Текст книги "Светом и жаром (СИ)"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Светом и жаром
В конце нашей улицы стоял клуб бумажной фабрики – двухэтажное здание из красного кирпича под черепичной крышей, с зарешеченными окнами и летней верандой, обращенной к старому парку. Высокие вязы, могучие дубы, густые заросли орешника, извилистые оплывшие траншеи, в которых после дождя можно было найти патронные гильзы, простреленную каску или неразорвавшуюся гранату с длинной деревянной ручкой. Весной 1945-го немцы пытались здесь, в этом парке, остановить советские войска, наступавшие на Велау и Кенигсберг с востока, вдоль железной дороги, со стороны Гросс-Егерсдорфа, где за двести лет до того, в августе 1757 года, полуголодные солдаты Апраксина и Румянцева разгромили прусскую армию Левальда…
Добрую половину клуба занимал зал с паркетным полом и высоким потолком. В этом зале трижды в неделю крутили кино – на «Трех мушкетеров», «Крестоносцев» или «Бродягу» с Раджем Капуром билеты продавали не только в ряды, но и стоячие, то есть люди соглашались весь сеанс подпирать стену, а мальчишки запросто устраивались в проходах на полу.
По большим праздникам здесь проводились торжественные собрания – с речью директора бумажной фабрики, раздачей почетных грамот и премий под духовой оркестр, под тот же самый оркестр, который играл на всех похоронах, с концертом художественной самодеятельности, гвоздем которого были «Катины трусы»: в финале танцевального номера красавица Катя Недзвецкая так самозабвенно кружилась на одном месте, что ее юбки поднимались почти до пояса.
А после собрания и концерта все поднимались в буфет. В этой маленькой комнатке с прилавком помещались человек десять, если буфетчицу Зину, состоявшую из огромной груди и огромной задницы, считать за одного человека, а считать ее надо было за пятерых. Когда она подавалась к клиенту всем своим декольте, у мужчин, набивавшихся в буфет, начинали слезиться глаза. Схватив свои сто пятьдесят и конфетку, они бежали на лестницу или вниз, в бильярдную, где обычно и завершался вечер – под стук шаров, в папиросном дыму, крики и хохот игроков…
По субботам и воскресеньям здесь устраивались танцы. Из зала выносили кресла, на сцене включался проигрыватель или магнитофон, и сотни парней, принявших для храбрости портвейна «три топора», и сотни девушек, закапавших в глаза для привлекательности атропина, выходили на паркет. Танцев было два – быстрый и медленный. Твист и пареньки в коротких обтягивающих брючках и остроносых туфлях вскоре уступили шейку и мальчикам в клешах и с волосами до плеч, а на смену девушкам в блузках и туфлях-лодочках пришли босые пьяненькие оторвы в мини-юбках…
Медленные танцы были самым важным номером программы. Именно тогда и выяснялось, что Галя любит Мишу, потому что позволяет ему прижиматься и класть руку на попу, и Вере остается либо врезать изменнику Мише каблуком по яйцам, либо оттаскать Галю за волосы, либо поссорить Костю и Олю, после чего Костя, конечно, добавит «трех топоров» и попытается оттереть Колю от Ксаны, и вся эта история естественно перейдет в драку с участием множества парней и девушек, которые будут бегать с криками по старому парку, кататься по земле, биться на дамбе, тянувшейся вдоль реки, или пускать в ход штакетины, с треском выдранные из заборов по нашей улице…
Я приобщился к клубной жизни благодаря родителям – они брали меня с собой на торжественные собрания, поскольку дома оставить меня было не с кем, а потом стали давать деньги на кино. Однажды отец взял меня в библиотеку.
Фабричная библиотека занимала две комнаты, тесно заставленные полками с книгами. У входа стояла конторка резного темного дерева с настольной лампой и бронзовым чернильным прибором. За конторкой восседала величественная старуха Парамонова, костлявая и страшная. Ее внук нечаянно убил своего отца из охотничьего ружья, с перепуга спрятал тело в подвале, где мыши обглодали его добела. Старуха несколько дней ловила мышей, наевшихся человеческого мяса, «чтобы было что хоронить»: голые кости закапывать было стыдно. Но хоронить мышей ей не позволили родственники. С той поры она была немножко не в себе – то ни с того ни с сего смеялась, то вдруг начинала приплясывать посреди улицы, то напивалась в ивняках у реки в компании беспричинных людей, которые обещали сделать ей нового ребенка. Мне она казалась очень старой, хотя тогда ей не было и пятидесяти.
Дело свое, однако, она знала хорошо, и ее не трогали. Отец любил поболтать с нею о книгах, о журнальных новинках, и старуха Парамонова всегда придерживала для него свежий номер «Нового мира».
Пока отец разговаривал со старухой, я бродил между полками, читая названия книг, которые тотчас вылетали из головы. Вытащил из ряда толстый затрепанный том «Речных заводей», полистал, поставил на место. К книгам я не испытывал ни любви, ни ненависти, и их запах тогда вовсе меня не волновал. Вот в книжном магазине, который открылся на нашей улице, в самом ее начале, пахло потрясающе – новенькой резиновой стеркой, красками, клеем, чернилами, дешевой кожей – от портфелей и готовален. А в той части, где стояли книги, пахло печеным хлебом. Еще недавно здесь была булочная, где всегда клокотала очередь, злая и потная, следившая за тем, чтобы белого хлеба давали не больше «одного в руки», и отоваривавшая хрущевские талоны на пшеничную муку.
Никогда не видел, чтобы в новом книжном кто-нибудь покупал не школьные учебники, а, скажем, Пушкина или там Чехова, а уж тем более – классиков марксизма, под которых был отведен отдельный стеллаж.
Книжный бум в нашем городке начался после приказа Хрущева о сокращении армии. Ликвидировались военные училища, армии, дивизии, и книги из их библиотек хлынули на нашу Свалку – на гидропульперную площадку картоноделательного участка, одного из подразделений бумажной фабрики. Днем и ночью сюда шли эшелоны с книгами, журналами, газетными подшивками, помеченными штампами и печатями воинских частей и училищ. Хорошо помню «сталинские» и «китайские» эшелоны, полностью забитые собраниями сочинений Сталина и Мао Цзедуна.
И все это – Сталин, Мао Цзедун, Пушкин, Гюго, Тургенев, Бальзак, Чехов, Толстой, Островский, Шекспир, Фадеев, Федин, Сергеев-Ценский, «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Советский воин», «Старшина и сержант», «Огонек» – размалывалось в кашу, в пульпу, которая по трубам подавалась на огромные машины, превращавшие Сталина, Пушкина и Стендаля в картон. Этот картон пропитывали пековой смолой – получался гидроизоляционный толь, которым обматывали нефтепроводы и крыли свинарники.
К прибытию эшелонов у Свалки собиралась толпа. Сторожа лениво покрикивали, но не мешали людям рыться в книгах и утаскивать домой какого-нибудь «огоньковского» Тургенева, собрание сочинений Золя или даже, черт возьми, Белинского, которого принес домой Костя Маевский, слесарь мукомольного завода. Книги читали, а если не читали, то выстраивали из них стены в сараях, отделявшие мотоцикл от свиней. Впрочем, на эти цели обычно использовали какие-нибудь словари или книги на иностранных языках.
Справедливости ради надо сказать, что в те дни, когда на Свалку доставляли отходы табачных фабрик, народу сбегалось не в пример больше. Мужики набивали карманы и хозяйственные сумки неразрезанными сигаретами, достигавшими иногда трех-четырех метров в длину, и этого запаса многим хватало надолго. Человек, который выкуривал в день пачку «примы» за четырнадцать копеек, выгадывал на отходах тридцать-сорок рублей в год – немалые деньги для того, кто зарабатывал около сотни в месяц. На книгах же ничего выгадать было нельзя – в городской и фабричной библиотеках их выдавали бесплатно. Разницу между земным и небесным, между пользой и баловством жители городка понимали с детства.
Дома у нас книг было мало, а те, что были – вроде «Обломова» или стихов Ду Фу, меня, понятно, не интересовали. Единственной нашей книгой, которая вызывала у меня неизменный восторг, были «Три мушкетера» без обложки, начинавшиеся с семнадцатой страницы. А вот у соседей можно было разжиться «Библиотекой фантастики и приключений», жемчужиной которой был, конечно, Эдгар По с «Золотым жуком» и «Убийством на улице Морг» и Дюма с романом «Сорок пять».
В фабричной библиотеке я боялся просить у старухи Парамоновой книги, но иногда она сама совала мне Жюля Верна или Станюковича, записывая их в формуляр отца. Фенимор Купер и Майн Рид всегда были «на руках», и впервые я прочел их в университете, когда надо было сдавать зачет по романтизму, так что оценить по достоинству новизну «Последнего из могикан» или «Всадника без головы» я уже не мог физиологически…
Позднее я узнал, что старуха Парамонова потчевала меня книгами из сострадания: я был единственным ребенком в городке, который носил очки.
Прогрессирующая близорукость на фоне общей физической слабости побудила врачей назначить мне по тридцать уколов алоэ, фибса и витамина Б. Девяносто уколов. И это летом! Каждое утро я должен был рано вставать и тащиться в поликлинику, стоявшую на другом краю широкой низины, в центре которой был устроен стадион. Я всегда оказывался последним в очереди из рыхлых толстух, которые подробно рассказывали друг дружке о своих болезнях, а когда им становилось скучно, начинали расспрашивать, чем таким я болен, что ношу очки, и какие уколы мне назначили. Тон у них при этом был такой, что мне слышалось: «Чем ты провинился, что тебя наказали очками?» Наконец процедурная сестра тетя Лида звала меня, ставила уколы и отпускала на волю.
Из узкого высокого здания поликлиники я выходил во двор, на другой стороне которого громоздилось массивное двухэтажное здание под черепичной крышей. Первый этаж этого здания занимали почта, междугородний телефон, милиция, сберкасса, а на втором располагалась городская библиотека.
Вот туда, в эту библиотеку, я однажды после поликлиники и отправился – скорее из любопытства, чем из любви к книгам.
Туда многие ходили именно из любопытства, чтобы поглазеть на двух красавиц – черненькую Катю Недзвецкую и беленькую Нину Кудряшову, которые работали в библиотеке и испытывали друг к дружке ненависть почти библейскую.
За год до моего первого появления в городской библиотеке наш городок был потрясен страшным преступлением. Вацлав Недзвецкий на глазах у всех убил Ивана Кудряшова. Это случилось после торжественного собрания, посвященного Первомаю. Катя Недзвецкая, как всегда, под бурные аплодисменты мужчин продемонстрировала залу свои прекрасные ножки и чистенькие трусы, раскланялась и уж было собралась уходить за кулису, как вдруг Иван Кудряшов подбежал к сцене и бросил к Катиным ногам огромный букет цветов. Зал замер. Такого в городке не бывало никогда. Чтобы мужчина подарил цветы взрослой женщине, не жене и не учительнице его детей, а чужой женщине, пусть даже жене друга, да еще на глазах у всех, – нет, такого никто не ожидал. На Ивана смотрели как на Гагарина или Гитлера, а на опозоренную Катю и вовсе старались не смотреть.
После буфета, приняв по сто пятьдесят, Вацлав Недзвецкий и Иван Кудряшов вышли во двор, потом спустились к дамбе, где внезапно между ними началась драка. Недзвецкий вдруг выхватил нож и ударил Кудряшова в живот, потом в грудь, потом опять в живот и снова в грудь. Все произошло так быстро, что кричать люди начали только после того, как тело Ивана, скатившегося с дамбы, замерло на берегу у воды.
Участковый Леша Леонтьев забрал у Недзвецкого нож, осмотрел труп, при помощи добровольцев погрузил тело Кудряшова в мотоциклетную коляску и поехал в больницу. Мотоцикл медленно полз по улице, люди стояли на тротуарах, Иван в белой рубашке, заляпанной кровью, сидел в коляске, свесив голову набок, а убийца бежал за ними, размахивая левой рукой и пряча правую – страшную, окровавленную.
Суд приговорил Вацлава Недзвецкого к пятнадцати годам тюрьмы, Ивана Кудряшова похоронили.
Когда-то Кудряшовы и Недзвецкие были лучшими друзьями. Жили в одном доме, вместе ходили в кино и по грибы, вместе по выходным выпивали на берегу реки. Огромный Вацлав Недзвецкий был начальником цеха на бумажной фабрике, а жилистый Иван Кудряшов – электриком и чемпионом фабрики по шахматам. Женились они в один день на подругах, выпускницах культпросветучилища. Катя Недзвецкая, в которой смешались крови русские и кабардинские, была худенькой, остроносенькой, бойкой, вспыльчивой, а Нина Кудряшова – белокурой, курносой, полноватой, круглолицей, и характер у нее был мирный, мягкий. Их дети – Игорь Недзвецкий и сестры-близняшки Оля и Таня Кудряшовы – вместе ходили в садик, вместе пошли и в школу.
Когда и при каких обстоятельствах дружеские отношения Ивана Кудряшова и Кати Недзвецкой переросли в любовные, и было ли это на самом деле, никто, конечно, так и не узнал. Но после того как обе женщины лишились мужей, между ними началась война, которая не доходила разве что до рукоприкладства. Если раньше их дружбу можно было намазывать на хлеб, то теперь их ненавистью можно было опоить всех врагов коммунизма. Они поставили высокий забор на общем огороде, повесили занавеску на общей кухне и изрезали все общие фотографии в семейных альбомах.
Люди приходили в городскую библиотеку, чтобы потом рассказывать соседям о том, как Нина посмотрела на Катю и что та прошипела в ответ.
Вскоре Катя и Нина надели мини-юбки – первыми среди взрослых женщин в нашем городке. Мужчины сразу откликнулись на этот сигнал. Вдовец Веденеев являлся сюда почти каждый день и не скрывал интереса к овдовевшей Нине. А это злило Катю, которая была соломенной вдовой и не могла себе позволить отношений с мужчинами: при живом муже она словно вышла замуж за безжалостное общественное мнение городка, следившего за каждым ее шагом.
Но жизнь соседей интересовала меня – а было мне тогда, кажется, двенадцать – гораздо меньше, чем судьбы вымышленных персонажей, и в библиотеку я пришел, конечно, за приключениями.
Входная дверь уперлась в круглую железную печь, я переступил высокий порог и оказался перед конторкой, за которой сидела Нина Кудряшова. Когда я, запинаясь и путаясь, сказал, что хочу записаться в библиотеку, Катя Недзецкая выглянула из читального зала и крикнула, что я еще не дорос до взрослых книг. Нина мягко улыбнулась, макнула стальное перо в чернильницу и стала оформлять первую в моей жизни карточку читателя. Потом повела меня в соседний зал – комнату, заставленную книжными полками. На ходу, плавно покачивая бедрами, она перечисляла имена авторов и названия книг, которые мне будут интересны. Разумеется, это были фантастические, приключенческие и исторические романы.
Я открыл первую же книгу, прочел: «Звездолёт продолжал звать и тогда, когда до планеты осталось тридцать миллионов километров и чудовищная скорость «Тантры» замедлилась до трёх тысяч километров в секунду. Дежурила Низа, но и весь экипаж бодрствовал, сидя в ожидании перед экранами в центральном посту управления. Низа звала, увеличивая мощность передачи и бросая вперёд веерные лучи» и понял, что это именно то, чего я хотел. Звездолет, миллионы километров, пост управления, веерные лучи – о да!
Нина оставила меня в зале одного, и я принялся листать книгу за книгой. Збышек, выжимающий сок из дерева, Ян Жижка, слуга короля Вацлава, четыреста с чем-то градусов по Фаренгейту, фотонолеты и ионолеты, Спартак – предводитель гладиаторов, анатомия и физиология человека, биохимия клетки, берестяные грамоты, «Вокруг света на «Коршуне», верный Шико под стенами Коньяка, Петр Великий, угощающий артиллеристов трубкой в тени гигантского орудия, которое било по Нарве, – все это было вскоре проглочено, а кое-что переварено и усвоено. Ну, например, я навсегда запомнил, что охлаждать тяжелые пушки водой нельзя – только винным уксусом. Иногда мне кажется, что свобода человека как-то связана с его тягой к бесполезным знаниям…
Каждую неделю я набирал в городской библиотеке семь-восемь книг. Прчитав «Осудареву дорогу», брался за «Жерминаль», потом за, черт бы его взял, «Фауста», после которого легко шли «Педагогическая поэма» и «Приключения бравого солдата Швейка», за ними с тяжким грохотом открывались врата угарных подземелий «Преступления и наказания», следом – обе пьесы Алексея Толстого, написанные в соавторстве с профессором Щеголевым, и завершался этот забег книгой Эйхенбаума «О литературе» или пособием по атлетической гимнастике.
В будние дни я ходил в библиотеку после школы, а в воскресенье, особенно летом, когда взрослые были заняты в огородах и на сенокосах, – за два-три часа до закрытия, чтобы порыться в книгах без помех. Библиотекарша за конторкой, старушка в читальном зале, годами изучавшая медицинскую энциклопедию том за томом, и я – больше никого в библиотеке в такие дни не было.
Иногда мне хотелось воспользоваться случаем и проникнуть в комнату, куда вход читателям был запрещен. Она находилась в конце того самого зала, где я бродил между книжными полками. Дверь, ведущая в эту комнату, была спрятана за плюшевой занавеской. Я уже слыхал о запрещенных произведениях, о Солженицыне, например, и мне казалось, что там, за плюшевой занавеской, хранились именно такие книги – вся правда о жизни и смерти, вся магия и алхимия истории, скрытая от читателей, как скрыта была от нас вся темная сторона правды.
Как-то мне удалось случайно заглянуть за занавеску – я увидел стеллажи, на которых навалом лежали книги и газетные подшивки, маленький стол с чайником и тахту, угол которой торчал из-за книжных полок.
Когда-то главным в библиотеке был старик по прозвищу Мороз Морозыч, инвалид с большой белой бородой, передвигавшийся на костылях. Иногда его так мучили боли, что не помогали и костыли. Возможно, в такие дни он ночевал в библиотеке, в комнатке за плюшевой занавеской, и все мои фантазии о тайне и магии не стоили и гроша…
Однажды летом я пришел вечером в библиотеку, взял несколько томов Чехова – книги на букву «ч» находились в конце зала – и уже собрался уходить, как вдруг увидел на полу у плюшевой занавески мужские туфли. Это были остроносые «стиляжные» туфли – других таких в городке не было. Принадлежали они Ирусу, который когда-то был королем нашей улицы, кумиром мальчишек, веселым выпивохой и ловким драчуном, отсидевшим небольшой срок «по хулиганке», а теперь работал на пилораме, по вечерам дрался с толстой женой и гулял от нее налево и направо. Туфлями своими он гордился, надевал их редко и тщательно за ними ухаживал. С годами они почти сплошь покрылись заплатками и заплаточками, но Ирус говорил, что у него рука не поднимается их выбросить.
Я смотрел на туфли, стоявшие у двери, и слышал скрип тахты, надсадное дыхание и женские стоны, доносившиеся из-за плюшевой занавески. Через несколько минут раздался задушенный женский крик, и все стихло.
Я бросился вон из зала, положил перед Катей Недзвецкой стопку книг, она внимательно посмотрела на меня – от ее взгляда меня бросило в жар – и вписала три тома Чехова в мой формуляр. Теперь я понимал, почему она посмотрела на меня с такой тревогой, когда я пришел в библиотеку.
На следующей неделе я нарочно пришел в такое же позднее время, снова увидел туфли Ируса у двери, опять услыхал женские стоны, но на этот раз за конторкой сидела белокурая Нина, и она посмотрела на меня так же внимательно, как неделей ранее смотрела на меня Катя.
Судя по всему, Ирус поочередно спал с обеими женщинами, при этом вел себя по-мужски, как настоящий разбойник, никому не рассказывающий о своих сокровищах. Узнай об этом кто-нибудь в городке, Нину и Катю не спасло бы от срама и смеха даже самосожжение на площади.
Проникнув нечаянно в чужую тайну, комичную, нелепую и горькую, я просто перестал читать Чехова, Шолохова и Языкова, мысленно проложив границу в зале по полкам с Олешей и Паустовским. Да и вообще стал приходить в библиотеку в первой половине дня.
А в конце лета Ирусу циркулярной пилой отрезало правую руку, и он, решив, видимо, что это знак свыше, больше никогда не появлялся в комнате за плюшевой занавеской.
Читатели же заметили, что Катя и Нина притихли, словно взяли паузу в войне вдов. Ни обмена колкостями, ни презрительных взглядов, ни надутых губ – ничего такого, что напоминало бы о вражде и давало пищу сплетникам.
История эта, однако, не давала мне покоя.
Я думал о смуглянке Кате, которая, как мне уже было понятно, вовсе не так стара, чтобы хоронить себя заживо ради мужа, отбывавшего срок где-то на севере. Она была непоседливой женщиной, которая не могла отдать воспитанию единственного сына Игоря всю себя, без остатка, как писали в романах. Я уже догадывался, что «без остатка» не бывает, пока человек жив, и вот этот остаток доводил Катю до отчаяния и мог довести до беды, появись только в ее жизни хоть ничтожная трещинка, хоть какая-нибудь щелочка для зла. Чтение и жизнь среди книг еще никого не спасали от несчастья.
Я думал о ее муже, Вацлаве Недзвецком, который всегда считался примерным семьянином, любящим мужем и отцом. Он был хорошим начальником цеха, а уж найти в городке человека, который прочел бы книг больше него, было, кажется, невозможно. Говорили, что в юности он мечтал об артистической карьере, хотел поступать в театральное училище, но потом вдруг спохватился, окончил техникум и стал квалифицированным технологом целлюлозно-бумажного производства.
Я помню, как на концерте художественной самодеятельности он читал со сцены фабричного клуба монолог из какой-то пьесы, как ему аплодировали и как потом, после концерта, мужики со смехом похлопывали его по плечу и говорили: «Сам-то хоть понял, Слава, про что говорил, а? Но все равно – молодец, молодец…», а он, огромный медведище, слушал их с красным напряженным лицом и пытался улыбнуться, пока жена не взяла его под руку и не увела домой, и он покорно шел рядом с нею, по-стариковски шаркая ногами…
Тогда я не понял, что случилось. Недзвецкий читал со страстью, доходившей до надрыва. Непонятны были слова, непонятна была мука, звучавшая в этих словах. Хорошо помню то чувство неловкости, которое я испытал, слушая взрослого человека, который выкрикивал со сцены что-то, казалось мне, постыдное, неуместное. Люди пришли в клуб вовсе не за этим. Они пришли посмотреть на его жену, на «Катины трусы», повеселиться, выпить в буфете свои сто пятьдесят и спокойно разойтись по домам. А тут вдруг – нате! И дело было не в словах, а в музыке его речи. Это была непривычная и неприятная музыка.
Запомнились лишь несколько строк из монолога, который читал тогда со сцены Недзвецкий. И только много лет спустя эти слова, лежавшие мертвым грузом в моей памяти, всплыли и встали на свои места в монологе Глостера из «Генриха VI», которого я прочел впервые:
Как заблудившийся в лесу терновом,
Что рвет шипы и сам изорван ими,
Путь ищет и сбивается с пути,
Не зная, как пробиться на простор,
Но вырваться отчаянно стремясь, —
Так мучусь я…
Понятно, чем и почему у Шекспира мучился герцог Глостерский, на какой-то миг испугавшийся того зла, которое рвалось из его души на волю и в конце концов завладело им безраздельно, превратив горбатого негодяя в полубезумного убийцу и садиста Ричарда III.
Но чем мучился Вацлав Недзвецкий, заурядный начальник цеха бумажной фабрики в провинциальном городке, человек, который был женат на красавице, старательно исполнял свои служебные обязанности, дважды в месяц расписывался в зарплатной ведомости, сажал картошку, играл в шахматы, запоем читал, ходил с сыном на рыбалку и мечтал разве что о прибавке к жалованью? Откуда вдруг в нем эта страсть, эта мука, этот надрыв – из каких трещин и щелей души? И что клокотало в этой бездне, когда он выхватил нож и ударил лучшего друга в живот, потом в грудь, потом опять в живот и снова в грудь? И о чем он думал, что чувствовал, лежа ночью в лагерном бараке и вспоминая красавицу жену, тень, которая ждала его на другом краю бездны?..
Еще я думал об Иване Кудряшове, лучшем шахматисте городка, которого вдруг потянуло к Кате, и о его жене Нине думал я, о немногословной женщине, матери сестер-двойняшек, которая на кладбище притягивала все взгляды: обманутая жена и несчастная вдова, не проронившая ни слезинки – к неудовольствию городских кумушек. Она склонилась над телом мужа, лежавшего в гробу, поцеловала его в лоб и на глазах у всех расстегнула верхнюю пуговку на его рубашке, ясно давая понять, что не станет хранить верность его памяти. А взглядом, который она в воротах кладбища кинула на подругу Катю, можно было испепелить стадо коров…
– Сколько ж чертей в этом тихом омуте, – сказала Буяниха. – И один другого страшнее…
Наверное, именно тогда я начал понимать, что мы всегда будем стремиться к той незримой и подвижной грани, которая отделяет непознанное от непознаваемого, но перейти ее нам не дано…
«Бесы никогда не ходят поодиночке», – говорила моя бабушка.
Не успели Нина и Катя пережить разрыв с Ирусом, как в городке появился Михаил Михайлович Мусинский, учитель музыкальной школы, необыкновенно красивое и эфемерное существо, ангел во плоти – ниспадающие на плечи шелковые кудри, огромные голубые глаза, длинные ресницы, пухлые губы, тонкие пальцы, точеный нос, фарфоровая кожа. Он учил детей игре на фортепьяно, говорил чуть задыхаясь и закатывая глаза и сразу стал любимцем женщин и мишенью для мужчин, которые прозвали его Мусей и отпускали в его адрес грубые шуточки.
Поселили его рядом с городской библиотекой, за стенкой, в комнатке на втором этаже, где стояли два стула, столик, железная койка и жестяной рукомойник. Готовить еду ему приходилось на электрической плитке, а в туалет ходить во двор, в дощатую будку на задах, среди лопухов. Но каждый день Муся выходил на улицу благоухающий, в отглаженных брюках и при галстучке.
Был он так невинен, так чист и свеж, что Буяниха, которая дважды в неделю забирала из музыкальной школы внучку, при встречах с ним стыдилась своего заштопанного лифчика, хотя видеть его Муся, конечно же, не мог.
Вечера и выходные дни он проводил в библиотеке. Брал только поэтов – Тютчева, Фета, Веневитинова, Боратынского, Анненского, Тарковского. Устраивался за столом в читальном зале, в уголке, открывал книгу и погружался в чтение, иногда записывая что-то в тетрадь, которую приносил с собой.
Нина Кудряшова смотрела на его домашние тапочки, облегавшие его изящную стопу, и умиленно вздыхала. Катя Недзвецкая не могла оторвать взгляда от его сияющей фарфоровой кожи и тоже вздыхала.
Их взгляды и вздохи не остались незамеченными в городке. Читатели недоумевали: чем мог привлечь этот бесполый с виду эльф молодых женщин «в соку», страстную худышку Катю и нежную телушку Нину? С их-то задницами! С их-то грудями!
Всех женщин умиляла его красота, но они считали его двухсбруйным, вроде Любаши-вохровки, охранявшей железнодорожный мост с винтовкой в руках и любившей «помять» свою младшую сестру-дурочку. Эту Любашу в пятницу, в женский день, не пускали в городскую баню. А мужики прямо называли Мусю «пидором» вроде гиганта Смагина, вернувшегося из тюрьмы с кличкой Дарья. С ним никто не здоровался за руку, чтоб не заразиться, и если он в Красной столовой садился за стол с кружкой пива, все переходили за другой стол.
И все соглашались том, что Муся в сыновья годится обеим женщинам, а значит, между ними и быть ничего не может. К мезальянсу в городке относились непримиримо, делая исключение только для участкового Леши Леонтьева, который после смерти жены, сошедшей с ума еще во время войны, когда погиб их маленький сын, женился на семнадцатилетней Немочке. Но Леша был особенным человеком, настоящим мужиком, фронтовиком, из его щетины можно было гвозди делать, и сравнивать его с Мусей, чье личико явно не знало бритвы, язык не поворачивался даже у припадочных брехунов.
Несколько месяцев читатели следили за Ниной, Катей и Мусей, любовно выстраивая сюжет захватывающей истории, которая почти каждый день расцветала новыми деталями.
Мальчик поблагодарил Нину, когда она принесла ему чаю с печеньем, и проводил ее взглядом, завороженный видом ее роскошной задницы. Катя попросила Мусю донести до ее дома сумку с продуктами, и всю дорогу они о чем-то оживленно болтали, долго стояли у подъезда, а потом, когда прощались, Катя наклонилась к нему, словно хотела поцеловать, но в последний миг передумала. Кто-то видел мужчину, который на рассвете покидал Катину квартиру, но утром было темным и туманным, поэтому лица любовника разглядеть не удалось. А кто-то клялся, что слышал стоны Нины, доносившиеся ночью из комнаты мальчика, хотя соседка говорила, что Нина всю ночь возилась с дочерью, отравившейся чем-то в школьной столовой.
Когда Мусю прямо спрашивали, что ему больше нравится – крепкое вино или сладкое молоко, Катя или Нина., он краснел и терял дар речи.
В начале весны к Мусе приехала мать, и по этому поводу в библиотеке устроили чаепитие. Катя и Нина надели нарядные платья и сделали прически. Они ухаживали за Мусиной матерью, подкладывая ей кусочки получше, а она, маленькая, кругленькая и говорливая, рассказывала, как трудно воспитывать восьмерых детей в одиночку. Ее муж – он был сталеваром – умер вскоре после войны от ран, старшие сыновья пошли на завод, три дочери, слава Богу, вышли замуж, а Муся, самый младший, появившийся на свет после смерти отца, всегда был особенным: любил музыку и дружил только с девочками. Катя и Нина ахали, охали, то смеялись, то печалились, пили чай, пачкая чашки губной помадой, и ласково смотрели на Мусю, у которого на верхней губе трогательно белела полоска крема от заварных пирожных…
А на следующий день библиотека сгорела.
Второй этаж здания, в котором она располагалась, был деревянным. Огонь, вспыхнувший поздно вечером в комнате Муси, быстро проник в соседние помещения, от пола до потолка набитые бумагой, и через полчаса, когда приехала первая пожарная машина, все здание было охвачено пламенем. Почта, милиция, междугородний телефон, сберкасса, библиотека с пятьдесятью тысячами книг – все сгорело, а что не сгорело, было залито водой.
У горящего здания собралась огромная толпа. Люди глазели на пожарных, а в сторонке стояли обнявшись две несчастные библиотекарши, Катя и Нина, и оплакивали бедного Мусю, пытавшегося приготовить ужин на неисправной электроплитке и погибшего в огне…
При пожаре погибли не все книги – некоторые удалось спасти, в том числе черный восьмитомник Шекспира с карандашными пометками Вацлава Недзвецкого на полях «Генриха VI» и «Юлия Цезаря». Уцелевшие книги перевезли на склад бумажной фабрики, где Катя и Нина несколько недель приводили их в порядок – разбирали, очищали от копоти, подклеивали, связывали в пачки.