355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » На шхуне » Текст книги (страница 5)
На шхуне
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:11

Текст книги "На шхуне"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

13

Бочки везли сотни верст – в жару, в зной. А перед тем интенданты оренбургские держали их в сырости. Теперь извольте радоваться: ржавые сухари как паутиной покрылись, в мясе черви кишат. Бррр… Хорошо бы рыбой разжиться, да нету – кто их ведает, законы движения рыбьих косяков? И с водой хуже не придумаешь. В двух железных баках полтораста ведер припасли. Сыр-дарьинская вода, когда отстоялась, была ничего, сносная, но почти вся уж вышла. А эта, из копаней, на здешних берегах добытая, тухнет, проклятая, через сутки тухнет, пить ее разве верблюду. Уж на что, кажется, в кругосветном маялись, офицеров уговорил больным все консервы отдать, уж на что, право, бедовали, а такого не было, чтобы без питьевой воды. Благо еще гороху с лихвой. Вари, Иван, кашу. Что? Н-да, без мяса швах. А может, с мясом? «Червь густо»? Оно точно, червь не бланманже… На шхуне приуныли. Не запоешь, коли в брюхе «поет». Известно, поход – это тебе не у тещи на блинах. А все ж того, голодно. И пить, пить страсть как охота… Приуныли на шхуне «Константин»: вшивому баня снится, голодному – харч.

– Ваше благородь, кушать… – У бойкого денщика Ванюши Тихова голос нынче виноватый, слышится в нем: «Эх, матушка-мать, какое там «кушать»?»

– Обедать командой на палубе. Понял?

– Есть, ваше благородь, понял. – Но он ничего не понял, прежде обедали розно.

Расположились на палубе все – матросы, офицеры, Шевченко с Вернером, фельдшер Истомин. К общему недоумению, Бутаков велел подать себе мяса. «Хорошая мина при плохой игре», – думал лейтенант, принимаясь счищать червей, хоть и сварившихся вместе с мясом, но оттого не менее мерзких. Даже знатнейший на шхуне обжора матрос Гаврила Погорелов и тот перекривился, а штабс-капитан Макшеев прянул прочь, не скрывая негодования.

– На нет и суда нет, – пробурчал лейтенант, начиная жевать мясо.

С минуту все оторопело и даже будто с ужасом смотрели на Бутакова.

– Э, где наша не пропадала? – Сахнов махнул рукой. – Валяй, Ванька, и мне, мать ее так…

Тихов скорбно подал Сахнову, первому на корабле плясуну и песельнику, «угощение», и тот, орудуя складным ножом, продолжал наставительно:

– Это еще что, это, братцы мои, еще ничего. Вот, бают, французы в двенадцатом годе, так те воронье хрястали. А тут как-никак – мясо…

Добровольцев, однако, не находилось.

– Ну и пес с ними, верно, ваше благородие? – калякал Сахнов с напускным удальством. – Больше останется. – Он выколупнул «подлеца», весьма изрядного, и заключил: – Вот и можно, вот и чисто… – Но было видно, что и Андрюха Сахнов медлит приступать к трапезе.

Обед не обед получился, а бог знает что. А тут еще штиль лег. Будто и море с голодухи впало в дурную дрему. Эх, машину бы паровую. То-то задали бы тягу. Но машины нет, а паруса одрябли, а море выглаженное, без морщинки, все в искрах, как в битом стекле, рябит в глазах и поташнивает. Скверная история.

В один из этих мертвых штилевых дней Бутаков отрядил штурмана с матросами нарубить дровишек для камбуза. Впрочем, какое там нарубить? Не нарубить, а наломать, как говорят в донских станицах.

Отправив партию, лейтенант приказал следить за нею в подзорную трубу. Дело было близ Хивы. Значит, опасайся, брат, хивинских удальцов, тех, что отымают у кочевников скот, последний скарб, а то, глядишь, и самих владельцев скота и скарба угоняют в полон, в неволю.

Едва Поспелов со своими дроволомами высадился на берег, как унтер Абизиров доложил Бутакову:

– Люди какие-то, ваше благородие!

Бутаков, Шевченко и Захряпин тотчас подвалили в челноке к берегу и скорехонько к зарослям кустарника, где были замечены незнакомцы.

Подоспели и увидели, как штурман Ксенофонт Егорович, конфузливо покашливая, пытался объясниться с казахами, среди которых выделялся и одеждой, и осанкой, и длинной, удивительно белой бородой старшина аксакал.

Выручил штурмана приказчик Захряпин, он заговорил с аксакалом по-казахски, и старик стал рассказывать о недавней и такой бедственной встрече с хивинцами.

Женщин не было, но ребятишки появились невесть откуда. Босоногие, в отрепьях и в теплых шапках, нахлобученных по самые брови, они уставились на пришельцев блестящими глазенками. Аксакал прикрикнул на мальчишек. Те шарахнулись на десяток шагов, присели на корточки и о чем-то залопотали. А старшина, опираясь на палку, сгорбившись, рассказывал, что разбойники хивинцы отобрали у них верблюдов и лошадей и что теперь они совсем уж надумали откочевать в русскую сторону, где, слышно, обид покамест не чинят.

Захряпин переводил, Бутаков слушал.

– Николай Васильевич, спроси-ка, купить-то у них можно хоть что-нибудь из съестного?

Захряпин ковырнул носком сапога землю.

– Ну да, ну да, – поспешно прибавил лейтенант, – чего уж там с них взять.

Он вздохнул, порылся в карманах сюртука и протянул старшине несколько платков и стальных портняжных иголок, завернутых в тряпицу. Аксакал принял подарки и, взглянув на Захряпина, уважительно спросил:

– Тынгыз-тере?

– Тынгыз-тере, – ответил Захряпин, – морской начальник.

Шевченко тем временем торопливо рисовал ребятишек, по-прежнему сидевших на корточках. Он любил рисовать малых, потому что любил их так же, как старых. Даст бог, и у него, пусть и на закате, а будет, будет своя «дытына». Когда-то, давно уж, когда-то изобразил он сепией спящего хлопчика, рисуя акварелью цыганок, не забыл и цыганеночка, нет, не ради композиции; рядом со слепой поместил босоногую девочку; к чубатому, костлявому бандуристу притулил мальчугана; а нынче вот и рисует торопливо казахских ребятишек. Венец красоты – счастливое лицо человеческое, да, где же окрест сыщешь такое, только на детских мордашках и ловишь иной раз отсветы счастья.

14

Высочайше утвержденная инструкция запрещала приближаться к устью Аму-Дарьи, ибо южные берега Арала были северными рубежами Хивы. На Хиву метили англичане, Петербург опасался неудовольствия Лондона.

Бутаков, нарушая инструкцию, прикидывался простаком. Что тут попишешь, коли ветер-ветрило несет шхуну на зюйд? Лавировать? Лавируем усердно, а проку чуть. И, право, позарез необходима питьевая вода. Ну-с, где же прикажете запастись пресной водой? Само собой, лишь в устье Аму-Дарьи.

Его лукавство было шито белыми нитками. Все это понимали и посмеивались. Правда, штабс-капитан Макшеев, как старший в чине, счел долгом намекнуть Бутакову об ответственности. Бутаков вскинул на него потемневшие глаза.

– А вы, господин Макшеев, – сказал он сухо, – вы просто-напросто ничего не видели: кто же не знает, что вас укачивает насмерть? – И, желая подсластить пилюлю, вежливо посоветовал: – Поступайте, как Нельсон.

– Не понимаю, – обиделся штабс-капитан. – Я ведь, Алексей Иванович, с наилучшими чувствами.

– Да и я тоже-с, – смягчился Бутаков. – А про Нельсона вот что. Ему, знаете ли, в одном сражении офицеры указали на сигнал флагмана: «Прекратить бой!» Так он что же? Приставил трубку к незрячему глазу, к черной повязке, и восклицает: «Где сигнал? Какой сигнал?» И продолжал баталию и выиграл дело. – Бутаков рассмеялся. – Вот так и мы с вами.

А Шевченко однажды шепнул ему озабоченно: разговоры о противных ветрах и штилях, о разных там обстоятельствах – это хорошо, это «добре», но вот как быть с путевым журналом? Ежели всерьез разбирать начнут, все и выплывет. Бутаков отшутился: «Не обманешь – не продашь, не согрешишь – не покаешься…»

(Может, это и вспомнилось Тарасу Григорьевичу много лет спустя, на берегу Каспия, когда в начале своего дневника записал он: «И в шканечных журналах врут, а в таком, домашнем, и бог велел»?)

Итак, «Константин» держал на юг, к устью Аму-Дарьи.

В последних числах августа соленость Арала резко пошла на убыль. Еще день, другой, и волны обрели буроватый оттенок, матросы проворно вытянули на борт ведра с почти пресной водою.

Изменились и берега. Прежде они вставали, словно крепостные стены, теперь никли к морю желтыми пляжами. Глубины уменьшались с такой опасной быстротою, что фельдшер Истомин – за неимением лекарской практики он замерял глубины – сознавал себя заправским мореходом.

– Под килем четыре с половиной сажени.

– Под килем четыре сажени.

– Под килем три с половиной…

И тут, в виду острова Токмак-Аты, когда сильный ветер был вовсе не нужен, он вдруг скрепчал, заходя постепенно через норд-вестовый румб к норд-норд-остовому. Никчемный этот ветер расстарался до того, что начался бедоносный шторм. А глубина под судном уже равнялась одной лишь сажени с четвертью.

В самом начале похода шторм стращал экспедицию голодной смертью, теперь – хивинским пленом. На шхуне воцарилась угрюмая готовность к борьбе до последнего.

Всю ночь напролет подле Бутакова был Поспелов, и лейтенант вновь чувствовал, как необходимо ему присутствие Ксенофонта Егоровича. «Руль», – тревожился Бутаков, а Поспелов успокоительно: «Выдержит, надеюсь». Оба думали об одном: на такой малой глубине да при такой бешеной качке ничего не стоило садануться пером руля в грунт, а ведь неизвестно, что лучше – остаться без руля или без ветрил. «Бейдевинд»[6]6
  Бейдевинд – курс корабля, составляющий угол менее девяноста градусов между диаметральной плоскостью судна и направлением ветра.


[Закрыть]
, – думал вслух Бутанов, а Поспелов уточнял: «И покруче». Лишь приведя судно в бейдевинд, можно было удержаться мористее острова.

Будь лейтенант одинцом, он поступал бы точно так же, как и поступал, но Ксенофонт Егорович каким-то таинственным манером придавал уверенную отчетливость его мыслям. Мысли же эти сходились на том, как бы перехитрить море, ветер, шторм.

Сколько, однако, ни упрямились моряки, волны и ветер теснили «Константина» к острову, и Бутакова, и Поспелова, и команду, валившуюся с ног от усталости, корежил страх – явственный, всеми мускулами ощутимый, каждой жилочкой, – тот страх, что испытывает человек, повисший над пропастью и чувствующий, как натягивается, как дрожит и сучится веревка.

Они дотянули до рассвета. А на рассвете ветер унялся, и поблизости от корабля означился остров – холмистый, поросший гребенщиком, осокорью, какими-то дикими фруктовыми деревьями с голубовато-серой листвой, отчего казалось, что дальние рощи заплыли мглою.

Впрочем, не островная флора привлекала лейтенанта, пока он сидел на мачте, напрягая зрение, нет, не флора, а кибитки и вооруженные всадники на пляшущих аргамаках. Да-с, худо пришлось бы, выброси море на этот Токмак-Аты…

Когда лейтенант спустился на палубу, он не сразу сообразил, о чем это с таким воодушевлением толкует приказчик Захряпин.

– Лучше и не придумаешь! – повторял Захряпин, теребя бородку. – Нет, ей-богу… А?

Эге, вон оно что… Скор да ухватист ты, Николай Васильевич. Правда твоя, весьма пригоден Токмак-Аты для устройства фактории, эдакого перевалочного места на будущем «пути из славян в азиатцы». Верно, все верно – и Аму-Дарья рукой подать, и пастбища изобильные, и землицы огородной хватит, и по части рыбной угодил. Малость мелковато на подходах к острову? Не беда. Есть такие железные плоскодонные баржи, осадка у них чепуховая, а груз берут богатырски. Словом, хорош, очень хорош этот Токмак-Аты..

Зыбь тяжело и мерно наваливалась с севера – Арал после шторма переводил дыхание. Но ветра, увы, не было, и шхуна не могла сняться с якоря. Бутаков пожимал плечами: бог свидетель, нет охоты своевольничать, обстоятельства понуждают к нарушению инструкции. Быть у Токмак-Аты и не узнать, что же там, за южной его оконечностью? Да, на берегах – хивинцы. Однако на борту «Константина» – военные люди. А военным риск положен, как суточный рацион.

Алексей Иванович поманил штурмана Поспелова и прапорщика Акишева, напрямик высказал свой план. Навигатору с геодезистом полезли на ум невеселые истории о хивинских пленниках. Вспомнилось, как наказывают в Хиве за попытку к бегству из неволи: надрежут пятки, всыпят в надрезы мелкую щетину, и баста, и вот уж ты не ходок, гарцуй остаток дней на цыпочках, что твоя дива в кордебалете, а на всю ступню – ни-ни, щетина вонзится злее иголок…

Но, выслушав Бутакова, они ответили согласием. Пребывание у Токмак-Аты не должно же было пропасть для картографии и гидрографии. Хивинцы? Э, лучше о них не думать.

Поздним вечером Поспелов с Акишевым покинули шхуну. Вальки весел были обернуты ветошью, шлюпка отошла без шума. Поначалу, правда, еще доносился слабый переплеск, будто шлепала по воде тряпка, но вскоре все стихло, только зыбь вздыхала, как буйвол.

«Константин» затаился. Никто не спал. Оружие было роздано матросам. На шхуне – ни огонька, ни звука. Лишь часы в каюте отсчитывали время необычно четко и как бы надменно.

Но вот уж звезды выцвели, море подернулось дымкой, и засвежело, и будто глуше, медленнее затикали часы в каюте. Тогда-то снова послышались осторожные удары весел.

Штурман Ксенофонт Егорович заговорил сипло, словно бы простудился или измучен жаждой, а геодезист Артемий Акимович медленно и крепко отер морщинистое лицо большим красным платком.

Да, они обогнули Токмак-Аты, по западную сторону нет рукавов Аму, вода там морская, горько-соленая, из чего заключить должно, что река впадает в Арал к востоку от острова. Вот так-то. А теперь не худо бы пропустить по стаканчику спиртного и соснуть…

Устье к востоку от острова? Хорошо, очень хорошо. Будь что будет, увидеть его надо. Спасибо, ветер, ты хоть и слаб, а все же несешь, движешь потихонечку славную нашу шхунку. Где-то тут оно, поблизости, устье Аму-Дарьи, где-то тут это устье, не исследованное еще никем в мире…

После полудня Бутаков возился с секстантом. Есть нечто удивительное, правда, моряками по привычке не примечаемое, в этих вычислениях. Отсчитай долготу от английского городка Гринвича, в котором ты никогда и не был… Черкни карандашиком на листке бумаги. Проверь, не торопись… И вот, пожалуйста – находишь незримую точку, можешь ткнуть острием карандаша в карту и сказать удовлетворенно: «А вот-с мы где!»

Определив местоположение шхуны, Бутаков ринулся на мачту с быстротою юнги, за которым наблюдает скорый на зуботычины боцман. Еще не умостившись на рее, лейтенант уже глядел, глядел во все глаза на юго-юго-восток.

А там, в яркой зелени тростников, в текучих желтках отмелей, там блестящей фольгой простиралась река, рожденная снегами поднебесных главиц Памира и Гиндукуша.

Ну нет, лейтенант Бутаков никому не уступит нынешнюю вылазку. Черта с два, никому! Он знает, не совсем-таки благоразумно покидать шхуну вблизи хивинских берегов, но ведь волков бояться – в лес не ходить. Да и приключись худое, на шхуне останется Ксенофонт Егорович. Вот, вот, штурман останется, а в ночную вылазку пойдет с лейтенантом Артемий Акишев, пойдет вторично, благо, пловец отменный и храбрости ему не занимать.

Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины на совесть смазаны салом.

Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно-огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо выше, бездоннее, чернее. Голос волн уже не слитный, одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья булькает и шуршит; здоровый йодистый запах слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева.

Матросы гребли ровно, не выхватывая резко весел и уж, конечно, не «пуская щук», то бишь не задевая воду ребром лопастей, что и в обычном-то, не скрытом, шлюпочном переходе считается у военных моряков неприличием.

Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, шелестел камыш.

Стихло. Булькала вода под форштевнем. И опять сухая скороговорка камышей.

А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: «Суши весла!»

Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению.

Бутаков с Акишевым скинули платье, перевалились за борт, в воду, и с футштоками в руках двинулись наперерез течению.

Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны.

Грунт под ногами то упруго пружинил, то, вдруг раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.

Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей густо, непролазно теснились узколистый рогоз и тростники, водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть – крохолей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянной синеве белые кильватерные колонны, треугольники, зигзаги…

Опираясь на футштоки, одолевая упругое течение, мерили Бутаков с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы вели шлюпку, как лошадь на поводу.

Вдали аральская зыбь баюкала тихую шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и не реальном далеко, были города, где мирно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.

А тут вольной неодолимо, пришептывая и позванивая, неслась река, тут было глухое, темное небо, плач шакалов да стон комаров.

15

«Черная меланхолия», – шутил Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом. Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: «Буйное помешательство». Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.

Как всегда перед осенью, на Арале гуляли крепкие норд-осты. Тут уж держи ухо востро: бросит судно на камни, на мель. Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а пока осмотреть срединную часть моря.

И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи – все это радовало. Радовало… но все же он испытывал нехватку того, без чего экспедиция казалась ему не увенчанной главной наградой. Русские капитаны-«кругосветники» обретали эти награды в Великом, или Тихом. Но, черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести колумбу хотя бы один сюрприз?

«Константин» уже доказал командиру свою преданность, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та таинственная связь с кораблем, утешнее которой для мореплавателя нет ничего. И потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть «Константин» и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.

Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она есть у моряков, как и у влюбленных.

В двенадцатый день сентября море отсалютовало «Константину» бессчетными залпами: шхуна приближалась к неизвестному острову. Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда «Константин» успокоился на якорях.

Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на «табурете», вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли – над приливами в сердце.

Пахло не только землей – пахло тайной. Во тьме привставало на цыпочках Неизвестное. Бутаков знал, что по заре увидит песок и камни, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость ощущалась трепетно.

Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами. Но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем.

Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розовые озера, песчаник, бугры – все было, что представлялось мысленно накануне. Но «люди здесь еще не бывали»! И от этого замирало сердце.

Мешкать не приходилось: осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье.

Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, вставали с рассветом, опять в полную силу владело артельное чувство «одной упряжки».

Акишев и Макшеев измерили остров; площадь его равнялась территории некоторых государств Германии – остров отнял у моря верст двести квадратных, не меньше.

Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял наперекор бурной погоде залив с юго-восточной стороны. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.

Приказчик Захряпин упоенно озирал остров. Чем не место для поселения рыболовецкой ватаги? Всего вдоволь, а муку и водку завезти можно. Он добьется перевода сюда своих артельщиков. Должно, уж воротились они на Кос-Арал, в устье Сыра, и ведать не ведают, какую райскую обитель приглядел для них Николай Васильевич. Э, черти собачьи: «Камень на шею – да и в воду»… И Федор Степанович не останется в обиде. Вот, дорогой капитан Мертваго, вот какая пустынь, в самый раз схорониться от всего грешного и суетного…

Шевченко рисовал гористый берег безыменного острова.

Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа. Была высокая отрада в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего: сдержанная прелесть, горделивая скромность.

Он сознавал, что достиг мастерства, что глаз остер и меток, рука послушна, краски и линии верны и что все отлично. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.

Не первый день работал он под аральским небом, в этом море света, но, как всегда, пейзаж был труден; лаконичный, краткий, он требовал, чтобы мастер «сжался» в две-три определяющие черты. Шевченко воссоздавал его не печальным, каким он показался бы кому-нибудь другому, несмотря на могучее освещение, а может быть, благодаря этому беспощадному освещению. Шевченко воссоздавал его сурово-серьезным, по-рембрандтовски серьезным, правда, с легким налетом задумчивой грусти. И так же, как у позднего Рембрандта, в пейзажах этих преобладали буровато-красные и золотисто-желтые тона.

Он работал часами, будто жара и жажда были не властны над ним, бурча ругательства или бормоча ласково, словно стращая и уговаривая не то самого себя, не то кисти и краски, а скорее все это вместе…

Хорошая выдалась неделя: Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. Фельдшер Истомин выпячивал грудь:

– Все я-с, Алексей Иванович!

Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.

– Мясо! – важно пояснил материалист лекарь.

Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю. Да и было где развернуться: остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны «Константин».

Истомин сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. «Добродетель достойна поощрения», – с шутливой назидательностью изрек Бутаков.

Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: «Идут люди», но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы задремывали за буграми, под жиденькой тенью. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, простаки, подпускали близко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю