355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Иваниченко » Эдик - Валентин » Текст книги (страница 2)
Эдик - Валентин
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:00

Текст книги "Эдик - Валентин"


Автор книги: Юрий Иваниченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Со зла, наверное, с родительского своего ожесточения, я таким умным стал – ну прямо дальше некуда. До сих пор не знаю, во благо или как еще я придумал тогда, но – подействовало. Резко подействовало. Можно сказать, что со следующего дня Эдика как подменили. А всех-то делов? – втемяшил я ему, что сам по себе он ничего не добьется, не только признания, но и самого главного: действительного самовыражения. Но вот есть архетип, или идеал, или предел, иже не прейдеши: Валентин Седов, и если Эдик сумеет в нем действительно разобраться, тогда и сумеет опереться в своем творчестве, и быть может, станет равным. О большем мечтать не следует. Возможно, большего и не бывает. Во всяком случае, в рамках традиционной живописи.

Не знаю точно, что тогда у Эдика сработало, но стали мы вдруг с ним решать эту задачу как чисто кибернетическую. Я-то ему советовал, рассчитывая, что он сделает – или по крайней мере попытается сделать машинную модель Седова-художника, пусть не живописца, графика, с тем чтобы растащить его придумки на дюжину статей и монографию. Но Эдик задумал нечто большее.

Мы как раз в то время начинали работу с иконическими анализаторами третьего поколения. И вот Эдик для начала сделал блестящую серию программ, позволивших на три порядка поднять уровень иконического анализа. Скажу, например, что теперь из обычных аэрокосмических снимков мы выжимали вдесятеро больше, чем лучшие специалисты по машинному иконическому анализу, и в сто раз больше, чем самые лучшие дешифровщики из картографического управления. Само собой, нужно было это ему, чтобы формализовать и загнать в машинную память основные работы живописного и графического наследия Седова. Машку он напрочь (так мне казалось) отставил, и дитя спокойно умывалось слезами и сдавало выпускные экзамены; а сам Эдик подбил меня, дурака старого, договориться с Третьяковкой, Русским и персональным Седовским музеем, и таскать по выходным дням подлинники седовских полотен пред светлые, просветленные очи иконических анализаторов.

Где-то с полгода я никак не мог пристроиться к денисовским особенностям работы, и почти все, что он творил за государственный счет в казенных лабораториях, пропадало втуне. Потом все же приспособился, дал он мне программы иконического анализа, сравнительной колористики, а самое главное – совершенно блестящую программу направленного самостроительства для нейрокомпьютеров. Тут у меня ума хватило программу никому не показывать, но у себя запустить, и меньше чем через полгода ваша машина вышла на параметры, которые даже сложно было оценить; во всяком случае, вот уже три года решаем непростые задачки – и ни разу не было, чтобы почувствовать предел возможности нейрокомпьютера. Потом снова заколодило; ясно, что Денисов зашел в тупик, но конкретно в чем сие заключалось, сказать было трудно. Эдик же прямо не расскажет, все у него в своеобразных условных пространствах; скорее всего – нечто связанное с неуклюжестью исполнительных механизмов.

Вот здесь я при всем желании не мог бы ему помочь. Более-менее приличные исполнительные механизмы делают японцы, но и у них далеко-далеко еще не дошло до того, чтобы полностью смоделировать и воспроизвести движения живописца. Графика – это пожалуйста, машины чертить давно умеют, и очень хорошо умеют, а вот живопись, там совсем другое. Работа по созданию цвета, передача фона, фактуры, светотени и цветотени – одна из самых сложных среди всех видов человеческой деятельности, и обучение в ней чего-то может стоить только на начальных стадиях, а дальше художник должен двигаться сам. Об этом, кстати, я у самого Седова и прочел, в письмах. Наверное, можно рассчитать единственно необходимый цвет каждой точки, но добиться того, чтобы механическая рука единственно так смешала краски, соблюла консистенцию, нанесла эту самую точку, выдержав всю необходимую геометрию, – трудно; а Седов еще, кстати, не имел ничего общего с пуантилистикой...

Все это, конечно, Эдик знал и сам, так что мои слова были прежде всего сотрясением воздуха, а затем уже – звуком пустым. Знал Денисов, и вовсе не надеялся, что я вот так из кармана вытащу купленную за государственный счет механическую руку со свободою и умелостью рембрандтовой или седовской руки. Но чего-то такого он от меня ожидал – или по крайней мере совета вернуться в мастерскую или попытаться освоить новый художественный уровень, в каждом трудном случае обращаясь к механическому маэстро. А я как раз ничего такого говорить и советовать ему не собирался, и вообще, очень не хотелось мне, чтобы он перебирался в мастерскую и начинал прежнюю жизнь. Пока он сидит здесь, днюет и ночует в комнате, отведенной полностью в распоряжение его и машинного духа Валентина Седова, мне намного спокойнее, Машке – тоже, и время от времени перепадает нечто ценное, вроде той программы нейрокомпа, о которой я уже говорил.

Поначалу у меня в голове не было ни одной приличной мысли, и я проделал то, что проделывают миллионы бюрократов в мире: когда нет решения, тянуть время. И я тянул его, а внешне это выглядело, как будто я всею душою стремлюсь убедиться, что никакой ошибки и самоослепления нет, что в машине действительно поселился дух Валентина Седова.

Не вникая в _методики_, проделанное Эдиком было достаточно понятным. Он прогнал сквозь ридер всю литературу о Седове, а через иконический анализатор – все, что им написано и нарисовано, за исключением тех дюжины полотен и сотни графических листов, которые исчезли бесследно в войнах и пожарах прошлого века. И на основании предположения о том, что собственно творческий центр мозга представляет собой ограниченную группу структур, модифицированных строго определенным образом, образовав своеобразный устойчивый оператор, – он и получил то, что можно было считать квинтэссенцией Седова-художника. Иначе говоря, теперь можно было, ставя конкретную творческую задачу, посмотреть, как ее решает, как ее решал бы Седов. Но практически это можно было осуществить только с графикой, с рисунками тушью и углем. Даже с пастелью не удавалось ничего сделать лучшей нашей механической руке, отданной на месяц под расписку из соседнего отдела.

Немножко мы позабавлялись, заставляя "Валентина Седова" набрасывать углем наши портреты. Позабавлялись, пока не увидел я совершенно ясно, что портреты, выполненные совершенно, в седовском духе, и подписанные даже его незабываемым росчерком, технически безукоризненны – но холодны настолько, словно моделями были персонажи анатомического театра. И здесь, к добру или нет, меня озарило...

– Ты сам должен стать к мольберту, – сказал я Эдику. Потом подумал и добавил: – Впрочем, это могу сделать и я.

Объяснять этому парню ничего не приходилось. Только поблагодарил меня. Сразу, а потом еще раз, когда я пообещал взять шлем биотокового ввода. Что там поблагодарил! Пообещал срочно сделать программу и топографию бустерного узла, чтобы состыковать машинные команды и биотоки человека. И сделал!

И не прошло и трех месяцев совершенно одержимого труда, как он впервые начал работать с биотоковым шлемом. Мольберт, естественно, поставили в лаборатории, и никому – кроме меня – входа не было. Впрочем, как впоследствии оказалось, и это было не так.

Странное ощущение оставили две первые работы, сделанные "Валентином Седовым" руками Эдика. Почти так же холодно, как и в графике, но самое интересное другое: в работах, выполненных просто в развитие этюдов Седова, трех этюдов, так и не ставших картиной, Прорвались мотивы тревоги, даже одержимости, мотивы, памятные мне по работам Денисова. Помню странное чувство, накатившее вдруг, когда я уходил из лаборатории, а Денисов еще оставался. И его помню: долговязого, сутулого, с паучьими руками, жидкие бесцветные волосы стекают на плечи, а в неожиданно большом кулаке зажат блестящий мастехин...

Трудные для нас наступили дни. Я часто заходил в лабораторию, обычно по вечерам, после работы, смотрел, как она постепенно превращается в некое подобие художнической мастерской – к вящему контрасту с панелями нейрокомпа и впечатляющим биотоковым шлемом. Говорил я Эдику практически одно и то же: что эксперимент закончился выдающимся успехом, что пора лавры собирать, готовиться к демонстрациям, а что касается собственных эдиковых живописных мечтаний, так не пора ли встать на реальную почву и понять окончательно, что великолепная седовская техника – далеко еще не все. Как бы широко не трактовать слово "техника". Нужно еще нечто, внутренний свет, неповторимость седовского видения, и осознанная – хотя и не названная им – идея. То, что носил в себе и выговаривал в каждом полотне художник – на языке живописи, естественно. А у самого Эдика есть большое желание сказать, а вот что именно сказать – он не знает и не узнает.

Вы думаете, он обижался? Нет. Гораздо проще. Мы просто не понимали друг друга. С таким же успехом я мог с ним разговаривать на койне или суахили, если бы знал эти языки, – понимания все равно не было. И не понимал я, к чему эти разговоры насчет того, что видит он и должен пройти некий предел, что растворение есть необходимая предоснова разделения, что состояние длительности преходяще в состояние временности по внутренней наполненности, что световые зависимости суть зависимости четырехмерности, и т.д., то, что вряд ли встретишь у Седова, зато в избытке – на теплых сборищах богемы. В одном мы, правда, друг друга поняли – в том, что надо попытаться восстановить пару пропавших, скорее всего – сгоревших под бомбежкой на Керченской переправе картин, а потом внимательно сравнить их с уцелевшими копиями. Начать я ему разрешил через две недели – раньше уложиться никак не мог. Зато теперь за материалы можно было не беспокоиться.

Первым было небольшое полотно, продолжение седовского мифологического цикла, "Поверженный циклоп". В памяти машины сохранились два эскиза, с разными натурщиками, но с одним и тем же пейзажем. Работал он над ним чуть больше десяти дней, потом я сам покрывал лаком, подобранным так, чтобы побыстрее появились кракелюры. Хорошее полотно получилось. Иконический анализатор, гордость наша, отметил всего десяток расхождений с копией, и все было из той категории, когда виновата скорее всего копия, известный наш уровень полиграфии.

Ко второй картине, "Девушка у окна", Эдик не приступал почти месяц. Не работалось ему, а с моей стороны все было готово. Не работалось, зато все больше говорилось в тоне, который меня отчаянно раздражал, и о вещах, в которых я давно перестал что-то понимать. Вот только однажды мне бросилось в глаза, как исхудал и прежде тощий Эдик, и кашель его мне не понравился. Ну, а уж то, что в лаборатории-мастерской все больше скапливалось посуды, естественно не могло понравиться никакому начальнику, не исключая и меня. И вообще, странный он стал, совсем, что называется, не от мира сего; и юмор у него стал странный. И уровень разговоров – другим; а вот оброненную мимоходом фразу о двустороннем влиянии и о том, что порог оказался доступнее, я всерьез не принял. А следовало бы, пожалуй, отнестись ко всему, происходящему в ним, посерьезнее. Сами его разговоры об искусстве, о подвижничестве, о преданности делу чего-то стоили, а возможно, и немало стоили – я не специалист, хотя давно уже стал уделять изобразительному искусству и особенно техническим сторонам этого дела много внимания. Сейчас я бы, пожалуй, смог работать в какой-нибудь экспертной комиссии по идентификации произведений; не сам, конечно, с помощью моей "Эрмини" и денисовских программ иконического анализа, но – тем не менее. Да, но суть в другом: изменялся мой Эдик. Все заметнее изменялся, и, как позже я понял, все в одном направлении. Изменялись и результаты, достигаемые им при работе с биотоковым шлемом – когда он работал "по Седову", и без него, когда он сотворял свои композиции. Сейчас, когда все это – дело прошлое и обдуманное, мне упорно кажется, что чем больше он менялся внешне и в своих разговорах и мыслях, тем законченное он становился и в своем творчестве. Впрочем, ничего такого небывалого, неестественного в этом нет, разве что сроки. Не тогда, нет: _сейчас_ мне кажется, что в считанные недели в нем произошла эволюция... Или, наверное, точнее сказать: сквозь него прошла эпоха. Возможно, та самая, что отделяла когда-то одаренного юношу от великого Валентина Седова. Очень много Эдику давала машина, кибернетическая модель Седова, гениально сформированная им в "Эрмини". Но давать по-настоящему она смогла только тогда, когда Эдик невесть каким таинством научился это все "пропускать через себя", когда за недели прошел ускоренный курс всего того, что должен был – но не смог пройти за десятилетия. Он выложился, стал другим – даже постарел. Я видел – и не понял. И вообще много чего не принял всерьез – потерял бдительность, когда вдруг подряд, косяком пошли приятности: Машка удачно поступила, монография, сроки презрев, вышла, в президиум нашего общества кооптировали, и картина "Поверженный циклоп" хорошо, убедительно старилась... Не обратил я внимания на то, что Машка стала осведомленнее, чем ей положено, о наших институтских делах, и пару раз мне даже казалось, что это ее я вижу из окна. Но – всегда уходящей, и далеко – можно ошибиться. Должен был, конечно, насторожиться, когда ее однажды понесло, и она начала говорить нечто знакомее, нечто смутно ассоциирующееся-с совсем иным голосом, и совсем иным человеком, по поводу механизмов гениальности, великих истин, якобы скрытых, недоступных вообще прямому выражению, но способных быть переданным музыкой и светотенью, линией и т.д., но не как прямая передача, а как нечто, будящее в слушателе или в зрителе некие вибрации... Очень ведь знакомая чушь, и просто удивительно, как я ей не придал тогда должного значения... А чуть позже, когда я все-таки убедился, что Машка опять нашла дорожку к Денисову, и весьма сомнительно, чтобы она просто, позировала ему для "Девушки у окна", поговорили мы с ним. Круто поговорили. Знал я, сколько ему дает и насколько для него важно общение через биотоковый шлем – и попросту пригрозил. Приказал немедленно прекратить с Машкой, и хоть по какому угодно, самому скользящему, графику, но все-таки работать, а иначе казенное имущество, и шлем, и вообще машина, перейдут в казенное пользование, причем совсем не уверен, что в интересах производства следует и дальше сохранять в машине дух некоего художника. Неужто больше загрузить нечем?

Похоже, попал я в точку. Испугался парень. Ой, как испугался, чуть ли не на колени брякнулся, и вымолил две недельки – привести данные эксперимента в порядок и вообще. Ну и конечно, говорил о том, какая это странная материя – одаренность, по каким сложным законам развивается и как не сводится ни к чему ограниченному, конечному – поскольку человек бесконечен. Много чего он говорил, когда крики и истерики закончились, мы вдруг начали беседовать, как в недавние еще добрые времена; и верилось, что еще можно жить, и работать, и оставаться довольными друг другом. Всего из ночного разговора я не запомнил, да и не думаю, чтобы там все было так же ценно, как практически сделанное Эдиком. Теоретик из него не очень, это вам не оранжевое поле с четным теннисистом. Поэтому я уже не очень переживаю, что не помню всю логику его рассуждении о взаимном влиянии, о зеркальности структур, о последовательной мобилизации уровней сознания и о том, что по мере самоуглубления растет плотность внутренних событий, что в конечном итоге может привести к моцартовскому саморазрушению. Нет, не очень внимательно я его слушал – возможно, потому меня так ударило, когда я, по уговору, на четырнадцатый день вошел в мастерскую.

Два полотна: "Портрет девушки", выполненный _моими_ красками и на _моем_ полотне, т.е., с уверенностью идентифицированный любыми экспертами, и еще одна, совершенно очаровательная "ню" хорошо мне известной натуры.

Все прибрано, чисто, практически – никаких следов трехлетнего труда. Оборудование на месте, исправно. И письмо. Прочел я сразу – ничего там особого не было, и ничего нового тоже. Ушел в профессионалы, и Маша решила сопровождать его везде и всюду, хоть до самого последнего часа. Бывает. Разыскал я их – достаточно скоро, паспортный режим у нас, слава богу, хорошо поставлен. Все то, что написано было, услышал устно, на два голоса. И посмотрел на работы. Ну что сказать, влияние Седова, конечно, чувствуется, но теперь это – самостоятельный и, пожалуй, большой живописец. Все так: машина помогла ему только сломать барьер к себе, помогла пройти путь, обычно растягивающийся на десятилетия, за считанные годы. Но остался ли он моложе, или это стоило Эдику ровно тех же сил – вот этого точно сказать я не могу. Но подозреваю, что надолго его не хватит. Машка дура, ну да ладно, будет молодой вдовой – а там, глядишь, все образуется. Жаль только, что признания сам Эдик, видимо, так и не увидит: разве кому он сейчас нужен, если есть, скажем, Валентин Седов? Если на большом аукционе две седовские работы, чудом вынырнувшие из небытия и военного лихолетья прошлого века, идут по такой начальной цене, что перекроют мой заработок за десять лет?

И это только начальная цена...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю