355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Трифонов » Время и место » Текст книги (страница 7)
Время и место
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 19:39

Текст книги "Время и место"


Автор книги: Юрий Трифонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Они еще придумают, будто я посылал на табак менять! А что? Неплохая идея! Хотя всем известно, что я не курю... – Лев Филиппович махнул рукою то ли в досаде, то ли в испуге и умчался.

И было неясно, предпринимает ли что-либо, чтобы Сашку спасти, или вправду рукой махнул? Потом через секретаря директора, знакомую Виктора Ивановича, узнали: предпринимает. Был у директора. Разговаривал с парторгом завода. Ну, и с Олсуфьевым, Василием Аркадьевичем, главным инженером, имел, конечно, беседу, потому что Сашка возник отсюда, от Василия Аркадьевича. Но минута была невезучая – конец месяца, никому ни до чего. «Вы чужую работу на меня не наклячивайте. Я в дела охраны не вмешиваюсь». Сашку вечером из комендатуры не выпустили, остался там на ночь, а утром пришел человек и пригласил меня в заводоуправление к товарищу Жмерину. В натопленной жарко комнатке сидел краснолицый, с черным хохолком Жмерин и, откинувшись назад, рассматривал меня издали, голову слегка клоня набок, как художник, всматривающийся в модель.

– Догадываетесь, зачем вызвали?

– Нет, – сказал я. – То есть, может быть, да...

– Может быть? Ничего себе – может быть...

Жмерин покачивал головой и хмыкал, как бы пораженный наглостью моего ответа. Я впервые был здесь и впервые разговаривал со Жмериным. В его манере говорить отрывисто, с паузами была какая-то мутная многозначительность. Он будто все время предлагал собеседнику догадаться о чем-то главном. Вдруг спросил:

– Вы хороший физиономист?

– Не знаю, – сказал я.

– Посмотрите на карточку. Видите этого человека? На кого он похож?

Протянул мне карточку. Мужчина средних лет, черноволосый, в пенсне, в светлом тесном костюме, в белой рубашке, в галстуке, держит на коленях кудрявого пацана лет пяти. Я сказал, что человек незнакомый. Никогда не видел.

– Вы правы. Его не видели. А этого видите каждый день. – Он ткнул пальцем в пацана. – Перед вами фотография расстрелянного шесть лет назад врага народа Антипова, отца того техника по инструменту, который задержан при попытке купить табак, похищенный с фабрики. Будет показательный суд. Руководство фабрики взмолилось: положите конец грабежам среди бела дня! Мы обязаны действовать и ударить воров и спекулянтов по лапам...

И затем вопрос: кто дал Антипову приказание купить табак? Я сказал, что не знаю. Знаю лишь, что Антипов не курит и табак ему не нужен. Это было правдой, Сашка закурил через два года. Жмерину мой ответ не понравился.

– Покрываете? – Зажмурил один глаз, а другой, черный, мохнатый, уставил дулом в меня. – Неправильно делаете. Зря, зря. Имейте в виду, теперь всякий пустяк, хотя бы такая мелочь – ну, табачку схватили у мальчишек, какой грех! – имеет внутри политическую подкладку. Ты согласен?

– Да, – сказал я. – Хотя подкладку можно, конечно, подшить...

– Это как?

– Ну, как подшивают...

– Врешь!

Жмерин ударил ладонью по столу.

– Ты шутки брось. Подкладку не шьют, а обнаруживают. Понятно вам? А думаете, случайно у вас в гнездышке открылись дела, у вас Черепова, горбатая, курильщица неистовая, так ведь она монашкой была, пока монастырь не закрыли и всем дурам под зад... А старичок, завскладом? Вот хитрая лиса! Все чужими руками. А сам чуть что – язва открылась, и в больницу нырнул. Старичок из раскулаченных, нам хорошо известно. Он в Москве с тридцать второго года. Еще Новикова Надежда, тоже фрукт: дома муж инвалид, а она прости господи. Чего стесняться? Война все спишет. Ну, и вас два гаврика. И как это вас всех в одно место с одинаковыми минусами сунули? А что делать, когда людей нехватка, скажи. Вот вы и пользуетесь, господа хорошие. – Глядел сурово и черные брови над переносьем сводил. – Я бы вас, конечно, сюда на работу не взял. Да за всем не уследишь. Война, брат, великая, и победа будет громадной ценой...

Я сидел смирно, слушал, вникал, старался понять. Вдруг открылось: главное неудовольствие не против Сашки, не против бывшей монашки или раскулаченного Терентьича, а против Льва Филипповича Зенина, потому что рыба гниет с головы. И надо узнать: случайно или не случайно подобрались люди? Зенин, разумеется, не сам подбирал, а кто-то ему подбрасывал. Антипова, к примеру, кто? Не главный ли инженер Василий Аркадьевич Олсуфьев? Было бы важно уточнить, часто ли Зенин с Олсуфьевым совещается? Заходит ли Олсуфьев в отдел? В ЦИС? И насчет Череповой: не ведет ли религиозных бесед, не приносит ли каких-либо книг? Я отвечал то, что знал. А не знал я ничего. Олсуфьева в глаза не видел. Религиозных бесед не слышал. Многозначительность разговора становилась все туманней. Дело запутывалось. В его глазах я был человек, не пользующийся доверием – он сказал прямо, – и, однако, он откровенничал и даже просил моей помощи. Но помочь я не мог, ибо ничего не знал. Про Олсуфьева слышал, но про его заместителя Майданникова, о котором Жмерин стремился что-то узнать, слышал впервые. Про табак и капусту, с чего все началось, мы оба забыли. Но, когда он неожиданно встал и сказал: «Вы свободны!» – я спросил: а если обойтись без показательного суда? Он ответил: «Все зависит от Антипова. И от тебя». Я не стал выяснять, что он имеет в виду.

Когда вернулся в мастерскую, Сашка был там, согнувшись над тисками, пилил ожесточенно матрицу. У него всегда, когда работал, появлялось в лице и во всей фигуре выражение судорожного и несколько суетливого напряжения. Терентьич учил его: «Легше, легше! Чего на тиски, как на бабу, жмешь?» Я спросил у Сашки:

– Спал ночью?

– Почти нет.

– Почему нe отпускали?

– Отпустили, да поздно. Метро не работало. Я там остался, да не спалось ни черта... – Он помолчал, вытер запястьем пот со щек. Лицо было грязное. – Не пойму, чего хотят.

– А все-таки?

– Кто их знает. Наказать для примера, что ли.

– Ну, а ты?

– Что я? Наказывайте. – Сашка пожал плечами. – Я не возражаю.

Шла война, были нужны самолеты, мы делали для них радиаторы, а все остальное не имело значения. Подошла Люда и, глядя на Сашу радостно – глаза лучились, – шепнула:

– Слава тебе, господи... Я за тебя молилась...

– Ну! – сказал Сашка. – Это здорово.

Он ждал, что в мастерскую придет Надя, но той было некогда. Она осталась в ЦИСе главной, пока Терентьич лечил в больнице язву, сиречь перепуг. Через три дня Терентьич явился – исхудалый, тихий, в серебряной бороде, шаркал по цементному полу, как истинный старик, ничем не интересовался, а на Сашку смотрел робко и с ожиданием. Но Сашка ему рассказывать не стал. Терентьич узнал от женщин. Как-то утром вынул из кармана и протянул Сашке свернутый кольцом старый, трепаный, из толстой кожи пояс.

– Возьми-ка... А то, гляжу, твой не годится... Штаны потеряешь... – Глядел хмуро, без улыбки. – От сына остался.

Сын Терентьича, сапер, погиб в сорок первом. Терентьич никогда о нем не говорил, будто не было сына, не было горя, и вообще на судьбу не жаловался. И поэтому теперь, когда заговорил, да еще подарил сынов пояс, все удивились. Какая-то сила в душе Терентьича, делавшая ее, душу, тугой и жесткой, ослабла. И перепуг еще лихорадил старика, потому что антиповское дело не кончилось. О да, я-то знал, что дело тут не антиповское, а зенинское, и даже, возможно, олсуфьевское. Старику бы посидеть в больнице еще деньков пять, но страх за стеллажи – а вдруг что случится с замечательными корундовыми резцами и тончайшими грифельного цвета надфилечками в вощеной бумаге? – этот страх пересилил. Лев Филиппович целую неделю был мрачен, ходил по коридору, не поднимая глаз, молчком, разговаривал отрывисто, и понять было нельзя, на каком мы свете. Говорили, будто его тоже вызывал Жмерин и Лев Филиппович вернулся от него серый от злости и с маху зарезал громадное «требование» пятого цеха – сократил вдвое. Получился скандал, Лев Филиппович и начальник пятого орали друг на друга на лестнице. Начальник пятого орал: «Правильно говорят, разогнать вашу шарашку пора!»

Я боялся, разгон начнется скоро. К тому дело шло. Вечером я забрел в ЦИС, к раздатчицам, и, проходя мимо стеклянной переборки с окошком, услышал, как Надя вполголоса рассказывает: «Я говорю, напишите, говорю, наркому. Надо же, говорю, парня спасать. А он: что мне, больше всех надо? А мою башку кто спасет? Ах ты, говорю, такой-сякой, если, говорю, не напишешь, не рассчитывай...» – тут она прыснула, зашептала неслышное. И горбунья шептала, обе смеялись. Я остановился в дверях – заходить или нет? Шепот и прыск женщин меня не ободрили. Но Люда увидела через стекло, замахала длинной, как у обезьянки, быстрой рукой.

– Поди сюда! Поди, поди, поди!

Я зашел и сел на ящик рядом со столиком.

– Наш-то со Жмериным поругался, страсть! – зашептала Люда, глаза лучистые от волнения враскос.

– Откуда знаете?

– Сам рассказал. Одному человеку. Снимайте, говорит, меня с работы и отправляйте на фронт, хоть в штрафбат. Я давно прошусь. У меня, говорит, немцы всю семью побили, так что на фронте мне интересней. Решайте.

– А Жмерин?

– Не беспокойтесь, сказал, отправить можем, только в другую сторону, потому что кадровую политику нарушаете. Засорили, говорит, отдел чуждым элементом. А наш ему... как же он сказал-то, Надя?

– Он сказал: ваша забота – элементы, а моя – инструменты. Как-то вроде этого, остроумно. И кто, говорит, кого куда отправит – еще неизвестно.

Женщины смеялись, поглядывая на меня лукаво. Я понял, какому одному человеку Лев Филиппович рассказывал. Что-то подобное я подозревал, поэтому не особенно огорчился, когда подтвердилось. Огорчился, конечно, но не смертельно. Я спросил: будет ли Лев Филиппович выручать Сашку? Есть ли у него возможности? Надя сказала:

– Будет. – И добавила, помолчав: – Возможности небольшие есть. Никакого суда он, конечно, не хочет и будет противиться всеми силами. Ну, а что получится...

Она развела руками. Я поверил всему, что она сказала. И в первую очередь своей догадке. А Сашка жил в странном спокойствии, не ведая о том, что бури вокруг него и вокруг всех нас не стихают. В выходной день уговорились пойти в кино. Февраль был на исходе, сырой, ледяной, скучный. И вот, возвращаясь после сеанса – смотрели «Большой вальс», нас обоих это сильно растрогало или, лучше сказать, разобрало – и спускаясь быстрым шагом по улице Горького к метро, торопясь домой до начала комендантского часа, то есть до половины двенадцатого, мы неожиданно разоткровенничались. Я рассказал про Олю, про то, как она приехала летом ко мне и провела вечер и ночь с моим другом, как я ее презирал, и жалел, и мучился, и в октябре сорок первого с нею простился, она сейчас в эвакуации неизвестно где, но я не могу ее забыть. Какие бы женщины ни попадались на моем пути, я мысленно возвращаюсь к Оле. Между прочим, она несколько похожа на Дину Дурбин. Такой же овал лица и такая же улыбка. Нет, я не могу ее забыть, хотя она меня предала. Сашка тоже рассказал историю, случившуюся недавно. Он пришел в ЦИС, разговаривал с Надей и Людой, Терентьич болтался тут же поблизости у стеллажей, и вдруг погас свет. Отключили ток по всему заводу. Внизу перестал бухать пневматический молот, наверху стало тихо, замолчали станки инструментального, и стеклянная переборка не звенит. Терентьич путается в потемках, ворчит: «Где свеча? Людмила, ищи свечу!» Люда ничего не найдет, тыркается, спотыкается, бедная, а Сашка сидит на стуле молча. Свечу не нашли, Терентьич, ворча, ушаркал вдоль переборки к выходу, а Сашка оцепенел, потому что минута единственная: Надя вблизи, и тихо, и тьма. Вдруг голос Нади: «Саш, хочешь закурить?» Рука легкая выпорхнула из тьмы, прикоснулась к плечу, к щеке, к губам, сердце стучало, рука с легкими пальцами – в них легкое дрожание – замерла на губах, остановилась как бы впопыхах, как бы в забывчивости, ощупывая тьму, на одну лишь секундочку или на две, потому что во вторую секунду он губами ответил легким пальцам, и они исчезли. Не успел еще ничего сообразить, где-то чиркали спичкой, скрипел стул, вдруг загорелось. Он сидит за раздаточным столиком, с другого края у того же столика Люда, а Надя далеко. Не ее рука. Какие нежные, бестелесные пальцы у горбуньи! Надя курит спокойно, протягивает издали папиросу Сашке – да ведь он не курит, Надя все забывает, – а горбунья закрыла пальцами лицо, склонила голову, черную, гладковолосую, как перья старой большой вороны, низко к столу и лепечет что-то беззвучно.

– Знаешь, был, конечно, момент ужаса... Нет, вру... Неправда... – бормотал Сашка. – Момент какого-то переворота... Все вдруг переворотилось... Но дело в том, что Люда ведь хорошая, она самая хорошая, наверно, среди нас... У нее пальцы добрые... Она меня пожалела... Но тот миг, когда я вдруг поверил, возликовал – до безумия, понимаешь? – был миг такой силы... такого...

Не объяснил чего. Я понял – счастья. Это случилось с ним в инструментальном складе в феврале сорок четвертого, днем, во мраке, когда обрубили ток и когда шла война, пожиравшая радиаторы для самолетов. У меня сжалось сердце от сочувствия к нему, потому что я уже знал: счастья не будет. Сказать ему? Предупредить? Так и не решился.

Наступил март. Лев Филиппович прибежал однажды в мастерскую, накинулся на Терентьича и на нас с гневом:

– Где штампы А-12? Все бросить, ремонтировать штампы! Что за публика? Что за разгильдяи? Вчера русским языком было сказано: с утра все к черту, только штампы, штампы и штампы! И стоит ли из-за вас головой колотиться в стенку? А? Ну? – Он пробежал мимо верстака, вернулся бегом обратно и сказал: – Антипов, можешь писать стихи дальше. Тебе будет объявлен строгий выговор, и больше ничего. Жмерин думал, что он меня сломает, но чуть не подавился, он меня запомнит! Пусть он скажет, где такой инструментальный отдел, как у нас! Где такой фонд сверла? А такие фрезы? Вся Москва к нам бегает, попрошайничает. От Зенина освободиться легко, а что дальше? Кстати, Антипов, я звонил твоему родственнику в главк. Имей в виду, он дерьмо. Он сказал, что никакой твой не родственник и тебя не знает. Но я нажал на другие рычаги... Что вы делаете, Терентьич?! – вдруг заорал он не своим голосом. – Кто берет для этой цели ножовку?

Он подскочил к Терентьичу, вырвал из его рук ножовку и отбросил ее с отвращением. После чего устремился на склад, и я видел через стекло, как, пробегая мимо стола раздатчиц, он прикоснулся к золотистой голове Нади, потрепал ее мгновенно и исчез за углом стеллажа. Потом Надя рассказала Люде, а Люда по секрету мне, как Лев Филиппович признался: «Я б его не стал выручать, да вдруг вспомнил: он сирота. Я сам сирота по вине войны. А мы, сироты, должны помогать друг другу... Все кругом сироты и должны помогать...» Вот так сказал Лев Филиппович. И на этом все кончилось. И пошло по-старому. Но война передвигалась на запад, легче становилось дышать, поэтому – нет, не по-старому, старое было ненужно, ненавистно, оно должно было исчезнуть, пропасть навек, а с каждым днем яснело и близилось новое. И предвестьем нового случилось то, что было забыто, слабый знак лучших времен, а мы с Сашкой и вовсе не знали, что это такое – в е ч е р и н к а.

Пригласила Люда, ей исполнилось сорок, и где-то вблизи был Женский праздник, и радостные дела на фронте, всякую неделю салюты, очищена почти целиком Украина, наши ломят на Ленинградском и Волховском, так что в удобный для всех выходной в е ч е р и н к а! Дощатый кривобокий домик в переулке возле Нижней Масловки, недалеко от завода. Вечеринка – это вот что: сложились по пятьдесят рублей, Лев Филиппович дал сто, купили по талонам водку, конфеты, несколько банок рыбных консервов «частик», принесли кто картошку, кто лук, кто свеклу, сделали винегрет, сели тесно вокруг стола, шумели, кричали, пили водку из рюмок, потом чай, потом опять водку, пели песни, была духота, натопили ужасно, но все веселились, было необыкновенно весело. В моей жизни ничего веселее не было. И в Сашкиной тоже. Опять мы сцепились, кто кого переборет, Виктор Иванович поставил десятку за меня, Лев Филиппович за Сашку, расчистили стол, уперлись локтями, схватились и стали жать друг друга изо всех сил, но я перехитрил, сразу навалился плечом, чего никто не заметил, и он стал медленно гнуться, гнуться, и, как ни гримасничал, ни скрипел зубами, я его придавил. Все кричали, поздравляли меня, а Сашка помрачнел и глядел злобно. Я впервые заметил, как злобно он может глядеть. Наверно, огорчился оттого, что придавил его при Наде. Вдруг Лев Филиппович: «А ну, давай за Антипова отомщу!» Рукав закатал до локтя, маслянистый глаз сощурил, а рука у него хотя и тонкая, но жилистая, в рыжих волосках, и вдруг, не успел я путем взяться, напер всем корпусом, нагло, в нарушение правил и прижал, конечно, мою руку к столу. Что ж удивительного? Напал внезапно, как все равно Германия на нас. Я протестовал, он хохочет: «Вот так-то! Смекалка!»

И тут муж Нади Серафим, горбоносый, лицо в синеватых пятнах, инвалид на костылях, который не проронил ни слова за столом и песен не пел, вдруг произнес каким-то жутким, будто со дна реки, булькающим голосом: «Хотите на спор – любого сворочу!» Сказано было так, что никто бороться с ним не захотел. Вроде бы даже не слышали. Потому что все, лишь поглядев на богатырские плечи, на мощные, ухватистые руки, непомерно развитые от костылей, и услышав небывалый голос, поверили – своротит. Один глаз Серафима был затекший, темною щелью, а другой белый, круглый, красивый, смотрел строго, я не сразу догадался – искусственный. Ногу и глаз Серафим потерял одновременно от взрыва бомбы. От выпитой водки Серафим сидел, покачиваясь, и временами как-то глухо, неразличимо в общем шуме гудел, будто стонал. Люда и Надя были с распущенными волосами. У Люды волосы черные, а у Нади светятся, как золотой пух, косу расплела и по плечам разбросала. Пели в два голоса очень ладно. У горбуньи голос тоненький, нежный, как у девочки, а Надя низко вела. В комнате Люды – стол накрыли здесь, где посвободнее, Надя с Серафимом помещались в соседней, дверь распахнута – стояло в углу пианино, Люда играла без передышки. И откуда силы в тщедушном тельце? Если б не горб и не лицо блеклое, желатиновое, и правда как девочка. Ничего монашеского я в комнате не заметил. Только вот икона в углу.

– Сейчас полечку отчубучу! – вскрикивала Люда, пальцы длинные взметывала выше головы. Пальцы летали без устали. А когда останавливалась на минуту – перевести дух, в рваных нотах пошуршать, – успевала радостно, торопясь, рассказать про молодого человека редкой красоты, скрипичного мастера, зовут Валерьяном, который был влюблен в нее до войны, умолял выйти замуж, а она, глупая, отвергла. Придет, бывало, в эту комнатку – еще мама была жива, а Серафим и Надя тут не жили, – сядет вот так и просит тихо: «Играй, играй, милая! Слушать тебя могу без конца и без счета!» И слушает, глаза закрыв. Ресницы темные, длиннющие. А то, бывало, устроится прямо вот здесь, на половике, как собачка, и ну руки ловить губами – тут уж не поиграешь... Я слушал, поражался. Каким надо быть удивительным человеком, чтобы полюбить горбунью!

– И все ты врешь, Людмила, – говорил Виктор Иванович. – Играешь ты хорошо, а врать не надо.

– Почему же вру, Виктор Иванович? – В голосе Люды никакой обиды, все та же радость, оглушенность. – Ничуточки не вру. Вон письма его в шкатулке. Он мне каждый свободный денек весточку шлет. С Белорусского фронта.

– Да ты небось сама пишешь?

– Ой, Виктор Иванович! Я нынче именинница, зачем меня срамить? – Смеясь, махала обезьяньей лапкой.

Сидели долго, до одиннадцати, вплотную до урочного часа, и здесь, как на заводе, внезапно гас свет, хохотали, рассказывали впотьмах неприличные анекдоты, Виктор Иванович знал их много, и такие, что о-го-го! Свет зажегся, Люда побежала к соседям просить папирос или махорки, а потом, когда вернулась, все сидели покойно, удобно и болтали весело – про Терентьича, про его бабку, которую он боится до смерти, она его не пустила гулять, а он так ее «любит», что норовит переночевать в абразивной кладовке, лишь бы не дома, и про его подозрительность, про то, что кладовка распаляет его воображение, про всю эту чепуху, – вдруг увидели, как над столом стал медленно подниматься и повис костыль. Серафим безо всякой улыбки и молча держал костыль одной рукой над столом.

– Что ты это, Сима? – спросила Люда.

– Опусти сейчас же! – сказала Надя.

Серафим не убирал костыля. Направлял его в сторону Льва Филипповича и теперь держал широкую рукоятку костыля с вытертой, залоснившейся кожаной подушкой в точности над головою нашего начальника.

– Что это значит? – Лев Филиппович хмыкнул и отодвинул рукою костыль, но Серафим опять направил его к темновато-рыжей копне волос Льва Филипповича. Вообще-то никакого вреда Льву Филипповичу от костыля не было. Костыль висел на расстоянии примерно вершка, не касаясь волос. Но, конечно, такое висение было неприятно, разговор не вязался, все замолкли. Лев Филиппович раза два отбросил костыль рукой, но Серафим упорно возвращал его на прежнюю точку в воздухе. Надо сказать, он держал эту тяжесть одной рукой с легкостью. Лев Филиппович мог бы, наверно, схватить костыль и вырвать из рук Серафима, который сидел напротив, но тогда был бы скандал или драка, чего Лев Филиппович не хотел, поэтому он замер, притихший и даже как будто испуганный, не решаясь встать и уйти, чтобы не задеть костыль головой, и был похож на жука, над которым навис сачок. Затем он вдруг перестроился и попытался делать вид, что никакого костыля нет, все в порядке и можно как ни в чем не бывало продолжать разговор о Терентьиче.

– Нет, видите, в чем дело, – говорил он, – Михаил Терентьич человек непростой... Он попал на завод после долгой жизни, после, ну, скажем, разных передряг и разочарований. Но, несмотря на то что, понимаете ли...

Как ни хотел Лев Филиппович оставаться спокойным, ему это не удавалось, он краснел, напрягал шею, губы ненужно и бесконтрольно сжимались, а костыль над головой начал подрагивать – рука Серафима устала. Но, может, костыль примеривался, как лучше грохнуться на вздыбленную шевелюру. И все натянулось до предела, сейчас должно было что-то случиться, взрыв, вопль. У Серафима было мокрое застылое лицо, голова тряслась. Надя проскользнула к нему и, обняв, прошептала:

– Сима, родной, зачем ты это?

Серафим молчал. Рука его сильно дрожала.

– Боже мой, да зачем же...

– А вот так они висели над нами, – вдруг сообщил Серафим голосом со дна реки. – Не нравится? Не хотите?

– Это было давно, Сима. Не вспоминай.

– Почему давно?

– Давно, давно, Сима, не спорь... – шептала Надя, обнимая Серафима. – Я была тогда под Волоколамском, на лесоразработках... Там много девчонок погибло. Мы получали восемьсот граммов, и я привозила хлеб маме... Сбегали в Москву без спроса на один день... А девчонки погибали, знаете как? Давило... Соснами... Никак мы не могли научиться...

– Они сбросят и уходят все разом, – сказал Серафим. – Завалятся набок таким макаром...

Костыль поворотился в воздухе и, сделав плавный широкий круг над нашими головами, опустился вниз и исчез под столом. Надя поцеловала Серафима в темя и погладила щеку в синих пятнах. Лев Филиппович встал.

– Нy что ж, господа офицеры... – Вынул расческу, стал расчесывать волосы. – Спасибо за ласку. Мы пойдем. А картошку я вам доставлю. Мне должны в одном месте мешок. Надо его доставить.

Когда шли почти бегом к метро, только и говорили об истории с костылем. Сашка сказал, что Серафим, вероятно, немного сошел с резьбы в результате ранения. Но мне казалось, что тут другое. Сашка не догадывался. Лев Филиппович вздыхал: «Бедная Надежда! Жить с таким чучелом!» Сашка сказал: «По-моему, он хороший человек». – «Ну, хороший, и что? А с хорошим чучелом радость?» Виктор Иванович, который считал, что обо всем следует говорить прямо, без обиняков, заметил: «А вам не надо было, Лев Филиппович, на вечеринку приходить». Лев Филиппович удивился: «Почему же?» – «Сами знаете. Не надо было. Оттого и вышло». Лев Филиппович пожимал плечами, головой крутил, бормотал: «Ну, не знаю, не знаю...» В метро было пусто. До центра доехали вместе, там расстались: Лев Филиппович поехал к себе на Кировскую, Виктор Иванович на Курский, а мы с Сашкой – к Парку культуры, только я выходил раньше, у библиотеки Ленина, пересаживался на троллейбус. Пока шли безлюдным переходом, где женщины уже мыли швабрами пол и стоял химический, ночной, подземный запах, Сашка рассказал – опять, когда погас свет, была такая же ерунда, как в ЦИСе. Она гладила его лицо, прижимала ладонь к губам. Понравилось ей! Но он ее руку отбросил. И, наверное, грубо, не сдержался, какое-то внезапное отвращение. Зачем она это делает? Теперь Сашка переживал. Он просто мучился этим воспоминанием.

– У меня чувство, будто я ее ударил. Какая же я сволочь!

Я его успокоил: ничего подобного, он не сволочь. Я бы сам, может, так поступил. Но главное вот что: вечеринка удалась. Вечеринка вышла замечательная. С этим он был согласен. И мы втайне верили и боялись верить в то, что предстоит еще много замечательных вечеринок в жизни!

С каждым месяцем мы делали все больше радиаторов для самолетов. Наш завод получил переходящее знамя, и об этом писали в газетах. «Завод, где директором товарищ такой-то...» Номер завода, конечно, не сообщался. На склад стали поступать американские инструменты в яркой упаковке. Особенно нравились мне абразивные камни, очень красивые. Вот уж Терентьичу было от чего трястись! В столовой на обед давали свиную тушенку. Иногда по мясным талонам получали банки с розовой невиданной колбасой, ее можно было есть ложкой, как мед. Еще лучше жарить на сковороде с картошкой. Она была сочная, для жарения не требовалось масла. Но эти сласти бывали редко, а главной едой, спасительной и не надоедавшей никогда, была картошка. И те, у кого она исчезала, испытывали беспокойство и страх. Она была важнее всего – важнее свиной тушенки, важнее сахара, спичек, керосина, мыла.

Лев Филиппович сказал: в Одинцове на даче есть мешок картошки. Он принадлежит ему. Хозяин мешка кое-чем обязан Льву Филипповичу, и по договоренности отплата производится картошкой. Там поблизости есть завод, где надо взять инструмент, две пачки сверл, их легко положить в карман. Он выпишет командировку. Можно съездить среди дня. И тут Виктор Иванович вдруг уперся – у него бывали дни, когда его охватывало какое-то тупое, раздраженное упрямство, – и сказал, что за сверлами поедет, а за мешком картошки нет.

– Лев Филиппович, да побойтесь бога! Нельзя же так, в конце концов! – заговорил он своим истовым голосом правдолюбца. – Ведь это ваша личная картошка, не правда ли? А вы хотите в рабочее время да чужими руками.

– Я хочу не для себя.

– А для кого, позвольте узнать?

– Для инвалида войны.

– Ах, для инвалида войны! – Виктор Иванович засмеялся. – Такая любовь к инвалидам войны! Тогда тем более не поеду. Было бы вовсе глупо. Нет, это категорически невозможно – тащить мешок электричкой, еще неизвестно, какой мешок...

– Да не вам же тащить, Виктор Иванович! – крикнул Лев Филиппович, и его мелкие черные глазки сверкнули гневно. – Ребята потащут. Разве вы когда что таскали?

– Ну, не знаю, Лев Филиппович. А почему ребята должны таскать? Разве они затем пришли на военный завод, чтоб таскать вам картошку?

– Да я их попрошу! Черт бы вас взял! – заорал Лев Филиппович, краснея лицом, шеей, белками глаз. – Неужто они не сделают? Неужто в них благодарности нет? Я попрошу по-дружески, после работы, в выходной день...

Мы с Сашкой стояли тут же, но они нас как будто не замечали.

– После работы другое дело. Может, они и согласятся, – пожимал плечами Виктор Иванович. – Это, собственно, их дело.

– Вот именно! Не ваше! – гремел Лев Филиппович. – Смотрите, какая рабочая совесть нашлась! Давайте отправляйтесь в главк к Супрунову и привозите наряды! Без нарядов не возвращайтесь! А то любите мотаться попусту.

– Я бы не согласился, – сказал Виктор Иванович, жуя папиросу.

– Отправляйтесь, пожалуйста! – крикнул Лев Филиппович и, когда агент вышел, чертыхнулся. – Хоть бы ты скапутился от своей чахотки...

Мы стояли молча. Ехать за картошкой нам, конечно, не хотелось. Да еще в выходной. В рабочий день куда ни шло. Да и то. Поэтому мы не заговаривали с ним, и, так же как они с Виктором Ивановичем как бы не замечали нас, мы как бы не слышали всего разговора. Лев Филиппович потоптался в мастерской, посуетился на складе, вернулся, но так ни о чем и не попросил. Наверно, надеялся, что мы сами предложим, а мы не предложили. Когда он ушел, Терентьич сказал:

– Верно, ребята. Пущай сам ишачит или, на край случай, машину берет.

Из склада неслышным шагом выпорхнула горбунья.

– А мы тоже говорим, – зашептала, – пускай машину в гараже попросит. Зачем это нужно на себе таскать? Правда же?

– Да ведь картошка для вас, – сказал слесарь Лобов. – Ну!

– Почему для нас?

– Для Серафима, для Надьки. А ты не знала?

– Неужели знала? – Люда в некотором смущении махнула лапкой. – Я в ихние дела не вмешиваюсь...

И на этом все рассосалось. Мы не набивались, он не просил. Да и вообще вся свара затеялась лишь потому, что Виктор Иванович в тот день утром встал в своей комнатке на Разгуляе в дурном настроении – болела спина, а это означало худое.

Перед выходным Сашка мне вдруг сказал, что завтра поедет в Одинцово за картошкой – он Льву Филипповичу пообещал, тот дал адрес. Мне это не понравилось. Тут был оттенок штрейкбрехерства. Ведь мы оба уклонились вначале, надо уж эту линию держать, а то выходит, что все п л о х и е, а он х о р о ш и й. Я заметил иронически:

– Нельзя подводить начальство?

– Да, – сказал Сашка. – Не хочу. Он мне добро делал, и я помню.

– Ну, ну, – сказал я. – Это замечательно: сделать добро и тут же попросить за него рассчитаться.

– Он сказал, что полмешка отдаст Серафиму. А Серафим-то привезти не может.

– Да? – спросил я так же иронически. – С какой бы стати такая любовь к Серафиму? Я имею в виду не его, а тебя?

Он взглянул на меня ошалело, и в одну секунду его взгляд стал злобным. Ничего не сказав, он отошел. Я занялся своим делом. Мы работали в мастерской. Целый час мы не сказали друг другу ни слова, хотя с другими разговаривали, заходил Виктор Иванович, обсуждали события, второй фронт, а потом мне надо было пойти в соседний цех, и я, проходя мимо Сашки, сказал:

– Имей в виду, будешь иметь дурацкий и глупый вид.

Сашка не ответил. После работы мы шли к метро врозь – он торопился, побежал вперед. Даже споткнулся, бедный. А что произошло в выходной день, я узнал вечером.

Он приехал в Одинцово днем, но, пока нырял в сугробах, искал улицу и дом среди заколоченных дач, настали сумерки. Наконец отыскал домик с верандой, в окне горела свеча. Кто-то, держа дверь на цепочке, долго выспрашивал: от кого, для чего? Сашка сунул в дверь записку Льва Филипповича. Открыл малорослый старичок в длинной, чуть не до колен, вязаной кофте, в валенках, горло обмотано шарфом, говорил сипло. Оказалось, фотограф и дальний родственник Льва Филипповича. По комнате прыгала собачонка. На ней был вязаный жилет. В комнате стоял холод и было тускло от одинокой свечи. Старичок сказал, что сейчас работы мало и он не понимает, как он еще живет. «Но я согласен умереть хоть сегодня, – говорил он. – Пожалуйста, я готов. Все мои близкие на том свете. Я за жизнь не держусь». Однако мешок картошки он давать не хотел. Говорил, что картошка ему еще пригодится. Да, он должник Левы. Он не отрицает. Но Лева тоже хорош: обещал изоляционную ленту и выключатели, но нет ни того ни другого. «Он не дал вам изоляционной ленты?» – «Нет». – «Вот видите. Самое большое – полведра». – «Как полведра!» Сашка испугался. Ему невероятно хотелось привезти картошку в Москву. Они стали спорить, Сашка убеждал, старичок упирался, потом попросил Сашку продать ему бекешу – на Сашке была теплая старинная, времен Гражданской войны, отцовская меховая бекеша, – но Сашка говорил, что, если тот не держится за жизнь, ему не нужны ни бекеша, ни картошка. Тогда старичок признался, что его привязывает к жизни Сельма – показал на собачку, которая, дрожа обрубленным хвостиком, стояла перед Антиповым и неотрывно смотрела на него, подняв черную мордочку мудрой преданной старушонки. Так они проспорили и проторговались до темноты. И все же Сашка вырвал у фотографа мешок и в потемках попер его на станцию. Мешок был из толстой прочной бумаги, на морозе бумага трещала. Весил он килограммов пятьдесят, по утверждению Сашки, но Сашка всегда все романтизировал, поэтому, скажем, сорок, не больно тяжел, но взяться неудобно. Только на плече или на руках нести, как ребенка. На спину не получалось, он был жесткий, негнущийся, и хвоста нет, не ухватиться. Проклятый мешок! Я Сашке не завидую. Он с ним нахлебался, пока доковылял до станции, ноги подгибались, сил не было подойти к кассе. Так и поехал без билета. Ух, мешок. Я эти мешки хорошо знал: мы получали в них американские абразивные камни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю