355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Козлов » Воздушный замок (Журнальный вариант) » Текст книги (страница 1)
Воздушный замок (Журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:15

Текст книги "Воздушный замок (Журнальный вариант)"


Автор книги: Юрий Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Юрий Вильямович Козлов
Воздушный замок
Повесть
Журнальный вариант
Рисунки А. Остаева

Ночью прошёл дождь, и молодые весенние листья яростно зазеленели. В каждом листике, в каждой ветке, в каждом стволе неистовствовала жизнь, отчего деревья едва не пускались в пляс. Но они были вынуждены стоять недвижно, закованные в асфальт, внимая лишь ветру, его лишь трепетно призывая. Ветер же был редким гостем в каменных городских лабиринтах. Деревьям оставалось смотреть вниз: на мокрый дымящийся асфальт, на лужи в бензиновом оперении – в них отражалось серое с редкими просветами небо, – на машины, веером разбрызгивающие лужи, на людей с зонтами и без зонтов, спешащих по двору. Самым обыкновенным, дождливым, следовательно, было утро. У всех тикали на руках часы, но никто, глядя на циферблат, на шевелящуюся, подобно тараканьему усику, секундную стрелку, не скорбел по безвозвратно уходящему времени. И в этом тоже заключалась обыкновенность утра.

Один Андрей в данный момент предавался горьким, но одновременно весьма успокаивающим размышлениям, что века, культуры, эпохи и, конечно же, сами люди проходят, исчезают вместе со временем. Мысли скользили накатанным путём в глубь истории искусства, в частности, архитектуры. Как этажи на лифте, как костяшки на счётах, отщёлкивались эпохи и стили. Однако же не гениально обращённый углом к зрителю Парфенон, не блистательный античный канон красоты принесли успокоение, а несколько далее отстоящая в веках крито-микенская культура, об архитектуре которой Андрей как раз писал научно-популярную статью. В ней он высказывал весьма и весьма спорную мысль о загадочной абстрактности крито-микенского искусства, его странной и удивительной для древности отрешённости от земных забот. Письмена, на каждом шагу сопровождающие памятники египетского или вавилонского искусства, здесь определяющего значения не имели. Это давало повод Андрею утверждать, что крито-микенское искусство было относительно свободно от исторических воспоминаний. Скульптуры, фрески зачастую вообще были лишены пояснительных текстов. Предпочтение отдавалось чисто изобразительным мотивам, но опять-таки изображения не передавали никаких событий, а как бы являлись выражением внутренних переживаний творца. Субъективные и, возможно, неправильные эти рассуждения породили у него некий обобщённый образ крито-микенской культуры: ему виделось дитя, резвящееся в райском саду, не помышляющее о разрушении и смерти, не задумывающееся, что есть жизнь вообще…

Архитектурные сооружения той эпохи ему хотелось сравнить с облаками. Их причудливые очертания парят в воздухе, пронизанные светом и красками, легко движутся, не разделяясь на несущие и несомые конструкции…

…А накануне вечером темно и неуютно было за окном. Шумел ветер, швыряя в окна пригоршни капель. Сама тревога, казалось, неслышно бродит среди холодных мокрых деревьев.

За ужином жена сказала Андрею:

– Ты должен проводить завтра дочь в школу. Я поеду с утра о поликлинику, не знаю, когда вернусь.

– Дочь? В школу?

– Ты, наверное, забыл, – усмехнулась жена, – она заканчивает восьмой класс. Завтра первый экзамен, представляешь, как она волнуется?

– А чего ей волноваться?

Вопрос этот не понравился жене. Взгляд её сделался строгим, каким он становился всегда, когда речь заходила о благе дочери. Считалось, одной матери дано ведать, в чём оно, это благо.

– Ты… Ты…

Много лет жена каждую фразу в разговоре с ним начинала с этого утвердительного «ты». «Ты, ты, здравствуй», – произносила она, возвращаясь с работы. «Ты… до свидания», – уходя куда-нибудь. Это свидетельствовало, что всё в мире для жены начиналось с него, Андрея.

– Да-да, конечно, провожу, – спохватился Андрей, – обязательно провожу. Могу даже подождать, пока она сдаст экзамен.

– Не надо ждать, – с достоинством (в дочери она как бы уже видела себя: гордую, строгую) ответила жена. – Ты проводи, и всё.

– Хорошо.

Разговор, однако, ещё не закончился. Андрей понял, теперь жене не нравится, что он не смотрит ей в глаза. Подобно воспитателям прежних лет, жена полагала, что прямой, чистый взгляд свидетельствует о прямых, чистых помыслах. И наоборот. Андрей уставился ей в глаза. Одно и то же воспоминание многолетней давности преследовало его. Вот он танцует на институтском вечере с женой – тогда, впрочем, ещё не женой, а просто знакомой девушкой – стройной, в платье с воздушными рукавчиками. Андрей приглашает её и стыдится – наверняка он стеснит её своим неумением танцевать быстрый фокстрот. Но… что это? Почему у неё такая тяжёлая поступь! Она наступила Андрею на ногу, словно гиря упала! Раз, другой! Впервые, помнится, поразился он забавному противоречию: кажущейся лёгкости и тяжёлой, как у грузчика, поступи. Девушка – тогда ещё не жена – смотрела на Андрея преданно, совершенно не замечая собственной неуклюжести и отчасти даже искупая её этим взглядом.

…Сосредоточенно и тщательно Андрей намазывал масло на хлеб, словно не было на свете дела важнее. Подчёркнутое внимание к предмету, в повседневной жизни совершенно заурядному – бутерброду, – убедило жену, что общению с ней муж в данный момент предпочитает пустые механические действия.

Она вздохнула.

Этот вздох слышался Андрею и сейчас, когда он шёл с дочерью по подземному переходу – длинному темноватому туннелю. Машинально пересчитывая тускло светящиеся плошки вдоль кафельной стены, Андрей понял, почему ему слышится именно этот – вчерашний – вздох жены. Подобных – горьких, отчаянных, сожалеющих, усталых, смиренных – вздохов немало было и раньше. Но раньше ничего не рассказывать жене, не объяснять было совершенно естественно, не требовало ни малейших усилий. Андрей даже не думал, что держит расстояние, отстаивает какую-то свою независимость. Дитя, играющее в райском саду, попросту не помышляло о тревогах жены. Тревоги эти, следовательно, не существовали.

В последнее время, однако, холодный ветер всё чаще и чаще проникал в райский сад, тревожил Андрея. Вчерашний вздох жены показал, что и она каким-то образом чувствует это. Выбраться из сада значило для него окунуться в хаос, в разрушительные раздумья, вновь сделаться уязвимым для тоски и горя. Предстать безответным перед жизнью: перед фактом, что весь последний год псу под хвост, весь последний год – странное оцепенение, совершенно не хочется работать и вообще… Значило, наконец, взглянуть на себя глазами близких и испытать смятение не только за себя, но и за них – за жену и дочь, – ведь он глава семьи! Поистине это было изгнание из рая!

Андрей огляделся. Они уже свернули с проспекта и шли по едва зеленеющей аллее. Влажная после ночного дождя земля, казалось, подрагивала. Оттого, что листья на ветках были маленькими, ветки тоненькими, стволы по-весеннему прозрачными, аллея казалась худенькой и гибкой, как девочка-подросток. Над аллеей светлело небо, и солнце набирало высоту, разгоняя пелену утреннего тумана.

Неожиданно Андрею стало жаль себя, совсем как в отрочестве, когда казалось: необъяснимая враждебность разлита в окружающем мире, всё – против, и нет места, где можно спрятаться, укрыться. Никчёмный холодный ветер всё настойчивее проникал в райский сад. Творческий отпуск у Андрея заканчивался только через месяц, так что приближающееся завершение отпуска никак не могло быть причиной ветра. Андрей подумал: а что если выпить? Тогда мнимые причины развеются сами собой.

А когда-то он знавал иное опьянение. Оно, напротив, совершенно исключало спиртное. Андрей просыпался в шесть утра, и сам вид пробуждающегося города, синее небесное шевеление, истлевающая на глазах ночная паутина, но главное – разложенная на письменном столе работа, книги, утренняя чашка кофе, ощущение безграничности собственных сил, непререкаемая уверенность, что ему подвластно в этой жизни, а точнее, в работе, которую он наметил, всё – вот что пьянило сильнее вина. Андрею казалось, он может загипнотизировать солнце, одной своей волей заставить его светить ярче. Кто был молод и у кого хватало в молодости страсти и терпения работать, тот знает, что это за опьянение.

Андрей взглянул на дочь, шагающую рядом. Как-то странно он одновременно помнил и не помнил о ней. Губы сжаты, взгляд напряжённый. Неужели так волнуется из-за экзамена? Пожалуй, жарковато ей в длинном вязаном пальто, вон как раскраснелась. Пальто, судя по всему, было непременной частью образа, которым в настоящее время жила дочь. Сегодня она надела бы его и в тридцатиградусную жару. А через две недели, возможно, не наденет больше никогда. Дочь шагала рядом в очаровательном несовершенстве пятнадцати лет. Андрей казался себе ослом, потому что если и было что-то подчёркивающее несовершенство, так это его присутствие. Жена, как и всякая мать, наивно идеализировала дочь. В проводах на экзамен необходимости не было.

Он вспомнил, как однажды оказался с дочерью на концерте какого-то английского певца – худого длинноволосого маньяка, которому, как сообщила дочь, было шестьдесят лет, но который скакал по сцене, словно мальчик. Певец неистовствовал, пытаясь расшевелить зал, однако какая-то робкая публика собралась на том концерте. Отчаявшись, певец, крича и танцуя, бросился между рядами. От него испуганно отворачивались, в лучшем случае натянуто и недоверчиво улыбались, Андрей и дочь сидели как раз в начале ряда, и певец, прыгающий по красному ковровому проходу, оказался прямо перед ним. Андрею сделалось неловко, когда тот, наклонившись, запел им в лицо. Глубокие морщины, склеротические узоры на щеках свидетельствовали, что певец – дедушка. Вдоль морщин катились капли пота. Андрею даже стало его жаль. Дочь же, напротив, не испытывала ни малейшего стеснения. Когда песня закончилась и зал зааплодировал, она вытащила из отцовского портфеля бутылку «Рислинга», купленную час назад, и вручила певцу, Необычный этот подарок привёл певца в совершеннейший восторг. «Маша, Маша…» – только и успел прошептать Андрей. Дочь была представительницей нового, неведомого племени, не знающего изначального испуга, необъяснимого внутреннего запрета, поколения, живущего в согласии с собственными эмоциями и не задающего себе в каждом конкретном случае вечный вопрос: «А можно ли?»

Смотреть на шагающую рядом дочь было, конечно, приятно. Мысли о никчёмном холодном ветре отступали. Однако Андрей вдруг осознал, что и Маша и её внутренний мир – всё это ему неведомо. Леность их отношений была миражной. Заглянув о глаза дочери, он почувствовал зависть и некоторую печаль. Какими, должно быть, свежими, тугими виделись ей образы весны. Молодые глаза, молодое время года. Андрею показалось, её зрение передалось и ему… Мокрая трава на газонах, суета голубей, крохотные прозрачные капельки на листьях, на асфальте, на жёлтых сапожках, на вязаном пальто дочери. Даже на декоративных латунных шпорах увидел Андрей капельки внезапно обострившимся зрением. В воздухе почудилось дыхание земли, пока ещё голодной и нежной, только-только изготовившейся к цветению. Запах был знакомым до головной боли. Андрей вдыхал его когда-то давно в детстве. Но тогда к чистому запаху земли примешивалось что-то ещё. Но вот – что? Он не мог вспомнить. Горечь прожитых лет внезапно ощутил Андрей, словно дымом пахнуло в глаза. Но удивительно: не мимолётной была горечь, не просто возраст напомнил о себе. Странное посетило чувство, что ведь это тогда, давно, произошло нечто, предопределившее всю его жизнь.

– Маша, – тронул он за руку дочь.

– А? Что? – Взгляд дочери метнулся в сторону газона, где росла одинокая липа с иссечённым чёрным стволом.

Под липой стоял парень. Заметив Андрея, он сначала отступил за ствол, потом выглянул с другой стороны.

Вот она, главная причина предэкзаменационного волнения!

– Папа, ты можешь меня дальше не провожать…

– Хорошо, – вздохнул Андрей, потрепал по руке дочь. – Возможно, в последнее время я… как-то мало уделял тебе внимания и всё такое, но всё же… Хотя бы потому, что я твой отец, что я старше, я… должен, должен сказать, прошу тебя, будь умнее…

Дочь смотрела на него с любопытством.

– Я тебя дальше провожать не буду, – остановился Андрей. – Ну, ни пуха ни пера!

– К чёрту! – немедленно ответила дочь. – И ещё это… спасибо, что проводил.

«Меня – к чёрту!» – усмехнулся про себя Андрей. Пошёл обратно. Не выдержал, оглянулся. Однако же парочка словно в воздухе растворилась. Вдали белело здание школы, куда стекались экзаменуемые. Заливистый звонок потревожил голубей и воробьёв. Хлопая крыльями, бешено чирикая, пронеслись они над аллеей, будто тоже опаздывали на какой то экзамен. Андрей задумчиво смотрел вслед птицам. Прежде из райского сада дочь была почти что неразличима, а сейчас и вовсе пропала – независимая, неподвластная и видимо… потерянная.

…И вновь он одновременно помнил и не помнил о дочери. Было печально сознавать, что он уже никогда не будет стоять за деревом, пряча в рукаве сигарету. И сердце у него не забьётся при виде одноклассницы в вязаном или каком-нибудь другом пальто. Андрей вообще не помнил, когда последний раз резво билось у него сердце, когда чувство пересиливало мысль, когда хотелось безумствовать. Но странной была печаль! Не по юной свежести чувств, не по первым неловким поцелуям печалился Андрей, а по чему-то иному, куда более существенному – не то упущенному, не то отвергнутому в далёком славном возрасте, по тому самому загадочному нечто, столь удивительно повлиявшему на всю его последующую жизнь. Если и можно было предотвратить нечто, то только тогда, давно… Из прошлого, из прошлого, следовательно, веял никчёмный ветер. Андрей едва удержался от соблазна горько посожалеть, мол, что-то когда-то его согнуло, некая, скажем, сделка с совестью, трусливое примирение с действительностью, в результате чего на весь оставшийся век – конформизм, внутренний надлом, перерождение таланта. Но ничего этого не было: никакие привходящие обстоятельства не трансформировали его волю, всё в жизни Андрей делал сознательно, всегда поступал, как сам считал нужным. Живя спокойной, размеренной жизнью, Андрей как-то не думал о прошлом, понятия не имел о загадочном нечто. Раньше (даже вполне искренне), сетуя на жизнь – ох, и какой, мол, век живём, на волоске подвешено человечество, а следовательно, и вечные добродетели человеческие обветшали: всё нынче обрело материальное измерение, жив гнусный принцип «Ты – мне, я – тебе», трудно, ох, трудно! – Андрей в глубине души был спокоен: да-да, всё плохо, ну а ему-то… лично ему… хорошо, всё есть, всё в порядке, и не надо, совершенно не надо ему другой жизни.

А далёкие берега минувшего между тем обретали реальность, в их извивах возникали и пропадали знакомые с детства лица, Андрей подумал, что, припоминая какой-нибудь эпизод, он и понятия не имеет, какой тогда был год. Время давно утратило для него безликое календарное исчисление. Другие вехи свидетельствовали о времени. Сейчас, вглядываясь в них, Андрей дивился их произвольности, необязательности, не мог разобраться; следствие ли они проклятого нечто или же, напротив, призваны его замаскировать – отвлечь, увести Андрея по ложному следу.

Вот откуда, например, замшевая куртка?

…Ах, какая была куртка! Почти невозможной казалась она в Москве во второй половине пятидесятых, когда ещё угрюмые серые тона доминировали в одежде, когда полосатый свитер, башмаки на толстой подошве, неведомый доселе шейный платочек казались немыслимым и угрожающим новаторством. Однако же у Андрюши куртка имелась – французская, мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, на ощупь подобная лионскому бархату. Не только над модой, но как бы над самим укладом тогдашней жизни приподнимала куртка, маячили за ней некое избранничество, полёт – одновременно страшноватый и сладостный. Никелированные пуговицы ловили солнце, хмурились в плохую погоду вместе с небом. Десятый класс тогда оканчивал Андрюша, и даже уроки садился делать в куртке: попишет-попишет в тетрадь, а потом зачем-то пощупает рукава куртки, именно там была самая мягкая, ласковая замша.

Сейчас, спустя много лет, постаревший, давно уже измеряющий всё на свете такой удобной и универсальной единицей, как собственное благо, Андрей подумал, что слишком уж запомнилось ему ощущение той радости, стало как бы эталоном. Многие последующие радости по куда более достойным поводам не шли в сравнение с той курточкой, потому что имели естественные человеческие пределы, в то время как курточная была беспредельна. И только сейчас Андрей понял – почему. Она была первична, с неё, как с фундамента, росло его здание, и неудивительно, что именно она стала одной из вех. Андрей даже смутился от странного этого открытия, как если бы вдруг многосложный какой-нибудь расчёт обернулся примитивной задачкой на внимательность, серьёзная шахматная партия закончилась детским матом.

Андрей вспоминал, что за жизнь была у него тогда. В квартире, окнами выходящей в парк. На даче из красного кирпича. Не многие его сверстники могли похвалиться такой жизнью. Дача окнами первого этажа смотрела в сад и лес, точное, в лес сквозь сад, но Андрей тогда не замечал леса, потому что жизнь казалась ему охраняемым, ухоженным садом. Второй этаж был без окон, зато со стеклянной крышей. На втором этаже находилась отцовская мастерская. До вечера дневной свет плескался в мастерской, ночью же отец почему-то предпочитал работать при свечах, и часто, взбежав наверх, видел Андрей два трезубца со свечами на огромном, как поле, столе, отца, склонившегося над чертежами и рисунками. Едва колеблющиеся язычки огня – две жёлтые бабочки – отражались в тёмном окне-потолке. Звёзды небесные словно посылали им привет с бессмертного неба. Когда отца не было на даче, Андрей любил сидеть ночью в мастерской при свечах. Просто так, без дела. Странное родство свечи и звезды небесной открылось тогда Андрею. Душа смутно волновалась, звала куда-то. Но не понимал Андрей – куда? Не знал, что с ним будет, кем станет. Безмолвствовало на этот счёт ночное небо…

Мечтаниями и одиночеством была тогда полна Андреева жизнь. Не было матери. Только выцветшая фотография в довоенной кожаной рамке. Коротко стриженная девушка с резкими чертами лица, в кофточке с отложным воротничком. Андрей лишь знал, что её звали Вера, она была студенткой в институте, где отец был преподавателем. Она погибла перед самой войной.

До школы за ним смотрели бабушка и нанимаемые няни, а потом никто. Андрей не знал материнской любви. Отношения же с отцом… О, это были с самого начала совершенно мужские отношения.

Жизнь без матери, вечно занятый отец, многолетнее одиночество – все это не могло не влиять на отношения Андрея со сверстниками. Все десять классов он был отличником, но до девятого класса у него не было друзей. В школе от первого до последнего звонка была жизнь вынужденная, необходимая, за стенами школы – на улице, в парке, а главным образом дома и на даче – начиналась жизнь истинная, в мечтаниях и одиночестве, среди воздушных замков и карточных домиков. Какие прихотливые зато были замки, какие домики многоэтажные! Властелином Вселенной воображал себя Андрей, сидя дома в кожаном отцовском кресле с гнутыми, точно шеи лебедей, ручками. Ночью же, на даче, в мастерской – где вместо потолка чёрное, смотрящее в небо окно – иллюзия вселенского владычества была полнейшей. Даже звёзды, казалось Андрею, вспыхивали и гасли по его желанию. От неба к книжкам метался Андрей, от книжек к небу. Так и текла его жизнь…

Однако вскоре странный морозец начал прихватывать душу. Красочный книжный мир больше не насыщал. Мушкетёры; капитан Немо; король Артур и рыцари Круглого стола; Абенсеррахи – другие, уже мавританские рыцари, некогда отвоевавшие, а потом шаг за шагом уступившие христианам Гранаду; неизбежные Айвенго, Квентин Дорвард, Роб Рой; меланхолические, русские душою рыцари Бестужева-Марлинского – вся романтическая, бесстрашная компания прискучила. Подвластные некогда звёзды превратились в напоминание об одиночестве, теперь уже неугодном. Шагая вечером по улице, Андрей старался не смотреть в небо.

Он по-прежнему много читал. Но уже другие книги. Там было всё непонятно, и это было сродни глядению в ночное небо, где каждому различим хаос звёзд, а вот стройные хоры созвездий – единицам. Андрей читал разных философов, не зная основ философии, лишь смутно угадывая, что каждый философ хочет по-своему объяснить мир; читал об эстетике Возрождения, зная из всего Возрождения лишь три имени: Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи. Дождь новых имён обрушился на него но лишь звукосочетаниями да бессмысленными совпадениями удивляли имена – например, Николай Кузанский, это же почти что Колька Кузинский, который учился в параллельном классе и у которой Андрей однажды сменял сломанные настольные часы на парусничек в синей бутылке. Колька утверждал, что парусничку триста лет. А вот на бутылке Андрей потом с огорчением обнаружил трещину. Чтение непонятных книг, граничащее с безумием поглощение страниц давали неизъяснимое наслаждение прикосновения к миру титанов, гениев, к миру, где – Андрей был в этом твёрдо уверен – заключено и его будущее. Ему творить и жить наравне с титанами. И хотя будущее пока было неясным, но чем больше книг он прочтёт – и в этом Андрей был уверен! – тем скорое оно прояснится, тем скорее обозначится звёздная дорога к вершинам. Это тоже была своего рода игра, но игра особенная. Из непонимания, незнания, из механического прочтения рождалось некое подобие знания, его мимолётное зеркальное отображение, ибо так горда был молодая душа и так впечатлителен молодой мозг, так жаждали они насыщения, что были готовы питаться чем угодно, в том числе самыми недоступными книгами. В кажущейся недоступности материала, в плавании по книжному морю, следовательно, и заключалась игра, когда среди застилающих горизонт волн незнания вдруг вставали дивные острова с воздушными замками, вознаграждавшие Андрея за долгий труд. В такие минуты ему казалось, одно какое-то изречение, одна выхваченная из контекста мысль дают волшебный ключ к пониманию всего; казалось, горькая стариковская мудрость как бы пронизывает, и было даже не по себе: как жить с этой мудростью, как смотреть на людей, когда ты всё про них знаешь.


Ночью при свете настольной лампы листал он старинную книгу о Леонардо да Винчи, вглядывался в воспроизведённые на пожелтевших вкладках рисунки, чертежи, схемы, в написанные тайным зеркальным почерком стройки гения. Кровь пульсировала в висках. Нет, не знаний всё-таки искал Андрей в бесстрастных буквах авторского повествования. Знания как раз не так уж волновали Андрея. Иное рождалось для него на этом вот пергаментном листе, где раскинула руки обнажённая женщина. Груди её почему-то напоминали спелые, размягчённые снизу, осенние груши… Паутина цифр, неведомых слов вокруг. А в углу в тёмный клубок сбились зеркальные строчки, как грозовая туча. Здесь же чьи-то глаза набросал гениальный Леонардо. О, как жгли Андрея эти словно вчера нарисованные глаза! Незаконнорождённой сестрой знания было иное. Повторяя знание внешне, совершенно искажало его суть. Не работы для души искал Андрей в чтении, но наслаждения. А может ли из наслаждения родиться истинное знание? Нет, только иное! Впиваясь взглядом в жёлтую страницу, Андрей словно постигал некое изначальное, независимое от воли и желания человека значение жизни, огненно-холодной, как эти глаза, кричаще-бесстрастной, как эта страница. Словно в бездну проваливался Андрей, словно летел куда-то, надменно скрестив руки на груди.

Именно тогда впервые открылось ему сладостное чувство свободного полёта души, когда он как бы ощущал себя вне сущности, вне времени. Истинное знание воспитывает ум и душу, предполагает каторжный труд и только потом полёт. Иное дарует полёт сразу. Но не вверх – вниз! «Искусство, – бормотал в исступлении Андрей, – значит, лишь оно одно… И работа, и наслаждение, и всё сразу, и вверх, и вниз… Значит, лишь там мне будет… Что будет? Значит, лишь там я смогу… Да что? Что смогу, как и где? Лишь там, лишь там свобода…»

Не зная зачем – наверное, чтобы подольше не расставаться с книгой, не менять её сладчайший яд на вековечные сновидения подростка, – переписывал Андрей дрожащей рукой дневник Леонардо да Винчи: «Кажется, мне судьба – с точностью писать коршуна, поскольку одно из моих первых воспоминаний детства – как мне снилось в колыбели, что коршун открыл мне рот своим хвостом и несколько раз ударил меня им по внутренней стороне губ».

Воспоминания гения, столь не похожие на воспоминания в обычном значении этого слова, покорили Андрея. «Значит, можно, можно… Вот так…» – словно в лихорадке шептал он. И грезилась бегая веранда в скалах, опутанная зелёными верёвками плюща, грезилось синее, прокалённое насквозь полуденным солнцем небо, грезилась детская колыбелька, чёрный коршун над ней… Андрей в волнении бегал по комнате. Леонардо да Винчи – загадочный белый старик с густыми, словно дымящимися белыми бровями… Он был свободен, как никто не был свободен, всё было ему безразлично, потому что всё могло интересовать его в равной мере.

«А мне! А мне что за судьба?» – неистово вопрошал Андрей, вчитываясь в гениальные строчки. И такой страсти был исполнен вопрос, такого нетерпения, такой гордыни, такой тоски, что не выдерживало воображение и словно электричество бежало по жилам.

…Несуществующий, рождённый воображением белый волк перелетал в прыжке на веранду дачи, где лежал в коляске маленький Андрей, заглядывал в коляску, и Андрей переживал ужас и ледяной восторг созерцания волчьих глаз. Лесная зелень переливалась в тех глазах, мерцала зимняя стужа.

…Примерно в это же время он подружился с братом и сестрой Захаровыми – Анютой и Володей, – своими одноклассниками. Анюта, тоненькая, как ветка; светло-карие глаза светятся и кажутся золотистыми, тёмная лавина волос бежит по плечам, и непонятно, как эта маленькая точёная головка носит такую тяжесть? Нежный яблочный – а может, яблоневый, в нём явственно присутствовали цветы! – запах сопровождал Анюту. Каждый раз вздрагивал Андрей, надкусывая яблоко, сразу же вспоминалась Анюта.

Разные таланты даруются людям. Анюте Захаровой было даровано совершенство движения. Томную плавность лебедя на воде, ловкую стремительность ласточки в небе сочетала в себе Анюта. Как не может бестолково и неразумно суетиться природа: дерево ли на ветру качается, поле ли пшеничное волнуется, лев ли грозно шествует по саванне – всё единственно, всё благородно, всё сродни солнечному свету, который не изменить, не исправить, – точно так же не совершала лишних движений и Анюта Захарова, словно вечным танцем была её жизнь. Как она поворачивала голову, сидя за партой! Как шла по школьному коридору! Как летела по улице, опаздывая на урок, обгоняя собственные волосы! Именно так, казалось, именно так и должны все люди поворачивать головы, именно так должны они ходить по коридорам и, опаздывая, лететь по улицам!

Брат же был неуклюж. Широк в плечах и круглоголов. Глаза у него были не золотистые, как у сестры, а серые, как туманное лесное утро. Рождённый и выросший в городе, он почему то превосходно имитировал крики зверей и птиц. Таким вот редким и бесполезным для города талантом обладал Володя. Странная сдвинутая гармония отличала его от большинства одноклассников. Ею он искупал физическую непривлекательность, которая, однако, в совокупности со сдвинутой гармонией, уже и не воспринималась как непривлекательность. Всё в Володе было немного другим. Он был добр и прост, никогда не кричал, не говорил глупостей. Если что-то обещал, всегда выполнял. Ко всем, кто обращался к нему, относился с участием, какого, собственно, и ждут люди, обращающиеся за чем-либо. Но редко дожидаются… Девочки дразнили Володю «уродом», однако же предпочли бы его любому из красавцев одноклассников. Так манили Володины доброта и простота запутавшихся во вранье, записках, телефонных звонках и свиданиях девочек.

Привыкнув повелевать звёздами, Андрей некоторое время мысленно повелевал и Анютой. Это ему светили золотистые глаза, для него ступали по забрызганному чернилами школьному паркету волшебные ноги Анюты. Но мысленное обладание утешало только на расстоянии, когда поблизости не было Анюты. Когда же она проходила по классу в нескольких сантиметрах от Андрея и яблочно-яблоневый запах нежно её сопровождал, или плавно, словно восковая, изгибалась на уроке физкультуры, или вдруг на улице ветер вздымал её юбку и Андрей видел высокие матово-смуглые ноги Анюты, мучение становилось нестерпимым. Как же так? Почему Анюта не знает ничего о нём – Андрее! Вспоминался белый волк, якобы перелетевший когда-то через перила на веранду дачи, вспоминались горящие глаза, нарисованные рукой великого Леонардо, чёрное небесное окно в отцовской мастерской, ночные отблески свечей – жёлтые земные бабочки… «Как же так? – страдал Андрей. – То вся моя жизнь! Как перенести в неё Анюту? Или… – дух захватывало, – это мне надо переноситься, переселяться?» Получалось, полуночный звёздный мир совсем не влияет на реальный, где учителя ставят отметки и задают на дом задания, где происходят миллионы разных событий, где порхает между партами Анюта Захарова и нежный яблочно-яблоневый запах плывёт за ней…

«Сохрани меня, белый волк, помоги мне, белый волк…» – шептал Андрей, шагая после уроков по парку домой. Кружным путём обычно он возвращался, дабы миновать белую беседку в центре парка, в сумрачной, нечистой глубине которой всегда наблюдалось недоброе шевеление, доносился матерный говорок, а иногда пара-тройка пацанов в надвинутых на глаза по моде тех лет кепках выскакивала из беседки, как чёртики из табакерки, после чего одинокий чистоплюй школьник, а иногда и студент-младшекурсник продолжали свой путь по парку униженные, с разбитыми физиономиями.

Всё это было Андрею известно, и он до времени берёгся ненужных испытаний. Но сегодня почему-то решительно направился в центр парка, прямо под сень зловеще белеющей беседки. Спроси кто: «Зачем идёшь туда, Андрюша? Зачем ищешь приключений?»– он бы не ответил. Шаг был твёрд, и глаза обнимали не только положенное: парк, высокие кроны, небо в облаках, но и как бы заглядывали на несколько мгновений вперёд – в будущее, в жизнь. Там кровь струилась из ран, чернели синяки, враги скрежетали зубами. Там было страшно, там правил случай, точнее, даже крохотный осколочек случая – шанс, но сегодня Андрей верил в свой шанс, пуще всего боялся упустить его. Не здравый смысл, но иное руководило им. Иное заставило поверить в шанс, в то, что победа кажет сквозь кроны обманчивый лик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю