Текст книги "Войны и кампании Фридриха Великого"
Автор книги: Юрий Ненахов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 51 страниц)
Итак, назначен был поход за Вислу. Еще звезды ярко горели, а я был уже на ногах и готовился в дорогу. Погода была тихая, небо самое ясное, солнце взошло великолепно и так мирно, а между тем впереди грозили все те бедствия, от которых мы обыкновенно просим избавления у Бога. Через час по восхождении солнца я стоял на берегу Вислы.
Откровенно сознаюсь, что сердце мое было растерзано горестью. Поход за Вислу не мог остаться для меня без последствий. Я прощался с родиной, с моей сладкой, едва неисполнившейся надеждой жить тихо и покойно; мне должно было идти на войну, и войну ожесточенную, как надо было ожидать. Поручив себя Богу, я переехал верхом на ту сторону реки.
На походе со мной не случилось ничего особенного, кроме того, что я нажил себе друга в протопопе русской армии и тесно сошелся с ним. Это был человек средних лет и среднего роста, добрый, чистосердечный и веселый. Обязанность его была важная: надзор над всеми попами армии, с правом наказывать их телесно, что случалось довольно часто по причине дурного поведения некоторых попов. Протопоп был окружен множеством слуг и подчиненных; домашняя одежда его состояла из черного, богатого бархата. Он был очень хорош со мной, и мы всегда езжали рядом, верхами. Кое-как говоря по-немецки, он развлекал меня своей веселостью и учил, как обращаться с русскими, которых я вовсе еще не знал. Я имел счастье так ему понравиться, что, когда я был уже приходским пастором в Побетене, он навестил меня и дал мне ясно понять, что охотно бы отдал за меня свою дочь. Я верно принял бы это предложение, если бы не имел других намерений.
Наша армия шла на Бромберг, потом на Познань. В Познани мы стали лагерем, и, казалось, на довольно продолжительное время. Я по обыкновению хотел занять квартиру графа Фермора, но ее только что занял какой-то русский полковник. Рассказываю это в доказательство порядка, господствовавшего тогда в русской армии. Воротясь в лагерь, я просил генерал-квартирмейстера, который был в полковничьем чине, чтобы мне отвели другую квартиру. «Кто же осмелился занять вашу?» – спросил он гневно, вскочил со своей постели и, не дожидаясь моего ответа, стал надевать полную форму; потом пригласил меня следовать за собой на квартиру Фермора. Там нашли мы полковника, который самовольно в ней расположился, и генерал-квартирмейстер строго спросил его: «Кто вы такой? Разве вы не знаете, что эти комнаты назначены для главнокомандующего и что вы показали неуважение к его особе?» Полковник отвечал, запинаясь, что ему приказано доставить в Торн князя ф. Гацфельда, взятого в плен казаками, что он приехал поздно и не знал, где остановиться и проч. Однако генерал-квартирмейстер не довольствовался извинением, приказал, чтобы квартира была очищена и чтобы полковнику отвели другую. Но так как всех комнат было три, то я предложил уступить приезжему две комнаты, а себе оставлял одну, этим уладил дело и провел приятно вечер с моим соседом.
На следующее утро явились ко мне выборные из жителей Познани лютеранского исповедания. У них не было ни церкви, ни пастора, и они просили меня проповедовать у них и приобщать Св. Тайн. Я не мог согласиться на это предложение, не спросясь главнокомандующего; тот согласился, и я прожил это время очень приятно, навещая больных, приобщая Св. Тайн, исполняя другие требы, за что и получал значительные подарки.
Из Познани мы выступили опять в поход по направлению через Ландсберг, что на Варте. Скоро авангард, вместе с артиллерией, пошел к Кюстрину, а резервы и я с ними несколько дней оставались еще позади, пока также не получили приказания идти вперед.
Но я посвящу особую главу нашему пребыванию под Кюстрином, где мне пришлось в первый раз увидеть, что такое война.
Глава VIВ половине августа (1758), в 9 часов утра, я приближался к Кюстрину. Еще его не видно было за лесом, но поднимавшийся дым и неумолкаемый рев пушек и мортир уже возвещали мне о страшном бедствии, которого я скоро сделался свидетелем. Кюстрин, этот большой город, горел, и не с одного какого-либо конца, но горел весь. В 5 часов утра Фермор начал бомбардирование; одна из первых бомб попала в сарай с соломой и произвела пожар, кончившийся истреблением города. Между тем пальба с русской стороны не прекращалась. К полудню Кюстрин уже превратился в дымящуюся груду пепла; но, несмотря на то, русские продолжали бомбардирование верно для того, чтобы воспрепятствовать жителям тушить пожар и спасать имущество. (Разрушение Кюстрина, от которого содрогнется каждое чувствительное сердце, служит, как мне кажется, к оправданию графа Фермора и к опровержению де ла Мессельера, который обвиняет графа в содействии королю прусскому. Рамбах в своем отечественно-историческом сборнике (Taschenbuche), на с. 356, говорит, что система войны графа Фермора состояла в том только, чтобы жечь и грабить. Но он не соображает, что в тогдашних отношениях прусского двора к русскому, главнокомандующий должен был действовать более по инструкциям, нежели следовать внушениям человеколюбия. Эти чувства Фермора мне были хорошо известны, и мне бывало особенно жаль главнокомандующего, когда я видел, как необходимость заставляла его жертвовать высшему интересу благороднейшими побуждениями души своей.)
Сотни людей, ища спасения на улицах, погибли от выстрелов или под развалинами домов. Большинство жителей бежало за Одер в предместья и деревни, оставя по сю сторону реки все свое имущество.
Разрушение Кюстрина было часто описываемо, но для очевидца никакое описание не может быть вернее того, что он сам видел. Известно, что бесчисленное множество жителей, спасаясь в погребах, погибло под их развалинами или задохлось там от дыма и угара.
Граф Фермор снял осаду Кюстрина, когда комендант крепости, фон Шак, отказался сдать ее. Это было 21 августа.
Вскоре после того Фермор получил верные известия о приближении короля и о его намерении перейти Одер. Генерал-лейтенант Куматов (von Kumatoff) тотчас отряжен был к нему навстречу с наблюдательным корпусом. Но это не помешало Фридриху благополучно переправиться через Одер; Куматов просмотрел короля, по чьей вине, не знаю.
24 августа двинулась вся наша армия. К ночи мы достигли окрестностей Цорндорфа, и здесь-то я был свидетелем зрелища, самого страшного в моей жизни.
Глава VIIНадлежало сразиться с Фридрихом. Мы пришли на место боя, выбранное Фермором. Уверяют, будто оно было неудобно для русской армии и будто армия была дурно поставлена. Пусть судят об этом тактики. Беспристрастный же наблюдатель не мог не заместить, что обе стороны имели некоторое право приписывать себе победу, как оно и было действительно.
Расскажу, что было со мной и каковы были мои ощущения.
При всем мужестве, не доставало сил равнодушно ожидать сражения, ибо известно было, как оба войска были озлоблены одно против другого. Разрушение Кюстрина должно было только усилить ожесточение Пруссаков. Действительно, мы после узнали, что король, перед началом сражения, велел не давать пощады ни одному русскому.
Когда армия пришла на место сражения, солдатам дали непродолжительный роздых и потом, еще перед полночью, начали устраивать боевой порядок. В это время соединился с нами 10-тысячный русский отряд под начальством генерал-лейтенанта Чернышева. То был так называемый новый корпус. Таким образом, наша армия возросла до 50 тысяч человек. Известно, что ее выстроили огромным четырехугольником. Посередине, где местность представляла род углубления и поросла редкими деревьями, поставили малый обоз, с младшим штабом (Unterstab), при котором и я находился. Большой обоз находился в расстоянии четверти мили оттуда, в Вагенбурге, с 8000 человек прикрытия.
Мне кажется, что положение обоза было неудобно. Король должен был проходить не в дальнем оттуда расстоянии и мог легко истребить обоз. Таково, кажется, и было вначале его намерение, но не знаю, почему он его не исполнил.
Самая ясная полночь, какую я когда либо запомню, блистала над нами. Но зрелище чистого неба и ясных звезд не могло меня успокоить: я был полон страха и ожидания. Можно ли меня упрекать в этом? Будучи проповедником мира, я вовсе не был воспитан для войны. «Что-то здесь будет завтра в этот час? – думал я. – Останусь ли я жить или нет? Но сотни людей, которых я знал, и многие друзья мои погибнут наверно; или, может быть, в мучениях, они будут молить Бога о смерти!»
Эти ощущения были так тяжелы, что лучше бы пуля сжалилась надо мной и раздробила мое тело. Но вот подошел ко мне офицер и сказал растроганным голосом: «Господин пастор! Я и многие мои товарищи желаем теперь из ваших рук приобщиться Св. Тайн. Завтра, может быть, нас не будет в живых, и мы хотим примириться с Богом, отдать вам ценные вещи и объявить последнюю нашу волю».
Взволнованный до глубины души, я поспешил приступить к таинству. Обоз был уложен, палатки не было, и я приобщал их под открытым небом, а барабан служил мне жертвенником. Над нами расстилалось голубое небо, начинавшее светлеть от приближения дня. Никогда так трогательно и, думаю, так назидательно, не совершал я таинства! Молча расстались со мной офицеры; я принял их завещания, дорогие вещи и многих, многих из этих людей видел в последний раз. Они пошли умирать, напутствуемые моим благословением.
Ослабев от сильного душевного волнения, я крепко заснул и спал до тех пор, пока солдаты наши не разбудили меня криками «Пруссак идет». Солнце уже ярко светило; мы вскочили на лошадей, и с высоты холма я увидел приближавшееся к нам прусское войско; оружие его блистало на солнце; зрелище было страшное. Но я был отвлечен от него на несколько мгновений.
Протопоп, окруженный попами и множеством слуг, с хоругвями, ехал верхом по внутренней стороне четырехугольника и благословлял войско; каждый солдат после благословения вынимал из-за пояса кожаную манерку, пил из нее и громко кричал «Ура», готовый встретить неприятеля.
Никогда не забуду я тихого, величественного приближения прусского войска. Я желал бы, чтоб читатель мог живо представить себе ту прекрасную, но страшную минуту, когда прусский строй вдруг развернулся в длинную кривую линию боевого порядка. Даже русские удивлялись этому невиданному зрелищу, которое, по общему мнению, было торжеством тогдашней тактики великого Фридриха. До нас долетал страшный бой прусских барабанов, но музыки еще не было слышно. Когда же пруссаки стали подходить ближе, то мы услыхали звуки гобоев, игравших известный гимн: «Ich bin ja, Herr, in deiner Macht» («Господи, я во власти Твоей»). Ни слова о том, что я тогда чувствовал; но я думаю, никому не покажется странным, если я скажу, что эта музыка впоследствии, в течение моей долгой жизни, всегда возбуждала во мне самую сильную горесть.
Пока неприятель приближался шумно и торжественно, русские стояли так неподвижно и тихо, что, казалось, живой души не было между ними. Но вот раздался гром прусских пушек, и я отъехал внутрь четырехугольника, в свое углубление.
Глава VIIIКазалось, небо и земля разрушались. Страшный рев пушек и пальба из ружей ужасно усиливались. Густой дым расстилался по всему пространству четырехугольника, от того места, где производилось нападение. Через несколько часов сделалось уже опасно оставаться в нашем углублении. Пули беспрестанно визжали в воздухе, а скоро стали попадать и в деревья, нас окружавшие; многие из наших влезли на них, чтобы лучше видеть сражение, и мертвые и раненые падали оттуда к ногам моим. Один молодой человек, родом из Кенигсберга – я не знаю ни имени его, ни звания, – говорил со мной, отошел четыре шага, и был тотчас убит пулей на глазах моих. В ту же минуту казак упал с лошади возле меня. Я стоял ни жив ни мертв, держа за повод мою лошадь, и не знал на что решиться; но скоро я выведен был из этого состояния. Пруссаки прорвали наше каре, и прусские гусары Малаховского полка были уже в тылу русских.
Ждать ли мне было верной смерти, или верного плена на этом месте? Я вскочил на лошадь, бросил все и поехал в ту часть боевой линии, куда пруссаки еще не проникли. Русский офицер, стоявший при выходе из четырехугольника, окликнул меня словами «Кто ты такой?». Я мог уже порядочно понимать по-русски и отвечал, что я полковой лютеранский пастор. «Куда же черт тебя несет?» – «Я спасаю жизнь свою!» – «Назад, отсюда никто не смеет выехать!» Получив такой ответ, я должен был воротиться на прежнее место.
Только что я доехал туда, как бригадир фон С*** подошел ко мне и сказал: «Господин пастор, я получил две тяжелые раны и не могу больше оставаться в строю; прошу вас, поедемте искать удобного места для перевязки». Я передал ему, как трудно выехать из каре. «Ничего». И я снова сел на лошадь; бригадир с трудом посажен был на свою, и мы отправились.
Офицер опять не хотел пропускать. «Ступай-ка прежде туда, где я был», – сказал ему бригадир; но эти слова не помогли. Тогда фон С*** возвысил голос: «Именем всепресветлейшей нашей государыни, которая заботится о своих раненых слугах, я, бригадир, приказываю тебя пропустить нас».
Офицер сделал честь при имени государыни, и мы проехали.
Был час пополудни, а битва между тем страшно усиливалась. Мы ехали в толпе народа, оглашаемые криком раненых и умирающих и преследуемые прусскими пулями. При выезде нашем из четырехугольника пуля попала в казацкий котелок и наделала такого звона, что я чуть совсем не потерялся.
За рядами боевого порядка опасность была не так велика, но многолюдство было то же самое. Через несколько минут мы подъехали к лесу и нашли там раненых и нераненых офицеров с прислугой. Так как прусские разъезды все еще были близко, то надо было искать другого, более безопасного места. Но куда ехать? Сторона была незнакомая, карт у нас не было; предстояло ехать наудачу. Один поручик, может быть, самый храбрый из нас, объявил, что он поедет на розыски, и приглашал меня с собой. Я согласился, почувствовав себя несколько бодрее вдали от опасности.
Мы скоро приехали к болоту, поросшему кустарником, где скрывались неприятельские мародеры, которые сделали по нам три выстрела, но не попали. Мы поехали дальше и благополучно прибыли в какую-то деревню, кажется, Цорндорф. Но здесь опять на нас посыпались выстрелы из-за садовых плетней и заставили воротиться.
На месте, где остались наши товарищи, мы не нашли уже никого; только лошади, совсем навьюченные, валялись еще, покинутые в болоте. Мы нашли своих товарищей недалеко оттуда и соединились с ними, чтоб дальше продолжать наши поиски. Скоро выехали мы на большую дорогу: нам показалось, что она тоже ведет к Цорндорфу, и, увидав в стороне другую деревню, мы направились к ней. Не видно было ни неприятельских форпостов, ни часовых. Покойно ехали мы вдоль прекрасных заборов, окружавших сады этой деревни, вдруг из узкого прохода, между двух садов, бросилась на нас толпа прусских солдат; они схватили за поводья наших лошадей, объявили нас пленными и привели в деревню…
Отрывок из воспоминаний берлинского негоцианта Гоцковского, который весьма любопытно рисует обстоятельства взятия Берлина и поведения победителей в этом городе
8 октября 1760 года, в 2 часа утра, меня позвали в Берлинскую Городскую Думу, где собралась и находилась в крайнем отчаянии большая часть членов магистрата. Мне сообщили горестную весть об отступлении наших войск и о беззащитном состоянии города. Ничего не оставалось делать, как постараться, по возможности, избегнуть бедствия посредством покорности и уговора с неприятелем.
Затем возник вопрос, кому отдать город, русским или австрийцам. Спросили моего мнения, и я сказал, что, по-моему, гораздо лучше договориться с русскими, нежели с австрийцами; что австрийцы – настоящие враги, а русские только помогают им; что они прежде подошли к городу и требовали формально сдачи; что, как слышно, числом они превосходят австрийцев, которые, будучи отъявленными врагами, поступят с городом гораздо жестче русских, а с этими можно лучше договориться. Это мнение было уважено. К нему присоединился и губернатор, генерал-лейтенант фон Рохов, и таким образом гарнизон сдался русским.
В 5 часов того же утра опять позвали меня в Думу. Русский генерал Тотлебен потребовал, чтобы члены магистрата и купечества явились к Котбусским воротам, и для этого выбрали меня с некоторыми другими лицами.
Город ничего не знал о том, что происходило ночью. Обыватели преспокойно спали и, вероятно, не помышляли о беде, которая витала над их головами. Про отступление наших войск никому не было известно; знали, что они перед городом, и тем себя обнадеживали.
Легко понять, что наша депутация направлялась к указанному месту в страхе и неизвестности о том, как предотвратится грозившая опасность. Мы прибыли как раз вовремя, ибо русские готовы были вступить в город, и мы едва поспели поместиться у приворотного писаря.
Офицер, ехавший во главе полка, вступил в ворота, спросил нас, кто мы такие, и, услышав, что мы выборные от Думы и купечества и что нам велено сюда явиться, сказал: «Тут ли купец Гоцковский?» Едва опомнившись от удивления, выступил я вперед, назвал себя и с вежливой смелостью обратился к офицеру: мол, что ему угодно?
– Я должен, – отвечал он, – передать вам поклон от бывшего бригадира, ныне генерала, Сиверса. Он просил меня, чтобы я, по возможности, был вам полезен. Меня зовут Бахман. Я назначен комендантом города во время нашего здесь пребывания. Если в чем я могу быть вам нужен, скажите.
Я исполнился несказанной радостью и тогда же положил себе воспользоваться этим случаем не для одного себя, но и для моих сограждан, объятых смертным страхом.
Я поспешил в город, рассказал о происшедшем со мной и старался всех ободрить и утешить. Граф Тотлебен потребовал от города страшной суммы в 4 миллиона государственных талеров старого чекана. Городской голова Кирхейзен пришел в совершенное отчаяние и от страха почти лишился языка. Нашествие австрийцев в ноябре 1757 года стало городу всего в 2 миллиона талеров, и сбор этих денег причинил тогда великую тревогу и несказанные затруднения. А теперь откуда было взять вдвое больше? Русские генералы подумали, что голова притворяется, либо пьян, и в негодовании приказывали отвести его на гауптвахту. Оно так бы и случилось; но я с клятвой удостоверил русского коменданта, что городской голова уже несколько лет страдает припадками головокружения.
Итак, неприятель овладел городом без всякого договора и немедленно потребовал продовольствия для войска. Никто не знал, как быть. Вторгнувшиеся войска тотчас очистили магазин главного комиссара Штейна, заготовленный им для снабжения королевской армии, и тем причинили ему 57 583 талера убытку, и он потом никогда не получил за то ни гроша. Это продолжалось до 5 часов пополудни.
Русский комендант, как выше сказано, был мне приятелем; но главный начальник генерал Тотлебен не знал меня. Поэтому я постарался проведать, кто и каков был его адъютант и где он поместился. Имя его Бринк. Он служил капитаном в русской армии. Сам граф Тотлебен расположился в доме Винцента на Братской улице (Bruderstrasse), а Бринку отвел помещение напротив, в доме Паля. Я настоятельно упросил коменданта Бахмана, чтобы этого капитана Бринка перевели на житье ко мне, и так долго приставал к самому коменданту, что он согласился переехать в мой дом. Я постарался снискать его дружбу и воспользоваться ею для общего блага. Чего я ни придумывал в его удовольствие! Вскоре я убедился, что именно он нам нужен, что он был, так сказать, правая рука графа Тотлебена.
Из верного источника дошло до меня, что русский полный генерал, граф Фермор, приказывал графу Тотлебену взыскать с Берлина 4 миллиона, не причиняя городу особых насилий. Поэтому я начал всячески убеждать господина Бринка в том, что Берлин не в состоянии уплатить столь неумеренные деньги и убедительнейше просил, чтобы он склонил графа Тотлебена к пощаде. Нет сомнения, что просьба моя была доложена, так как вслед за тем магистрату велено снова явиться в 2 часа пополудни к Котбусским воротам, куда он и отправился из дома г-на Вангенгейма, где все утро дожидался, что граф Тотлебен туда приедет.
У ворот снова не последовало никакого решения, хотя туда прибыли многие обыватели и на коленях просили сбавки. Граф Тотлебен оставался непреклонен. Между тем неприятельская армия находилась по большей части в самом городе. Солдаты ходили по всем улицам, из которых некоторые, можно сказать, кишели ими. Наступала грозная минута: между солдатами заходила речь о разграблении.
Посреди общей беды и смущения пошел я с капитаном Бринком к графу Тотлебену. С искренней, сердечной и в то же время правдивой горячностью представил я ему, что требования его нет возможности исполнить, что русские имеют преувеличенное понятие о богатстве берлинских купцов и в особенности менял-евреев. Моими мольбами и плачем довел я графа Тотлебена до того, что он согласился получить вместо 40 бочек золота только 15 и, кроме того, 200 тысяч государственных талеров в пощадных деньгах (Douceurgeld), и не старого чекана, а тогдашней ходячей серебряной монетой или дукатами, считая по 4 талера в дукате. Немедленно я, можно сказать, полетел в Думу объяснить о том магистрату и купечеству. Тотчас военный советник и бургомистр Ридигер составил и договор о сдаче города. Члены магистрата отправились к графу Тотлебену с этим договором, который и был проверен, подписан и разменен на обе стороны.
9 октября последовало распоряжение о доставлении неприятельским войскам уговоренных 200 тысяч пощадных денег, дабы удовлетворить австрийцев, которые иначе не соглашались уходить из города. Решено было весь окуп приносить ко мне в дом, где и происходил прием всех денег. Работы у меня, таким образом, прибыло вдвое. День и ночь неприятельские войска наполняли мое жилище, в котором и без того негде было повернуться от лиц, искавших себе убежища, и от несметного множества чужой поклажи с вещами и деньгами. И по ночам не давали мне покою, так что все время, пока неприятели хозяйничали в городе, я не ложился в постель. Погода стояла самая дурная. Денно и нощно принужден я был ходить по улицам, удовлетворяя либо русских и австрийцев, поминутно требовавших то того, то другого, либо самих обывателей, в их жалобах на русских солдат, которые бесчинствовали вопреки строжайшим приказам графа Тотлебена.
Благодаря моему доступу к графу Тотлебену, приказавшему, чтобы часовые пропускали меня во всякое время беспрепятственно, все в то время обращались ко мне, и я старался, по возможности, и без отлагательства сделать угодное каждому. О всяком доходившем до меня своевольстве русских солдат я немедленно доносил генералу, и тот приказывал тотчас же наказывать провинившегося. Вот чем объясняется отличное поведение русского войска во время его здешнего пребывания. 10 октября гр. Тотлебен, по приказанию ген. Фермора, должен был разорить, разграбить и сделать негодными к дальнейшему производству все находившиеся в Берлине королевские фабрики, а равно забрать все воинские запасы, находившиеся в общественных местах и, конечно, весьма значительные. В списке фабрик, подлежавших опустошению, находилась также золотая и серебряная мануфактуры.
Узнав о том еще накануне, я пошел к графу Тотлебену, сообщил ему эту горестную весть и клятвенно уверил его, что эта мануфактура только по имени своему королевская, но доходы ее не поступают в королевскую казну, а идут все на содержание Потсдамского сиротского дома и многих сотен бедных сирот. Я должен был изложить письменно это заявление, подписать и подтвердить клятвенно; граф крикнул коменданта и приказал ему вычеркнуть обе эти фабрики из списка.
Только что ушел я домой, как до меня дошла весть о том, что в упомянутой полученной от Фермора бумаге приказано посадить на гауптвахту обоих здешних газетчиков и на следующее утро прогнать их сквозь строй, к чему приготовления уже делались. Мне жаль было обоих несчастных людей. В 9 часов вечера я опять пошел к графу Тотлебену. Он уже ложился спать. Я извинился в частой моей докуке и боязливо завел речь о том, чтобы не позорить этих людей. Между прочим говорил я ему: «Подумайте и обсудите, ваше сиятельство. Ведь они вовсе не виноваты и не причастны в том, что появилось в газете и что так раздражает русских. Газета зависит не от них только, но пропускается цензурой. Все мы люди, всегда подверженные ошибкам. Не век же продлится война? Теперь положение дел может скоро перемениться, и тогда, пожалуй, последует отместка за этот случай и за оскорбление того или другого подданного русской императрицы, столь же невинного, как и эти люди. Но не жестоко ли теперь так поступать с русской стороны?»
Граф Тотлебен внимательно глядел на меня и наконец возразил, что не в его власти уклониться от исполнения приказа, к которому нельзя применить никакой оговорки. «Ступайте домой. Ночью я подумаю и окончательное решение дам завтра утром». В 4 часа этого утра я уже был у графа Тотлебена, приветствовал его и спросил, не прилетал ли к нему добрый ангел и не шепнул ли о пощаде невинных арестантов? Он сказал, что газетчиков приведут к улице, где назначено прогонять их сквозь строй, и там будет им сделано только внушение, а от самого прогона они освобождаются. Так и вышло.
11 октября магистрат уведомил меня, что графом Тотлебеном приказано сносить на большую дворцовую площадь всякое без исключения находящееся в городе огнестрельное оружие, о чем дано знать в каждый дом. Никто не знал, по какому это поводу, и жители снова встревожились. Сдача оружия уже началась, когда я поспешил к графу Тотлебену и, спросив его скромно о причине такового распоряжения, представил, что большая часть граждан, имеющих ружья и пистолеты, держит их только для своего удовольствия, что им горько будет это лишение, русским же это оружие обратится лишь в тягость. Граф и этот раз сослался на приказание графа Фермора. «Но чтобы показать вам, – продолжал он, – как мне нравится ваше усердие ко благу города и ваших сограждан, я велю, чтобы они принесли на площадь несколько сотен старых и негодных ружей; казаки переломают их и побросают в воду. Таким образом и это приказание будет мной для виду исполнено».
Вообще я и весь город можем засвидетельствовать, что генерал этот поступал с нами скорее как друг, нежели как неприятель. Что было бы при другом военачальнике? Чего бы ни выговорил и не вынудил бы он для себя лично? А что произошло бы, если бы попали мы под власть австрийцев, для обуздания которых от грабежа в городе граф Тотлебен должен был прибегать к расстреливанию.
Графу Тотлебену предписывалось прижать в особенности евреев и взять в заложники Ефраима и Ицига. Еврейские старшины, три дня сряду остававшиеся в помещении графа, поведали мне свою беду. Я представил генералу, что в договоре о сдаче города эти евреи не поименованы особо и что они внесли деньги, сколько приходилось по раскладке на их долю. Мне стоило величайших усилий переубедить графа Тотлебена, и евреи были пощажены.
Наконец, граф Тотлебен получил приказание поспешить с отъездом из Берлина; но еще многое оставалось уладить, и для того были потребованы к нему господа Вегели, Шюце и Вюрстлер. Походило на то, что их берут в заложники. Шюце не было в городе. Вегели и Вюрстлер пришли ко мне в смертном страхе и просили выручить их. Я решился спросить графа, зачем нужны ему эти люди. Он сказал: «Они поедут в лагерь, где перечтут собранные здесь деньги и сдадут начальству». Я поймал его на слове и заметил, что для этого нужны не эти люди, а счетчики. Возражать было нечего, и вместо этих господ взяты три кассира, которые потом поехали и в Пруссию, где их долго продержали под арестом.
12 октября вечером граф Тотлебен и войска его выбыли наконец из города, и освободился дом мой, более походивший на скотный двор, нежели на жилище, после того как русские наполняли его собой денно и нощно. Все время должен я был довольствовать питьем и едой всякого, кто ко мне являлся. Прибавить надо еще многие подарки, без которых не удалось бы мне исполнить то, что я исполнил. Чего все это мне стоило, остается занесенным в книге забвения. Город не спросил меня, сколько я издержал, а я не требовал, дабы не стали говорить, что я действовал ради собственной выгоды. В течение двух недель, со всех концов города и даже из чужих краев, беспрестанно приходили ко мне похвальные письма, в которых величали меня спасителем Берлина и многих тысяч людей.