.– Какая гадость, – сказала девушка брезгливо. – Откуда это у тебя? Зачем ты это носишь в кармане? Ты сумасшедший. Забери немедленно!
Я уже не знаю, откуда мы снова нашли денег; кажется, они обнаружились после драки у ночного ларька.
Помню, что Вова, наделённый непомерной силой, уронил двух парней, хватая их за шиворот и кидая на асфальт как немощных.
Мы пили водку в подземном переходе, и наш хриплый хохот продолжало, кривляясь, ломкое эхо.
Вадя куда-то запропал, и мы уделали почти всю бутылку вдвоём с Вовой. Из закуски у нас была одна крохотная ириска, которую я нашёл в кармане, всю в табачных крошках и мелкой шёрстке – от подкладки.
Ириску я раскусил надвое и вторую половину отдал Вове. Глотнув, мы едва откусывали от сладкого, хрустящего на зубах комочка и кривили лица.
– Вова, ты никогда не думал… что каждый год… ты переживаешь день своей смерти? – спросил я. – Может быть, он сегодня? Мы каждый год его проживаем… Вова!
Вовка крутил головой, не понимая ни одного моего слова.
Потом вернулся Вадя, и мы пили ещё, но я совсем чуть-чуть. Набрал в рот несколько глотков и почти всё выплюнул.
Я вышел на улицу и залил железную стену ночного ларька дымящейся мочой. Застегнув штаны, увидел, что рядом на корточках сидит женщина. Она встала, натянула брюки и вернулась в ларёк, закрыв за собой тугую дверь. Мы нисколько не удивились друг другу.
Забыв о своих товарищах, я побрёл домой. Денег на такси у меня не было, трамваи уже не ходили, и я шёл пешком, еле догадываясь, куда иду, иногда лишь возвращаясь в рассудок и опознавая приметы своего района.
Дорога к дому лежала через железнодорожные пути. До сих пор не помню, сколько их там, три или четыре: всё в гладких, тяжёлых рельсах, которые то сходятся, то расползаются.
В одном месте по рельсам был выложен деревянный раздолбанный настил.
Ещё подходя к путям, я услышал грохот приближающегося поезда, товарняка. Иногда мне приходило в голову считать вагоны товарных поездов, но, досчитав до пятидесяти, я уставал.
«Если я не перейду пути сейчас же, я упаду, не дождавшись, пока он проедет, тягостный и долгий… Упаду здесь и замёрзну!» – понял я, не проговаривая это, и, собрав силы, побежал.
Грохот надвигался.
Запинаясь о шпалы, не найдя настила, я бежал наискосок, чувствуя стремительно надвигающееся железное тулово, гарь и тепло.
В правом зрачке моём отражался фонарь с белым длинным светом.
Скользнув ногою, я упал на бок, в гравий насыпи, и сразу, в ту же секунду, увидел, как перед глазами со страшным грохотом несутся чёрные блестящие колёса.Я перебирал в ладони гравий, чувствовал гравий щекой и несколько минут не мог вздохнуть: огромные колёса сжигали воздух, оставляя ощущение горячей, душной, бешеной пустоты.
Шесть сигарет и так далее
По рукам догадался: он не противник мне. И сразу расслабился. Он вошёл шумно, бренькая ключами на пальце, позёр.
Я выглянул в окно: так и есть, на улице, под тихим и высоким, в свете фонарей, дождём, стояла его длинная машина, красивая, как рыба.
Он сразу нахамил бармену ехидным голосом старого педераста, уселся на высокую табуретку напротив стойки, громко придвинул пепельницу, кинул пачку на стол. Позёр, я же говорю. Он был в плаще.
– Спишь, чмо большеротое? Рабочий день ещё не начался, а ты спишь уже. Зажигалку давай, долго я буду неприкуренную сигарету сосать?
Бармен Вадик поднёс ему огонь.
Позёр несколько секунд не прикуривал, глядя на Вадика, нарочно увильнув сигаретой от язычка зажигалки. Вадик придвигал огонек, позёр отклонял голову, насмешливо перебирая толстыми губами, сжимающими фильтр.
Я убеждён, что таких людей стоит убивать немедленно и никогда не жалеть по этому поводу.
Но я вышибала здесь, мне платят за другое.
Даже за Вадика я заступаться не обязан. Бармены вообще жульё, в конце ночи обязательно будет скандал: кто-нибудь из гостей обнаружит, что в счёт им приписали несколько лишних блюд, никем не заказанных.
Удивляюсь, что барменов не бьют: гости предпочитают бить друг друга и посуду.
Хотя сейчас Вадика жалко.
– А чего девочек у вас нет? – спросил позёр, наконец прикурив.
Вадик что-то пробурчал в ответ, в том смысле, наверное, что рано ещё.
– Может, мне тебя трахнуть, а?
Бармен протирал бокалы, не отвечая.
Позёр улыбался, глаз от Вадика не отводя. Я всё это видел из подсобки, где ботинки зашнуровывал.
Меня всегда ломает от такой мужской несостоятельности: бедный Вадик, как же он живёт. Он выше меня ростом, нормального телосложения. Конопатый, вполне милый парень.
У него девушка есть, приметная, приходит иногда до открытия клуба с учебничком, читает – она студентка. Вадик наливает ей кофе, девушка аккуратно пьёт, не отрывая глаз от страницы. Слышала бы она сейчас, видела бы.
Никто Вадику не запрещает сказать позёру что-нибудь обидное, обозвать его земляной жабой, толстогубой мразью.
И если позёр попытается ударить бармена, мне придётся вмешаться.
Но Вадик неистово трет бокалы.
Я зашнуровал ботинки и вышел, присел на табуретку у барной стойки, возле позёра.
Здесь и догадался: он не противник мне. Пухлые пальцы, розовые; кулак вялый и мягкий, как лягушечий живот, этой рукой давно никого не били.
– Ты чего бузишь? – спросил я, глядя на него.
Он виду не подал, конечно, – спокойно на меня отреагировал.
– Не, нормально всё, общаемся просто. Да, Вадим?
У бармена имя написано на бирочке, прицепленной к рубашке.
Вадик кивнул.
– Угостить тебя пивом? – предложил позёр.
– Угости, – сказал я.
Пить на работе мне нельзя, но хозяин ещё не пришёл. К тому же я всё равно пью понемногу каждую ночь, делая вид, что скрываю это от хозяина, – а хозяин, в свою очередь, делает вид, что не замечает, как я плохо, без вдохновения, таюсь от него.
Вадик налил мне пива, и я с удовольствием разом выпил почти весь бокал.
Иногда я даю себе зарок не угощаться за счёт гостей, дабы не сближаться, но каждый раз нарушаю данное себе слово.
Сейчас позёр начнёт со мной разговаривать. Где полушутя, где полухамя, трогать по живому цепким коготком и смотреть на реакцию: обычная привычка урлы – слово за слово выяснять, кто перед тобой.
– А ты где прятался, когда я пришёл? – спросил он.
– Я тебя не увидел. Ты незаметный, – ответил я, встал и, тихо отодвинув бокал, ушёл на своё обычное место.
Это деревянная стойка у входа в клуб; слева стеклянная дверь на улицу, справа стеклянная дверь в помещение клуба. За стойкой две высокие табуретки. На одной сижу я, Захар меня зовут, на второй мой напарник, его зовут Сёма, но я называю его Молоток, потому что у него замечательная фамилия Молотилов.
В отличие от меня он не курит и никогда не пьёт спиртного. Ещё он килограммов на сорок тяжелее меня. Он умеет бить, скажем, в грудь или в живот человеку так, что раздаётся звук, словно от удара в подушку. Глухое, но сочное «быш!», «быш!». Я так не могу.
Уверен, что Молоток сильнее, чем я, но почему-то он считает меня за старшего.
У него всегда хорошее настроение.
Он вошёл с неизменной улыбкой, с вечернего, последождевого холодка, похрустывая курткой, потоптывая ботинками, весь такой замечательный и надёжный, рукопожатие в четыре атмосферы, сумка с бутербродами на плече. Ему всё время надо питаться.
И сам он выполнен просто и честно, как хороший бутерброд, никаких отвлечённых мыслей, никакой хандры. Разговор начнёт с того, что на улице похолодало, потом спросит, не пришёл ли Лев Борисыч – хозяин клуба, следом расскажет, какой сегодня вес взял, выполняя жим лёжа.
– Что это за чёрт сидит? – спросил Сёма, кивнув на позёра.
Я пожал плечами. Про Вадика рассказывать не хотелось.
Начали подходить первые посетители. Деловитые молодые люди, строгие бледные девушки: привычная ночная публика, все ещё трезвые и вполне приличные.
Едва ли кто-то из них может нас всерьёз огорчить. Молодые люди слишком твёрдо несут на лицах выражение уверенности – но это как раз и успокаивало. Чтобы обыграть их, достаточно поколебать на секунду их уверенность.
Здесь вообще надо работать предельно быстро и агрессивно. Драка начинается с резкого шума: что-то громко падает, стол, стул, посуда, иногда всё это разом. Мы срываемся на шум. Сёма всегда работает молча, я могу прокричать что-нибудь злое, «Сидеть всем!» например, хотя сидеть вовсе не обязательно и, может быть, даже лучше встать.
Цепляем самых шумных и – вышибаем. За двери.
Эти секунды по дороге от места драки к дверям – самые важные в нашей работе. Здесь необходим злой натиск. Человек должен понять, что его буквально вынесли из кафе – и при этом ни разу не ударили. Он теряет уверенность, но не успевает разозлиться. Если мы его ударим – он вправе обидеться, попытаться ударить в ответ. Влипнуть в драку с посетителями – пошлое дилетантство. Мы стараемся этого себе не позволять, хотя не всегда получается, конечно.
Я слышал, что в соседних клубах были ситуации, когда злые пьяные компании гасили охрану, изгоняли вышибал с разбитыми лицами на улицу. Я бы очень тосковал, когда б со мной случилось такое.
Но, признаться, в этом нет ничего удивительного: на всякого вышибалу обязательно найдётся зверь, который и сильней, и упрямей; тем более если этих зверей – несколько.
А нас с Молотком – двое. На такой клуб и четверых мало, но Лев Борисыч, наш, я говорил уже, хозяин, бесподобно экономен.
Молодые люди показывали нам билеты – синие полоски бумаги с оттиском печати и ценой. Сёма масляными глазами косил на девушек.
Как всегда стремительно вошёл, легко пронося огромный живот, Лев Борисыч; еле заметно кивнул нам, рта для приветствия не раскрывая.
Молоток поздоровался с ним, безо всякого, впрочем, подобострастия – он вообще приветливый.
Я смолчал, даже не кивнул в ответ. Лев Борисыч всё равно так быстро проходит, что я вполне могу поздороваться с ним, когда он меня уже не видит, открывая дверь в помещение клуба. Вот пусть он думает, что всё именно так и обстоит: передо мной давно машет стеклянным туловом увесистая дверь, с трудом разгоняя тяжёлый запах одеколона хозяина, а я ещё произношу своё «…аствуйте… ысович!..».
Куда он спешит, никак не пойму. Всю ночь будет сидеть в кабинете с чашкой кофе, изредка пробираясь в конторку билетёра, подсчитывая прибыль и выглядывая на улицу: кто там ещё подъехал? Неужели для столь важных занятий нужно так торопиться?
Иногда Лев Борисыч выходит в зал, стараясь быть как можно незаметнее, и, если начинается драка, он исчезает беспримерно быстро. Зато он знает обо всём, что происходит в клубе, например, сколько я выпиваю кружек пива за ночь или сколько воруют бармены за тот же промежуток времени, – и не выгоняет барменов ежедневно лишь потому, что новые тоже будут воровать. Впрочем, штат всё равно меняется постоянно, только нас с Молотком не трогают. Может, оттого, что мы и не держимся особенно за эту работу, а может, потому, что мы ещё ни разу не облажались.
Я так давно обитаю в ночном клубе, что забыл о существовании иных людей, помимо наших посетителей, таксистов, нескольких бандитов, нескольких десятков придурков, выдающих себя за бандитов, проституток и просто беспутных шалав.
Несмотря на то что эту публику приходится наблюдать еженощно, я представления не имею, чем они занимаются, откуда берут деньги. Ну, с проститутками и таксистами всё более-менее ясно, а остальные? Я здесь работаю каждый день, но пить сюда не приду ни за что: в клубе за пятнадцать минут можно оставить столько, сколько мне хватит на неделю житья. Взяли бы они меня к себе, эти щедрые люди, я бы их охранял за дополнительную плату, мне всё равно. И Сёме. Какое нам дело до вас.
А вот им до нас очень часто дело. Многие как думают: вышибала, он для того и создан, чтобы помериться с ним силой и дурью. Главное – набраться всерьёз и потом идти к нам в фойе: «А чего мы так смотрим? Хотим меня вышибить? А я с друзьями…»
Но и эти, конечно, не самые проблемные клиенты.
Проблемы могут быть вот с теми, что мимо нас с Молотком сейчас прошли.
Пять человек, в дверь только бочком, плечи, большие руки и ленивое спокойствие на лицах. Они нас даже не заметили – это всегда и напрягает.
Одеты в куртки и лёгкие свитерки – и при этом, говорю, плечи. У меня тоже плечи, но на мне два свитера и «комок», оттого и плечи. Молоток покрупнее, конечно, но и он не конкурент им. Он даже не стесняется в этом признаться:
– Видел?
И головой покачивает.
Молоток, конечно, не испугается и будет стоять до последнего, если что. Но шансы-то, шансы – никакие, да.
Мы с Молотком называем их «серьёзные люди».
Никогда не упьются до неприличия. Сидят за длинным столом, отгороженным тяжёлой шторой, в углу клуба, подальше от танцзала. Разговаривают неспешно, иногда смеются. Лев Борисыч обходит их стороной. Его подозвали как-то, вполне приветливо. Лев Борисыч присел на краешек лавочки и сидел, словно он придавленный воздушный шар – только и ждал повода, чтоб вспорхнуть и улететь. Так и сделал, едва от него отвернулись, пробурчав невразумительно о делах или звонке: кто-то звонить должен. В три часа ночи, ну.