355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Айзеншпис » От фарцовщика до продюсера. Деловые люди в СССР » Текст книги (страница 9)
От фарцовщика до продюсера. Деловые люди в СССР
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:08

Текст книги "От фарцовщика до продюсера. Деловые люди в СССР"


Автор книги: Юрий Айзеншпис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

У дежурного по корпусу писчих принадлежностей не оказалось, и я стал требовать дежурного помощника по следственному изолятору (ДПСИ), трезвонить в звонок, после каждого нажатия над дверью камеры загоралась лампочка. Поскольку в ведении у дежурного камер двадцать, в каждой человек по 5–7 и каждому что-то нужно – то нитку, то иголку, то лекарство, то бьют кого-то, – зажигающиеся лампочки дежурного сильно раздражают. Иногда он их просто игнорирует, что произошло и сейчас. Тогда я стал настырно тарабанить в дверь, а конечный эффект оказался таким: вместо ДПСИ вызвали группу усмирения, здоровенные бойцы ворвались в камеру и начали всех подряд избивать. Дубасили ногами, кулаками и резиновыми дубинками, больно и от души. Меня же, как зачинщика всей этой бучи, засунули в смирительную резиновую рубашку и подвесили к потолку в каморке полтора на полтора. Стены и пол каморки тоже были обиты резиной.

Да уж, это, видимо, оказалось проще, чем принести бумагу. Потом меня отвязали от потолка, я упал и с заломленными руками провалялся еще несколько часов. Камеру периодически открывали:

– Успокоился, бунтарь? Осознал вину?

Я гордо молчал или проявлял свое негодование. Потом сдался и смиренно попросил:

– Отпустите!

И меня отпустили… в карцер. В сыром подземелье находилось около десятка подобных усмирительных помещений, куда еле-еле пробивался свет. Обстановка соответствовала назначению: стационарный унитаз с краником-рукомойником, который одновременно служил и для слива. Деревянный настил, на котором можно спать (естественно, без матрасов, подушек и белья) с 10 вечера до 6 утра и который на остальное время складывался, как верхние полки в купе. Под замок. По-моему, даже табуретки не стояло. Если ходить – два шага максимум. Кормят через день: один – как обычного заключенного, другой – полкирпича хлеба и кипяток. Максимальный срок заточения в карцере 15 суток, я получил 10. И в знак протеста начал голодать. Через два дня обход делал начальник тюрьмы, которому я подробно изложил, почему попал сюда. Естественно, попал несправедливо. Резюме было кратким:

– Все заслуженно. Значит, ты так себя вел.

Я же с виновностью не соглашался, считал наказание незаконным и продолжал голодовку. Через день начальник снова риторически общался со мной:

– Вот вы, Айзеншпис, голодаете, а это тоже серьезное нарушение режима. Ведь в чем смысл тюрьмы? Вы должны честно отбыть наказание, исправиться и живым-здоровым вернуться в общество и отработать ему свои неоплатные долги. А не сесть на шею народа больным инвалидом. В общем, если начнете принимать пищу, может, я и смягчу меру наказания. А если не начнете, может, и ужесточу.

Голодовка в тюрьме считается грубейшим проступком. За нее зека могут больно побить дубинами, а то и обратить на него гнев всей камеры. Как этого добиваются? Да очень просто и как всегда незаконно: отбирают пищу и у тех сокамерников, которые в общем-то и не собираются голодать. Ну а апофеозом свинства можно считать насильственное кормление через резиновый шланг, по которому прямо в глотку закачивают вонючее пойло.

В общем, я решил не искушать судьбу, на пятые сутки начал есть приносимую бурду, а на седьмые меня досрочно освободили из карцера. Но поместили уже в другую камеру в соответствии с малообъяснимым принципом ротации. Вот так я и разменял свой «четвертак» – унижением вместо праздника, черствым хлебом вместо обильного ресторанного застолья. Очень плохо!

Итак, «на свободу» я вышел 17 июля и с небольшим опозданием, но все-таки отметил свой юбилей. Как раз подоспела передачка с «деликатесами», на которые, будь я на воле, и внимания бы не обратил. Но по сравнению с местной пищей! Нас кормили на 37 копеек в день, плюс повара еще и подворовывали на кухне, и эту официальную «еду» без содрогания не вспомнить. Если суп, густо замешанный на комбижирах, застывал, им можно было гвозди забивать. Очень часто, получив свою баланду, арестант сливал всю жидкость в парашу, затем тщательно промывал оставшееся водой. Из «второго блюда», и так не особо значительного по объему, изымались гнилые и подозрительные кусочки, волосы, кости и другие мало аппетитные предметы. И уже потом с помощью продуктов с воли и индивидуальных кулинарных способностей заключенные старались сотворить себе что-нибудь съедобное. У этого процесса существовал лишь один плюс – на него тратилось очень много времени, столь медленно текущего в этих местах, столь бесполезного.

В общем, продуктовые передачи, которые позволяли получать раз в месяц, фактически спасали нас от голода. Тогда существовали куда более жесткие, чем сейчас, ограничения на вес – не более 5 кг. Ассортимент продуктов тоже жестко фиксировали: сырокопченую колбасу – не более 2 кг, сало, масло, овощи, фрукты, сахар. Чай и кофе нельзя. Холодильников в камерах не было, поэтому летом приходилось изворачиваться, например, масло хранить под водой в банке. Помимо продуктовых передачек, на 10 рублей в месяц позволялось отовариваться в ларьке со столь же незатейливым выбором. В силу запрета иметь наличные деньги их перечисляли тебе на карточку родственники. Деньги там и хранились, оттуда тратились и путешествовали за тобой по тюрьмам и зонам. И если в зоне их еще можно было собственноручно заработать и по сто, и даже по триста рублей в месяц, то в тюрьме приходилось ждать милостыни со стороны. И не все ее дожидались: некоторые заключенные попадали в Бутырку из других городов, некоторые уголовные граждане были совсем малоимущие. Но на СПЕЦУ, где сокамерников обычно не больше 6–7, всегда существовал продуктовый общак – делились тем малым, что позволялось принимать в ежемесячных передачках. Так проявлялась определенная тюремная солидарность, хотя почему-то принято считать, что в подобных местах каждый сам за себя. А вот уже в общих камерах, на 30–50 «посадочных», такого общака не бывает. Там «живут семьями» или «кентуются» группами по двое-трое, хотя не возбраняется жить и одному. Так что общак там локальный. Ну а если так сильно жрать хочешь, что невмоготу, а своей хавки нет, не возбраняется и попросить. А вот крысятничать – воровать у своих – не советую. Могут последовать избиения, унижения. Могут и изнасиловать.

Я категорически против романтизации тюремной жизни, но хочу отметить, что в этих условиях действительно проявляются истинные, глубинные черты характера, суть того или иного человека. И так называемые «игры» или «прописка», хотя и жестоки, но вполне легко проходимы. Надо просто кое-что знать о традициях и правилах поведения, иметь личное достоинство и уметь его продемонстрировать. Если в общие камеры попадаешь после нескольких месяцев на СПЕЦУ, тебя обычно не трогают, ты уже опытный. Хуже тем, кто ходил под подпиской и был взят под стражу прямо в зале суда. Что же касается меня, я интуитивно всегда правильно строил взаимоотношения и ставил себя в камере на нормальное авторитетное место. Я никогда не боялся, не стеснялся. Я, когда заходил в новую камеру, не останавливался нерешительно у двери, а уверенно шел к столу, начинал искать свободное место, заговаривал с кем-нибудь.

У меня существовал еще один существенный «плюс»: я нес багаж крупного и громкого дела. И когда на новой хате меня вяло спрашивали, за что сидишь, я всегда громко открывал маленькую пресс-конференцию. И у всех уши сразу поворачивались в мою сторону, ибо в речи фигурировали суммы, которые большинству и не снились. Кто-то украл доски со стройки, кто-то перепродал мебельную стенку, а тут такой преступный размах! Моя личность сразу оказывалась окруженной ярким ореолом. Вдобавок «тюремное радио», которому известно обо всех крупных делах местных постояльцев, давно уже разнесло весть обо мне по большинству камер. Из 3–5 тысяч заключенных, а именно столько обычно сидит в Бутырке, громких историй насчитывается максимум несколько десятков, и все они на слуху. А уж крупные валютчики по тем временам вообще являлись местной достопримечательностью, ибо обычно проходили по линии КГБ.

Шли недели, все ближе становился день суда, все явственней маячил суровый приговор. Отделаться легким испугом я не ожидал, но получить по минимуму хотелось. И я попытался связаться с Эдиком (Васей) Боровиковым, находящимся тогда еще на свободе. Его обширные связи теоретически могли мне помочь, прежде всего во время судебного процесса. Некоторые судьи брали взятки, максимально уменьшая срок обвиняемых, и, возможно, Эдик имел на них выход. Но попытка контакта оказалась провальной, хорошо еще, что не привела к тяжким последствиям. Я попал на очередную «подсадную», столь прекрасного артиста, что и не подумаешь. Эдик мудро не вышел на связь, хоть это и не спасло его от скорой поимки и заточения. Позже я с ним встретился в одной из пересыльных тюрем, и он образно сказал, что «выкупил эту попытку», почувствовав подвох. Эдик отбывал в Архангельской области, и когда мы оба освободились, то нередко встречались за рюмочкой, вспоминали ошибки и проделки молодости. Да, на славу мы порезвились! А потом корешок попал в автокатастрофу и погиб.

О провале моего контакта с волей проболтался следователь, и я сразу понял, откуда ноги растут. Я был подавлен, раздавлен, очень переживал и даже поседел. А в камере инициировал разборки – сделали сексоту конкретную предъяву. За мной последовали и другие заключенные, почти у каждого нашлась тайна, которая в итоге стала известна следователям. Предателя крепко избили, почти изувечили, после чего из камеры всех раскидали. А меня оставили, и несколько дней я сидел в полном одиночестве. Вообще-то такие расправы над стукачами, даже пойманными практически с поличным, не всегда практикуются. Ведь оперчасть может затеять ответный террор, начать постоянно перетряхивать камеры и т. д. Да и саму камеру напрочь расформировать. Поэтому иногда ставится задача просто «выломить из хаты» доносчика. Иногда это решается, например, так: доносчику подбрасывают в тумбочку чужой сахар, утром узнают о пропаже и просят всех открыть тумбочки. Так вот же он, мой рафинадик! А это значит – крыса на борту. А это уже легальный повод – у и так нищего кента воровать! Но задача опять-таки не столько бить, сколько так напугать, чтобы гаденыш сам принялся колотить в дверь камеры и истошно орать:

– Все скажу!!! Гадом буду!!! Заберите меня!!! Убивают!!!!!

В конце августа меня впервые повезли на суд, а приговор зачитали 2-го сентября. Дело насчитывало 4 тома ходатайств, жалоб, допросов, экспертиз. Судили меня в нарсуде Ворошиловского района, и председатель суда Скокова выдала десять лет – очень много, несправедливо много. Хотя и меньше пятнашки, которую требовал вконец оборзевший прокурор. Выходов на Скокову я не имел, а, как оказалось в дальнейшем, она активно брала взятки. На одной из них и закончилась ее карьера, ее поймали с поличным и саму строго осудили.

Основными обвинительными в моем деле были статьи 154, часть 2: «Спекуляция в особо крупных размерах» – и 88, часть 2: «Нарушение валютных операций» – и тоже в особо крупных. По их совокупности, в случае первого срока, обычно давали не более 5–8 лет, и, почему я получил десятку, не совсем понятно. Возможно, так проявился скрытый антисемитизм судей, возможно, существовали иные причины. Вместе со мной на скамье подсудимых сидел Савельев Алексей, тоже под стражей, а «подписной» Лукьянченко – в первом ряду. Именно на суде, то есть через 9 месяцев после задержания, я впервые увидел родителей, представляете, все это время мне отказывали в праве на свидание! Отец выглядел сурово и одновременно сконфуженно, мама – усталой и заплаканной.

В моем приговоре значилась «скупка валюты в неустановленном количестве у неустановленных людей по 5–7,5 рублей за доллар». И в неустановленном месте. Так где же состав преступления, если ничего не установлено? Какая нелепость – все остальное неустановлено, а «курс» покупок известен. Даже мое признание, даже если его не выбивали, не есть основание для обвинения. Может, я шутник, может, мне приснился этот бред после порции отвратной баланды или падения со шконки??? Получалось, что 90 процентов предъявленного не имело никакого иного подтверждения, кроме моих слов. А я ведь вообще мог молчать, но был молодой, испуганный, неопытный. И хоть никого не сдал, но наверняка и не лучшим образом защищался. Мог бы сказать, что все нашел – и что дома хранил, и что у Савельева, и что в карманах, и золото, и чеки, и доллары. И шерсть с мохером – где доказательства, что я их купил? Да, шел, обнаружил толстый дипломат и десяток тюков, решил не сдавать государству. Что произошло бы, поведи я себя именно так? Сомневаюсь, что наказание ограничилось бы конфискацией «найденного». Могли найтись и лжесвидетели, могли начать обрабатывать уголовники в пресс-хатах, могли начаться угрозы родителям. В общем, такой глобальный уход в «несознанку» был бы игрой по-крупному, и непонятно, чем бы она закончилась. Государство ведь проигрывать не умело. Но эти размышления абстрактны, я добровольно признал факт скупки валюты, и опера этим в целом удовлетворились. По поводу подельников и соучастников меня если и допрашивали, то не особо активно. Бюрократия требовала не столько новых дел, сколько закрытия старых в установленные сроки. Да и действительно, в моих показаниях фигурировали какие-то мифические Коли и Пети, с которыми я где-то встречался и занимался гешефтом. И даже искренне желай я поделиться информацией со следствием, о большинстве клиентов действительно не знал ничего, кроме имен, да и то не исключено, что вымышленных. В целом же я старался следовать мудрому подходу «меньше скажешь, меньше получишь». Это такая же истина, как «раньше сядешь, раньше выйдешь». Хотя, еще раз оговорюсь, будь со мной адвокат, наверняка посоветовал бы вообще не свидетельствовать против себя, просто молчать и стереотипно отвечать: «не помню». Но адвокат появился не сразу, возможно, и не самый квалифицированный, а все его вялые ходатайства с ходу отклонялись. Если надо осудить, то будет осужден!

В заключительном слове я лишь частично признал свою вину, хотя уверен, что и полное раскаяние ни на что не повлияло бы:

– Да, я нарушал советский закон, но этому есть и некое оправдание. Я же не виноват, что в моих жилах течет коммерческая кровь испанских предков, и я ничего не могу сделать с этим наследственным даром. Это объективно. И еще. Мои сделки приносили не столько вред, сколько являлись экономической инъекцией и движением к прогрессу. И настанет время, когда частная инициатива будет поощряться. Обязательно настанет!

Моя пламенная речь особого впечатления не произвела. Помимо «десятки» усиленного режима, я заработал и конфискацию имущества. К сожалению, это касалось не только валюты, золота и мохера, но и вещей в моей комнате, например коллекции из 5000 музыкальных дисков. Да и самой комнаты в 26 кв. м. Два лицевых счета, которые мы слишком долго ленились объединить, существенно облегчили эту задачу отъема. Естественно, квартиру в итоге родителям пришлось разменять, не жить же с подселением, вдобавок оказавшимся тихим пьяницей весьма низкого пролетарского происхождения! Мытарства и разбирательства по этому поводу продолжались еще года два после моего ареста: суды, жалобы, ходатайства и т. д. Сколько здоровья и лет жизни это стоило моим родителям, даже думать не хочется. Но уж бесследно эти нервотрепка и унижения явно не прошли.

Савельеву, как активному соучастнику преступлений, выдали пять лет общего режима. Больше всех повезло Лукьянченко – ему отвесили условный срок в 3 года. Везунчик уже тогда учился в мединституте и состоял в близких отношениях с дочерью его ректора профессора Лопухина. Лопухин, его будущий тесть, представлял общественную защиту, и весомость его имени сыграла роль в мягкости обвинения Саше. Хотя и само дело о спекуляции электрогитарой представлялось достаточно смехотворным.

Интересно проследить дальнейшую судьбу трех молодых людей, обвиненных судом в совершении преступлений в тот злосчастный день. Савельев – крупный ученый, биофизик, Лукьянченко – профессор медицины, работает в институте онкологии имени Блохина на Каширке. Не зря же они жили практически на площади Курчатова, считай, в своеобразном научном городке. Ну а третий подсудимый – это я. Если в переводе на научную степень, наверное, уже и академик. Шоу-бизнеса.

Кстати, в те годы в советской прессе обычно писали о наиболее громких судебных процессах под популярной и любимой народом рубрикой «Из зала суда». Видимо, мое дело являлось вполне подходящим по масштабу злодеяний и возможному воспитательному последствию, ибо вскоре последовала статья в «Советской России». Она называлась «Серебряные струны», словно в память о музыкальной группе, с которой я когда-то катался по стране. Там проводились какие-то «умные» параллели, делались дурацкие обобщения, выводы и прочее, и прочее. Мне статья не понравилась. Бесталанная идеологическая заказуха.

После оглашения приговора меня перевели в другую камеру, где сидели уже осужденные судом. Сидят они в ожидании печатной версии своего обвинения, и это ожидание может длиться и неделю, а может и месяц. Все зависит от объема приговора и от количества самих приговоров, которые надо напечатать. Лично мое обвинение насчитывало страниц 15–20, в общем-то не слишком и много, поэтому его копию я получил на руки буквально через несколько дней. Прочел все внимательно и, конечно же, написал кассационную жалобу. И пока ждал ее рассмотрения в пересыльной тюрьме, получил первое свидание с родителями. Отец оставался непримирим и активно это демонстрировал, а мама же опять проливала слезы – все то же, как и на суде. В общем, я чувствовал себя вдвойне виноватым и несчастным. Итогом жалобы могла стать отмена приговора и отправка его на новое расследование, рассмотрение дела новым составом суда или смягчение срока. Но это в идеале. Практически же моя жалоба осталась неудовлетворенной, а значит, приговор подлежал незамедлительному исполнению, а я – этапированию на зону. Со следующими жалобами, которые называются надзорными, можно дойти и до Верховного Суда. Но пишут их уже в местах исполнения наказания, превращая это занятие в навязчивую и, как правило, бесполезную идею.

Что ж, значит – в путь. Слава богу, что и не в последний, но и не в добрый. И хотя выбирать мне не приходилось, я был совсем не прочь отправиться на зону. Я вполне освоил тюремное житье-бытие, и оно успело мне изрядно надоесть. По сравнению с камерой в пару десятков квадратных метров зона давала более разнообразное общение, возможность найти нормальных и интересных людей, куда больше вариантов прилично устроиться. Хотя кому что нравится, ибо на зоне все-таки надо работать. Поэтому некоторые находят тюрьму более привлекательной: этаким своеобразным местом отдыха, где можно ничего не делать. Кто-то развлекается азартной игрой, другие пишут длинные письма, третьи сами с собой беседы ведут. Но моя психика устроена иначе: работа совершенно не пугала (и не пугает), а вот замкнутое пространство угнетало.

В пересыльной тюрьме я находился около месяца, и в начале октября был отправлен в Красноярск. Конечный пункт твоего назначения определялся в Управлении исправительно-трудовых учреждений, которое находится при пересылке. Как только приговор вступает в законную силу, по поступающим разнарядкам тебя отправляют в одну из зон.

Куда именно? Помимо формальных моментов, связанных с видом режима, здесь присутствует изрядная лотерея. А особенно могут пригодиться связи, даже не самые тесные. Ведь нет никакого нарушения, если твое дело положили в другую стопку и тебя послали отбывать назначенный срок не в холодный Хабаровск, а в близлежащий Смоленск.

Попросить о более приятном маршруте и пункте назначения может и следователь, с которым ты хорошо сотрудничал, и прокурор, и общий знакомый, и знакомый общего знакомого. В моем багаже таких связей не нашлось, у родителей и друзей, к сожалению, тоже. Поэтому только через несколько лет благодаря неожиданно открывшемуся высокому знакомству мамы я смогу получить маленькое послабление.

Рано или поздно всему приходит конец, пришел он и ожиданию отправки по этапу. Я уже обратил внимание, что все переезды происходят вечером, часов около 10. Вот и сейчас примерно в это же время я вышел из камеры с вещами и был отконвоирован в пункт сборки на вокзал. Там тебя принимает конвой, независимый перед администрацией пересылки, обыскивает прежде всего на предмет заточек и прочих режущих предметов и сортирует по направлениям. Естественно, по тем, что отходят сегодня ночью. Я оказался в группе «на Свердловск». При этом конечный пункт назначения я не знал, да особо и не интересовался – хрен редьки не слаще. Но догадывался, что он находится дальше Свердловска. Путь заключенного обычно проходит в несколько этапов, ибо по правилам более двух суток тебя не имеют права держать на сухом пайке. Хотя иногда кажется, что настоящая причина отнюдь не в этом. Движение по пересыльным тюрьмам словно является частью некоего устоявшегося ритуала подношения зека зоне. И оно просто обязано быть долгим, мучительным и безысходным – не в отпуск, поди, едешь! Еще со времен царской России вагоны для перевозки заключенных называют «столыпинскими». Они и являются основным символом этапа, главным соединительным элементом тюремной карты России. В целом же никакой экзотики, вполне обычный вагон, где проемы между купе затянуты решетками, где окна существуют только со стороны прохода и куда набивают невольных пассажиров столь же плотно, как и сельдей в бочку. И они там действительно засаливаются на славу!

Сами поезда тоже вполне обычные, как правило, почтово-пассажирские, просто первые один или два вагона – столыпинские. Загрузка зеками обычно происходит где-то в отстойниках, в местах формирования составов, и на вокзальный перрон поезд подается уже вместе с заключенными. Выгрузка – тоже в тупиках, подальше от испуганно-любопытных взглядов. И лишь изредка, если ссаживают на промежуточных станциях, эта процедура происходит на общем перроне на глазах у честных и законопослушных граждан.

Нашу «делегацию» примерно в 90 человек повезли на нескольких воронках, мы подъехали к какой-то сортировочной станции, вышли, сели на корточки. Я сразу зачерпнул ботинком воды из какой-то лужи, сначала расстроился, а потом подумал: «Ну и ладно. Заболею – так заболею. Сдохну – так сдохну». А потом сам же себе отпарировал: «Нет, не сдохнешь! Выживешь, не сахарный!».

Во время этого внутреннего диалога начальник конвоя произносил свою привычную речь:

– Всем встать. Строем к вагону. Шаг в сторону – побег. Стреляю. Метко.

Это, конечно, звучало не так поэтично, как тюремная поговорка:

Коль попал под конвой,

жалобно не вой:

шаг влево – провокация,

шаг в право – агитация,

прыжок вверх считается побег.

Но бежать ни желания, ни возможности не было: по бокам колонну охраняло человек десять солдат с оружием и злобными псинами. Да и куда? А вот и вагон… Похоже, не двухместный СВ, в котором я ездил в последний раз на юга. И даже не плацкарт.

В каждое купе-боксик нас набилось душ по 10–12, но это еще по божески, далеко не предел уплотнения. Иногда умудряются засунуть до 18 человек: восемь внизу, шесть на верхней полке, на которой делался настил. И еще на багажной 4. Вот это уже точно кошмар!

Из этапируемых практически никто не знал, куда в итоге попадет, и разговоры и догадки на эту тему занимали немалую часть времени. Делились слухами о строгостях режимов, нравов и природы в тех или иных зонах, рассказывали о побегах, бунтах и т. д. Пребывающие на верхних полках старались подглядеть пункт назначения – надпись типа «КрасЛаг» на своем тюремном деле во время переклички контролеров. Но это удавалось редко.

В Свердловск нас привезли под покровом темноты, и вся процедура приемки повторилась. Именно там, в местной пересылке, я понял и увидел весь смысл понятия «беспредел». Временное обиталище оказалось переполнено заключенными сверх всякой меры. Весь пол камеры, шершавый и бетонный, без всяких плиток, устилали грязные клопастые матрасы, да так плотно, что приходилось проходить прямо по ним. На шконках емкостью в 20 спальных мест валяются вповалку человек 30 – по трое на двух матрасах. Поворачиваться можно только всей тройке одновременно. Еще человек 10 под шконками, на полу еще 20. Еще 10 вообще непонятно где спят. Нет и намека на вентиляцию, стоит жуткий смрад, в карты играют, курят. Заваривают чифирь, поджигая газету под алюминиевой кружкой. Кого-то насилуют в углу за «занавесочкой» – очередь стоит. Параша не закрывается ни на секунду. Более того, она не только ничем не отгорожена от камеры, а даже слегка приподнята, словно на пьедестал.

Словно постоянное напоминание о твоем нынешнем незавидном положении:

Ты – зек, ты – раб, ты – животное.

Именно в эту пересыльную отрыжку, иначе и не назовешь, я вошел одетый в импортное шерстяное пальто, в ондатровую шапку, весь модный и с иголочки. В этой одежде меня задержали прошлой зимой, в ней пошел и по этапу. А когда в подобные отдаленные места приходит этап из Москвы, он сопровождается не только похабной присказкой: «Прилетели к нам грачи, пи….сты москвичи», но хорошими шансами лишиться своей нормальной одежды. Голым ты, конечно, не останешься – твой прикид «по беспределу» обменяют на какое-нибудь рванье. А еще со мной прибыло продуктов килограммов на 15 – и выигранных в карточный покер, который обычно играется фишками от домино, и купленных в ларьках. Тоже могли заставить поделиться. А я бы заартачился. И чем бы это кончилось… Но мне повезло. Едва я зашел внутрь, со шконки прозвучал властный вопрос:

– Откуда сам?

– Из Москвы…

– Валютчик, что ли?

Я просто потерял дар речи. Так вот, с одного взгляда мою сущность могли распознать только очень понимающие люди. Свои люди. И таким свояком оказался Алик Зейналов, бакинец, азербайджанец. Я весь задрожал. Не от страха, отнюдь – от удовольствия. В этом мраке, в этой безнадеге оказался человек моей бывшей тусовки, а значит, чем-то близкий. Не шаромыжник, не шантрапа, не бандит. Вообще в таких трудных местах интуитивно ищешь людей, с которыми существует хоть что-то общее – высшее образование, город проживания, даже одинаковое имя – и то уже теплее. А тут…

– Ну подходи, размещайся… Ей, братва, раздвиньте матрасы, дайте место человеку.

Оказалось, что у нас с Аликом масса общих знакомых. Вообще, среди моих деловых партнеров проходило немало представителей солнечной республики. И мне действительно как-то упоминали о таком непростом «пассажире» – Алике, и что его недавно приняли. На год раньше меня. Алик обо мне тоже слышал. По его реакции – вполне нормальное. Судили Алика примерно год назад, а сейчас за систематические нарушения режима переводили в другую колонию. Он являлся авторитетом или, как еще говорили, «шерстяным».

А еще блатных интеллигентов кличут «профессорами». В общем, меня сразу же приняли в «профессорскую» семью третьим, и теперь никакие косые взгляды или недобрые поползновения не могли меня коснуться.

И то хорошо!

На этой пакостной пересылке я пробыл дней 15–18, а оттуда отправился в Новосибирск. В Новосибирске мы с Аликом попали в разные камеры, но его поддержка чувствовалась и сквозь стены. Он, кстати, тоже шел этапом в Красноярск, и туда мы добирались уже в одном вагоне. Дни сливались, лица сливались, все походило на затяжной дурной сон. Не особо мучительный, но серый и безнадежный. Я всегда любил что-то делать, чем-то заниматься, а делать-то как раз было абсолютно нечего. Вести же долгие пустые беседы «за жисть» или штопать носки мне совсем не хотелось. Или тараканов давить.

В местной пересыльной тюрьме я пробыл несколько дней и вот-вот должен был отправиться в ведение Красноярского управления исправительно-трудовых учреждений, как вдруг…

Ранним утром декабря 1970 года тяжелая дверь моей камеры открылась, и на пороге вырос мрачный конвой:

– Айзеншпис, с вещами на выход.

Я еще спал и не сразу понял, что от меня хотят. Куда это в такую рань? Ведь большинство переездов осуществлялось под вечер. Надеюсь, не на расстрел… Прапорщик гаркнул громче:

– Тебе помочь?

Меня завели в какое-то крохотное помещение, очень быстро и тщательно обыскали, причем делали это офицеры, а затем сообщили, что летим в Москву. В наручниках меня повезли в аэропорт и лишь в самолете их сняли. Меня сопровождало трое: офицер у иллюминатора, я, еще один офицер и еще один через проход. В процессе перелета я пытался завязать беседу, но сопровождающие угрюмо молчали и позевывали. И вот дорогая моя столица – не думал, что так скоро снова ее увижу. Впрочем, видно-то как раз ничего не было. Погода стояла отвратительная – снегопад, буран, – и вместо аэропорта назначения нас приземлили во Внуково. Поэтому мы долго ждали, когда нас заберут, часа три или четыре. Красноярские офицеры раньше никогда не были в Москве, очень волновались, боялись, что их не найдут, и все время бегали куда-то звонить. Когда, наконец, подошел микроавтобус, они облегченно вздохнули и передали меня в руки сотрудников КГБ. И мы поехали по знакомым улицам, и я, впервые за долгое время, смотрел в окно, на котором не было решеток. Мы направлялись в следственный изолятор Лефортово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю