Текст книги "Люди нашего берега"
Автор книги: Юрий Рытхэу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Аймына сидит за столом, на котором разложены журналы и газеты. С ней рядом сидит колхозный счетовод Рочгына. Он принес книгу «Лик пустыни» и просит «что-нибудь в этом же роде».
За ним – уже целая очередь читателей: школьник Йорэлё с книжкой Гайдара; старый Мэмыль с какой-то запиской; Кэнири с «Вечерами на хуторе близ Диканьки»; механик Кэлевги с «Молодой Гвардией».
Трое русских – сотрудники полярной станции – заняли очередь за Кэлевги. Один из них отошел пока что почитать стенгазету, а двое сели поиграть в шашки. За другим столиком четверо молодых охотников «забивают козла» – играют в домино. Выставляя костяшку, каждый из них старается так громко ударить ею о стол, что можно подумать, будто выигрыш зависит от силы удара. Такими ударами можно, кажется, «забить» не только козла, но и моржа.
Счетовод Рочгына получает книгу «Солнечный камень». Школьник Йорэлё берет Горьковское «Детство». Теперь рядом с Аймыной садится старый Мэмыль.
Он протягивает записку и говорит:
– Тэгрынэ прислала. Заболела она, ходить не может.
«Дорогая Аймына, – сказано в записке, – я лежу, растянула связки на ноге. Играла вчера в волейбол у полярников и прыгнула так неудачно. Алексей Вадимыч говорит, что нужно пролежать не меньше недели. Хочу использовать это время для чтения. Диккенс у тебя есть? Мне ко 2-му курсу надо прочесть «Оливера Твиста», «Домби и сын» и «Давида Копперфильда». Выдай, пожалуйста, отцу, что у тебя найдется».
– Сейчас, – говорит Аймына, – сейчас найдем, дядя Мэмыль.
Она становится на табуретку и достает книгу с верхней полки шкафа.
– Вот «Домби и сын», первый том. Второй сейчас на руках, скоро должны вернуть. «Оливера Твиста» я ей в школьной библиотеке достану, там есть. А вот насчет… – Она смотрит в записку и продолжает: – Насчет «Копперфильда» я не знаю. Спрошу у полярников. Или на заставе. Словом, я завтра забегу к Тэгрынэ, сама ей все объясню.
– Так оно лучше будет, – говорит Мэмыль. – Мне даже не запомнить всех этих названий. Лучше ты сама объясни.
У Аймыны нет читательских карточек, какие имеются в больших библиотеках. У нее их заменяет толстая алфавитная тетрадь. Аймына уже записала в эту тетрадь: «Диккенс. Домби и сын. Том 1-й».
– Распишитесь вот здесь, дядя Мэмыль.
– Можно.
Мэмыль достает из кармана кисет, из кисета – спички. Нагнувшись и зажмурив глаза, сдувает со спичечной коробки табачную крошку и пыль. Потом кладет коробку на стол и начинает срисовывать с нее свое имя.
Он делает это очень медленно, осторожно. Старается, чтобы перо не рвало бумагу, не разбрызгивало чернил, чтобы в тетрадке подпись получалась точно такая же, как на спичечной коробке.
Одна жердь… Вторая жердь… Когда-то, должно быть, они были соединены наверху перекладиной, но теперь эта перекладина сломана посередке и прогнулась почти до земли… Так срисовывает старый Мэмыль первую букву своего имени. На это уходит столько времени, что ему приходится дважды макать перо в чернильцу.
Переведя дыхание, он готов продолжать. Но дальше подпись, сделанную на спичечной коробке, совсем трудно разобрать. Особенно – вторую букву. Табачная крошка стерла ее почти вчистую. «Сегодня же, – думает старик, – попрошу Тэгрынэ написать мое имя на новом коробке. Этот уже не годится».
Да, непромокаемый кисет, сшитый из нерпичьей кожи, – это, конечно, незаменимая вещь в охотничьей жизни. Это – прекрасное, надежное хранилище для спичек, сохраняющее их сухими во всякую погоду, во всяких морских передрягах. Но для образца подписи такое хранилище – прямо надо сказать – не очень подходит.
– Давай, я за тебя распишусь, – сердито предлагает Кэнири, которому надоело ждать. – Задерживаешь людей.
– Ничего, я сам. Один момент.
Й вот подпись, наконец, закончена. Она не уместилась в узенькую графу, которую указала Аймына, ощ заняла в тетрадке место, отведенное по меньшей мере для трех записей. Но не в этом беда. Хуже то, что в подписи допущена ошибка. И притом – весьма существенная.
Как случилось, что вместо одной буквы появилась совсем другая и к тому же – на таком месте, где ей совсем не следовало появляться? Может быть, и на самой коробочке было раписано неправильно. Ведь за то время, что Тэгрынэ была в Хабаровске, старик не раз перерисовывал свою подпись с одной коробочки на другую – может, когда-нибудь и неточно перерисовал. А может быть, он заторопился, увидев, что задерживает людей, и взглянул не на ту букву, с которой ему нужно было в этот момент срисовывать.
Первым замечает ошибку стоящий рядом Кэнири. Что стоило бы ему промолчать? Хотя бы – из благодарности за заплатку, которую старик так искусно наложил на проколотую обтяжку байдары. Кэнири мог бы в крайнем случае отвести Мэмыля в сторону и с глазу на глаз сказать об ошибке, объяснить, какая конфузная получилась подпись.
Но, видимо, чувство мести имеет большую власть над Кэнири, чем чувство благодарности. Ведь здесь, в этой самой комнате еще висит тот номер стенгазеты… Тот, в котором Мэмыль так беспощадно расправился с Кэнири, осрамил его на весь колхоз. Как же не воспользоваться случаем, раз уж Мэмыль сам подставляет себя под удар?
Впрочем, возможно, что ничего этого и в мыслях не было у Кэнири. Кто его знает Возможно, что, увидев, как подписался Мэмыль, он просто не удержался от смеха, как не удержались бы, наверно, многие на его месте. Он прыснул, (Схватил одной рукой тетрадь, а другой рукой стал тыкать в слово, написанное Мэмылем, пытаясь что-то сказать и захлебываясь от неудержимого хохота.
Вместе с ним начал хохотать Кэлевги. Даже охотники, игравшие в домино, прервали игру, чтобы узнать, что произошло. И каждый, заглянувший в тетрадь, присоединялся к общему веселью.
Дело в том, что в тетради, вместо слова «Мэмыль», стояло старательно выведенное крупными буквами слово… «Мымыль»[1]1
Здесь непереводимая игра слов: по-чукотски «Мэмыль» – тюлень, промысловый зверь, достойный с точки зрения охотника всяческого уважения, а «Мымыль» – это эощь. Прим. переводчика.
[Закрыть]
Можно как угодно обозвать человека и ничего в этом не будет смешного. Но если человек сам подписывается таким нелестным словом, да еще в полной уверенности, что подписывает свое настоящее имя, – трудно, конечно, сохранить при этом серьезность.
Звонко, заливисто смеется Аймына. Покатываются со смеху молодые охотники, йорэлё, обрадованный всеобщим весельем, старается произвести как можно больше шума: бегает по комнате, изо всей силы топая ногами, хлопает в ладоши и кричит: «Мымыль Мымыль Мымыль».
– Тише, Йорэлё Тише, нельзя же так – кричит ему Аймына и, замахав руками, снова заливается звонким смехом.
– Ой, насмешил Ой, насмешил – стонет в изнеможении Кэнири. – Мымыль Вот что значит одна буква Самого лучшего зверя она может превратить в самое паршивое насекомое… Ох… Ох… Ой, перестаньте, я больше не могу
– Вы не сердитесь, дядя Мэмыль – говорит сквозь смех Аймына. – Вы на нас не обижайтесь… Но это… это… Ох… Вы понимаете?
– Понимаю, насмешница, понимаю, – улыбается Мэмыль. – Чего мне на вас обижаться? Сам виноват. Тут уж ничего не поделаешь, если рассмешил.
Он видит, что полярники с удивлением поглядывают на всех, и сам объясняет им по-русски свою ошибку, сам посмеивается вместе с ними над своей бедой. «Плохо, говорит он, когда грамоты не знаешь. Очень плохо. Скоро, наверно, даже медведь будет у охотника спрашивать: «Ты грамотный? Да? Тогда, скажет, стреляй». А неграмотный – домой будет отсылать».
Тетрадь Аймыны переходит пока что из рук в руки. Смех то утихает, к огорчению разыгравшегося Йорэлё, то разражается с новой силой – такой веселый, простодушный, незлобивый смех, что в положении Мэмыля только совсем уж глупый человек счел бы нужным рассердиться. А Мэмыль – умный, очень умный старик.
• • •
Однажды, в поезде Москва – Хабаровск моими соседями по вагону оказалась чета бельгийских туристов. Они очень интересовались жизнью народов Крайнего Севера, хотя никогда не решались проникнуть на Север дальше Ленинграда. Ѳни спрашивали, в частности, как проявляется веселье у народов, живущих за Полярным кругом. По их глубокому убеждению, «родиной смеха является Средиземное море», а «характер северян отражает суровый характер северной природы».
Эти вежливые иностранцы всячески старались не обидеть меня, но видно было, что темперамент чукчей представляется им весьма схожим с темпераментом дрейфующих льдин или – в лучшем случае – моржей. «О да – восклицала туристка. – Я понимаю, что и за Полярным кругом можно увидеть улыбку. Но она должна отличаться от улыбки южанина, как мхи тундры отличаются* от буйной флоры тропиков, как строгие, холодные краски Севера отличаются от ярких, даже слишком, может быть, ярких красок южной палитры».
А супруг этой дамы, с трудом поверивший мне, что в чукотском языке есть слово «улыбка», никак не мог поверить, что имеется также и слово «смех». Раза три он настойчиво осведомлялся, не заимствовано ли оно из языка наших южных соседей.
Мне жаль, что этой любознательной четы не было в нашем колхозном клубе в тот вечер, когда старый Мэмыль так неудачно расписался в библиотечной тетради. Наверно, они все-таки изменили бы свое мнение, услышав, как хохотали тогда молодые чукотские охотники.
Думается мне, что смех можно чаще всего услышать не среди тех народов, над которыми жарче светит солнце, а среди тех, у кого светлее, солнечнее на сердце.
* * *
В тот вечер, вернувшись домой, Мэмыль застал там Инрына, пришедшего навестить Тэгрынэ. Старик передал дочери книгу и рассказал обо всем, что произошло с ним в клубе. Затем он зашел к косторезу Гэмауге – отцу Инрына, своему давнишнему приятелю. Поговорил с ним о многих вещах, в том числе и об этом происшествии рассказал. Оба раза он говорил об этом между прочим, в шутливой форме, как о курьезном эпизоде, которому сам не придавал никакого значения.
Было бы, однако, неверно думать, будто Мэмыль не чувствовал обиды. Он действительно не сердился на тех, кто смеялся над его ошибкой. Но чувство обиды он все-таки испытывал.
Ему хотелось разобраться в этом чувстве как следует, спокойно продумать – что же, собственно, произошло? Но, вернувшись от Гэмауге, он сразу лег и постарался поскорее уснуть. И на следующий день, работая, тоже все время гнал от себя эти мысли. Дело в том, что у Мэмыля было излюбленное место, куда он всегда уходил, когда хотел спокойно, неторопливо поразмыслить над чем-нибудь.
Этим местом была вершина сопки – той самой, с которой он наблюдал за лежбищем. Туда он и направился после работы.
Хорошо на этой сопке Мэмыль садится на землю, нагретую июльским солнцем. Далеко отсюда видно – и горы видны, и море, и тундра, и коса, на которой стоит родной поселок, и лагуна, отделенная этой косой от моря. Лет шестьдесят, наверно, прошло уже с тех пор, как Мэмыль, еще мальчишкой, впервые взобрался на вершину сопки. И до сих пор никогда не надоедает ему любоваться отсюда родными местами.
На север посмотришь – Чукотское море плещет перед тобой. Направо, на восток повернешься – далекие горы темносиними отрогами спускаются к самому берегу. Позади далеко на юг расстилается тундра, за нею – опять горы. Самая большая из них называется Рэунэй – Кит-гора. Если дать волю фантазии, можно представить себе, будто это действительно кит, попавший в тундру, окаменевший и лежащий здесь с незапамятных времен.
А если посмотреть на запад, – весь поселок будет виден внизу. Как на ладони
Кстати, пора и мне немного подробнее познакомить читателя с нашим поселком. Многие, конечно, и без меня слыхали о колхозе «Утро». Тем более им будет интересно узнать, как выглядит этот знаменитый колхоз.
Было б лучше всего, если бы читатель запряг собак или оленей, приехал к нам в гости, побывал в клубе, в домах и ярангах колхозников, познакомился со знатными охотниками Унпэнэром, Ринтувги и Кымыном, послушал рассказы старого Мэмыля и песни Атыка, поглядел на художественные изделия костореза Гэмауге и на узоры вышивальщицы Рультынэ… Летом можно приехать на байдаре.
Но я понимаю, что приехать, конечно, нелегко: у каждого – свои дела. И кроме того…
Кроме того – что если мои рассказы переведут на русский язык? Будем говорить откровенно: какой из советских писателей – пишет ли он по-украински, по-грузидски, по-эстонски или на другом языке – какой из писателей всего необъятного нашего Союза не мечтает в глубине души о том, чтобы его книга была переведена на великий язык России? Каждому – каким бы скромным он ни был – хочется, раз уж взялся он за перо, чтобы книгу его прочли и в Мурманске и в Севастополе, и в Ленинграде и во Владивостоке, и в Сталинграде, и в столице нашей Родине – в славной Москве. Не скрою, что и я лелею такую гордую мечту. Я пишу для тебя, моя родная Чукотка, но если голос мой не окажется слишком слабым, я расскажу о тебе большому читателю всей советской земли…
Прости, хмой дорогой читатель, что я так размечтался. Я только хотел сказать, что если какой-нибудь, к примеру, кубанский казак прочтет мои рассказы о чукотских охотниках и захочет повидать колхоз «Утро», – ему уж совсем трудно осуществить это желание. Тут уж ни на оленях, ни на байдаре, ни на кубанском скакуне не добраться. Самолетом – и то за неделю не обернешься.
Лучше поднимемся мысленно на сопку, сядем рядом со старым Мэмылем и посмотрим отсюда на наш поселок.
Почти у самой сопки начинается песчаная коса. Вначале она идет на север, но скоро загибает влево, к западу, и дальше идет вдоль побережья, отделенная от него лишь неширокой лагуной.
Все селение – одна улица, километра на полтора растянувшаяся по косе. На левой стороне – той, что ближе к лагуне, – больше новых бревенчатых домов: тут и правление колхоза, и сельсовет, тут и магазин, и клуб, и школа – самое большое здание поселка. Рядом со школой два учительских домика.
На правой стороне сохранилось много яранг, но и там уже с десяток домов наберется: с каждым годом все большее число охотников решается расстаться с дедовскими ярангами.
На краю поселка – колхозная электростанция, рядом с ней – металлическая мачта ветродвигателя. Дальше коса начинает заметно сужаться. На берегу стоят байдары, кое-где развешаны для просушки сети. На самом конце косы, на большом расстоянии от поселка, виднеются постройки полярной станции.
Людей не видно: колхозники вернулись с работы и, наверно, обедают сейчас. Но для Мэмыля вся эта картина наполнена жизнью, каждая мелочь о многом говорит ему.
Не так, совсем не так выглядел поселок в прежние времена. Три десятка жалких яранг, лавка американского скупщика – вот и все, что здесь было. На берегу было мало байдар, и ни одна из них не имела мотора.
Тянулись годы, а вид поселка почти не менялся. Однажды судьба оторвала Мэмыля от родных берегов – семь лет мытарился он в Канаде и на Аляске. Когда удалось, наконец, возвратиться – все выглядело по-прежнему, будто и года не миновало. Только людей стало меньше: редкий год проходил тогда без губительной эпидемии.
А теперь все больше и больше становится население поселка, и давно уже не похож он на стойбище прежних времен. Вон уж сколько домов появилось Одни из них, выстроенные несколько лет назад, успели потемнеть под сырыми морскими ветрами. Школа – ее построили прежде всего – выглядит так, будто давным-давно стоит здесь. А другие белеют свежими срубами – вон как весело выглядят новенькие дома Гэмалькота, Кымына, Кэнири. Кэнири, конечно, порядочный лодырь, но в окрисполкоме с этим не посчитались и, когда жена его родила вторую двойню, прислали один сруб сверх плана, специально для семьи Кэнири.
Какими невзрачными, маленькими кажутся яранги в сравнении с домами Вон у Атыка такая яранга, какая в старину могла быть только у кулака, у обладателя тысячного стада. Но рядом с бревенчатым домом Гэмалькота она выглядит как тот безыменный холм рядом с горой Рэунэй.
Да и сами яранги меняют свой облик. В одних вставлены окошки, другие покрыты не моржовыми шкурами, а толем. А такого жилища, как у Гэмауге, нигде, наверно, не видано: яранга, покрытая оцинкованным гофрированным железом
Мэмыль вспоминает, как возникла эта необыкновенная постройка. Кровопийца-скупщик, когда увидел, что время его хозяйничанья кончилось, решил удрать в Америку, а перед отъездом поджег свою лавку. Пожар перекинулся на стоявшую рядом ярангу костореза Гэмауге, служившего тогда у скупщика. Лавка сгорела только наполовину, многое удалось отстоять, железная крыша совсем не пострадала. А от жилища Гэмауге в несколько минут остались лишь обгорелые куски моржовых шкур. Вот охотники и постановили тогда, чтобы Гэмауге взял себе железную крышу для постройки новой яранги.
А на месте лавки скупщика построен теперь магазин. Там отпускает всякие товары румяная Кэргына. На ней белый халат – можно подумать, будто уже наступила зима и Кэргына собирается в тундру на охоту… Говорят, что Кэнири чуть не полдня проторчал сегодня в магазине и всем, кто туда заходил, рассказывал о вчерашней ошибке Мэмыля.
Незаметно для самого себя старик возвращается к мыслям об этом происшествии. И сразу все становится на свои места, все проясняется. Удивительное свойство у этой сопки
Мэмыль вынимает из кисета злополучную коробку, вытряхивает оставшиеся спички; нашарив возле себя камушек, кладет его для тяжести в коробку и, заговорщицки подмигнув кому-то, бросает ее вниз. Потом слушает, улыбаясь, как скатывается она по крутому склону сопки.
Уже начало смеркаться, и в поселке в двух-трех домах зажглось электричество. «Этот свет, – думает Мэмыль, – шривезли нам русские. И ветродвигатель, и моторы для байдар, и дома – все это дали нам русские люди. Много, много сделали они для Чукотки. Прогнали грабителей-скупщиков, научили жить без князьков и без кулаков, помогли наладить колхозную жизнь… И еще один свет принесли они нам – свет грамоты. Мудрые книги подарили они нам. Не было грамоты на Чукотке, тысячи лет в темноте жили. Никогда бы не вырваться из этой темноты маленькому чукотскому народу. Но Ленин послал к нам ученых людей и сказал им: «Откройте чукчам дорогу к свету». И Сталин добавил: «Составьте для чукчей грамоту. Такую, чтобы они могли писать и читать на своем родном языке. Другой дороги к свету нет». Так и сделали ученые русские люди. Изучили наш язык составили для нас грамоту. По всей Чукотке построили они школы для наших детей. Они учат в Хабаровске Тэгрынэ и ее подруг…»
Уже по всему поселку зажглось электричество. На сопке становится прохладно. Но Мэмылю не хочется уходить, не хочется прерывать течение своих мыслей. «Большой свет грамоты пришел на Чукотку, – думает он. – И чукчи открыли глаза. Только один человек остался с закрытыми глазами… Смешно Кругом уже давно светло, а он все еще ходит, закрыв глаза. Тысячи лет они были закрыты, и вот он никак не может поднять свои тяжелые веки. Кто же этот странный человек? Это один глупый старик из колхоза «Утро». Как же его зовут? Его зовут старый Мэмыль».
* * *
Кэнири расстроен. Опять у него неприятности в бригаде. Тогда, после карикатуры в стенгазете, его «прорабатывали» на двух собраниях – на бригадном и на общем, вынесли ему общественное порицание. В следующем номере стенгазеты бригадир Кымын сообщил, что «факты, изложенные в заметке «Позор симулянту», полностью подтвердились», и что «охотник Кэнири обещал товарищам навсегда прекратить свое симулянтство и не позорить почетное звание колхозника».
С тех пор прошло три месяца. И уже дважды за это время пришлось Кэнири снова выслушивать упреки товарищей. Один раз его ругали за то, что он сплоховал во время выезда на лежбище моржей – из-за него будто бы несколько зверей успело ускользнуть от охотников. А теперь вот – фoкус неожиданная неприятность: в бригаде Кымына перерасход патронов. По экономии горючего вышли на первое место, моторист Инрын даже премию получил. А по экономии охотничьих припасов оказались в хвосте. "И все будто бы – потому, что Кэнири не научился ценить колхозное добро, расходует для личных надобностей патроны, полученные в бригаде.
Действительно, он несколько раз выходил в тундру с ружьем, не думая о том, что не мешало бы предварительно приобрести для себя патроны. Ему это и в голову' не приходило: разве патроны не одинаковы, разве на них написано колхозные они или собственные? При прежнем завхозе никто бы этого даже не заметил. Это уж Гэмалькот завел такие порядки, что надо расписываться в получении патронов, надо сдавать стреляные гильзы…
За что его собственно ругают? Много он себе зайцев настрелял, что ли? Больше по тундровым мышам бил – просто для тренировки. Без тренировки никогда не будешь хорошим стрелком. Охотники должны бы, кажется, понимать такие вещи.
Но его все-таки ругают и очень крепко. Кымын даже заявляет, что поставит вопрос об исключении Кэнири из бригады. Пусть правление переводит Кэнири в другую бригаду. Кымыну надоело возиться с ним.
К тому же придется возвращать стоимость недостающих патронов – это, пожалуй, еще неприятнее, чем ругань Кымына. Хотя – как сказать Ведь будут еще и на бригаде разбирать, там тоже не станут церемониться. Насчет исключения – это Кымын. наверно, зря пригрозил. Но и без этого придется услышать много неприятного.
Особенно обидно, что каждый раз вспоминают историю с проклятыми валунами. После выезда на лежбище, после того как Кэнири уступил дорогу моржу, дал этому зверю со страшными бивнями спрыгнуть в воду, – вспоминали почему-то историю с постройкой ледника. Ну, ругали бы за малодушие, за нерешительность, но при чем тут та история? А охотник Онна говорил: «Слишком ты за себя трясешься, Кэнири, слишком себя бережешь, жалеешь. Тогда силы свои жалел. Теперь зверя испугался, отбежал. Тогда не хотел ледник для мяса строить. Теперь не хотел мясо для ледника добывать. Одного зверя упустил – за ним еще два в море ушли. И больше ушло бы, если бы Кымын не перехватил. Почему Кымын не побоялся? Ты, Кэнири, сам немножко меньше себя береги, тогда другие тебя больше беречь будут».
А в этой истории с патронами—зачем нужно было и тут приплетать старые дела, которые давно уже, казалось бы, можно забыть? Но Кымын заявляет: «Не хитри, Кэнири, не надо хитрить. За тренировку тебя никто не ругает. Купи себе патроны и тренируйся сколько угодно. А общественное добро переводить мы тебе не позволим. Ты это хорошо понимаешь, только прикидываешься, что не понимаешь. Опять хочешь с двумя головами жить: одно лицо для себя, другое – для людей. А люди твое настоящее лицо видят, никого ты не обманешь. Правильно тебя Мэмыль нарисовал»
Так опять и опять все возвращается к этому рисунку Мэмыля.
Кэнири кажется, что именно от Мэмыля идут все его беды. А вот когда с Мэмылем что-нибудь случается, так этого никто не хочет замечать. Взять хотя бы ту историю с подписью – о ней почему-то никто теперь – и не вспоминает. Кэнири считает, что это очень несправедливо.
Он рассчитывал тогда, что йорэлё расскажет о том, как оконфузился Мэмыль, школьникам; полярники – у себя на станции; Аймына – своему свекру Гэмалькоту, а тот – в правлении колхоза. «Весь поселок будет смеяться над Мэмылем» – предвкушал Кэнири.
Но этого не случилось. Не то, чтобы происшествие осталось неизвестным – нет, почти все о нем знали. Не то, чтобы людям не было смешно – нет, они смеялись. Но смеялись над самим происшествием, а не над Мэмылем. Кэнири чувствовал эту существенную разницу и был поэтому разочарован.
Воображение рисовало перед Кэнири такие картины: Мэмыль идет по улице поселка, а мальчишки бегут за ним следом и дразнят его «Мымылем»; кличка эта так укрепляется за стариком, что в поселке его уж иначе и не называют… Но так же как раньше не прилепилась к Мэмылю кличка «Кривой палец», так теперь никто не стал называть его «Мымылем». Кэнири не понимал, что прозвище– даже такое, которое очень похоже на имя, никогда не прилепится к человеку, ежели оно ему не впору.
Несколько раз, беседуя с кем-нибудь, Кэнири называл Мэмыля Мымылем. И всегда собеседник переспрашивал: «Как ты сказал? Какой Мымыль?»
– Разве ты не знаешь? – восклицал Кэнири и с готовностью начинал рассказывать о том, как Мэмыль расписывался в библиотеке. Но почти всегда собеседник прерывал его с первых же слов:
– А, ты про это. Знаю, знаю.
Словом, Кэнири не встречал никакой поддержки. Можно было подумать, что старый Мэмыль их всех околдовал
«Ну, хорошо, – думает Кэнири, – если люди не хотят забыть, как меня опозорил Мот вредный старик, так я напомлю людям, как он сам опозорился. Он меня в газете стукнул, и я его в газете стукну. Почешется тогда Заметка в газете – это уже не разговор, от которого каждый может отмахнуться. Две недели номер в клубе висит, все прочтут. Все до единого – у нас, слава богу, кроме Мэмыля, неграмотных нет. Да еще и ответ придется старику держать – в следующем номере обязательно должен быть ответ, такой у них порядок. Что он сможет ответить? Был такой факт? Был, все видели. Значит, «факты, изложенные в заметке, полностью подтвердились» Позорные это факты? Можно в наше время цепляться за старое, срывать ликвидацию неграмотности? Нельзя Вот, значит, и придется старику признаваться в своей вине, как признавался на собрании тот, кого он обидел».
И в один прекрасный день Кэнири принимается за составление заметки. Он так увлекается этим, что даже забывает на время о собственных неприятностях.
Он не стал бы, конечно, заниматься этим, если бы знал, какое решение принял Мэмыль на своей любимой сопке.
Все свободное от колхозной работы время старик уделял теперь учению. «Я думала, что еду на каникулы, – говорила Тэгрынэ, – а попала на педагогическую практику»
Она не могла нарадоваться успехам отца – так быстро овладевал он грамотой. Когда пришло время возвращаться в Хабаровск, она передала своего ученика попечению Валентины Алексеевны – школьной учительницы.
– Теперь, – сказал Мэмыль, прощаясь с дочкой, – можешь писать мне про все. Все сердечные тайны можешь сообщать, кроме меня никто не узнает. Сам теперь буду твои письма читать, никого не буду просить. Только поразборчивей пиши.
Главное, что мешало ему раньше, заключалось, видимо, в том, что он не понимал тогда, для чего существуют буквы. Он хотел, чтобы его научили читать, хотел сразу проникнуть в смысл книги. А его пытались учить каким-то значкам, изображающим, как ему казалось, бессвязные, бессмысленные звуки. Азбука, вместо того, чтобы стать дорогой к книгам, показалась ему тогда неприступной стеной, преграждающей эту светлую дорогу.
История с подписью многое помогла понять. «Вот, что значит буква» – кричал тогда Кэнири, захлебываясь от смеха. И Мэмыль увидел, что буква действительно кое-что значит. Измени одну букву – изменится смысл целого слова
И вот теперь неприступная стена рухнула, он переступил через ее развалины, как через малый бугорок
Мэмыль готов был заниматься без конца. Он нетерпеливо поджидав дочь, как бы поздно ни гуляла она с Инрыном. Едва она переступала порог – он выкладывал перед ней все, что успел сделать за вечер. И ойи занимались до тех пор, пока у Тэгрынэ не начинали слипаться глаза. Тэгрынэ поражалась: ведь утром, задолго до того, как она проснется, отец уже уйдет в свою бригаду
Кэнири трудился над заметкой четыре дня. Собственно, писал он ее три дня, – в четвертый день он пытался нарисовать карикатуру на Мэмыля. Только убедившись в том, что из этой затеи у него ничего не выходит, он решил ограничиться одной заметкой, без карикатуры.
«Позор нарушителю сплошной грамотности» – так озаглавил свое произведение Кэнири. А вступление выглядело так:
«Живет в нашем колхозе один человек. Все его, конечно, знают. Называется Мэмылем».
Дальше шло описание случая, происшедшего в библиотеке, причем утверждалось, что «все, которые это видели, закрылись руками от стыда и многие говорили, что до каких же пор мы будем терпеть такие нарушения». Не то, чтоб Кэнири врал – нет, он просто считал, что так это было бы правильнее. Во всяком случае – для газеты. Рассказывая кому-нибудь об этом же случае, он не привирал ни слова. Но газета требовала по его мнению описания не столько точного, сколько торжественного.
«С этим, пора покончить, – говорилось далее в заметке. – Это был бы позор даже для рядового – колхозника, а тем более, что он член правления.
Если он член правления, так это'не означает, что все должны молчать».
Отдать заметку Гоному Кэнири счел рискованным: Гоном с Мэмылем заодно. Да и вообще он считал, что доверить свое произведение кому-либо из членов редколлегии – это не очень надежный путь. Лучше сдать ее "официально, прямо на заседании. Тогда уж они ничего не смогут сделать. Захотят или не захотят, а все равно должны будут поместить.
До ближайшего заседания редколлегии, как выяснил Кэнири у Ринтувги, оставалось еще два дня. Кэнири знал, что на полярной станции, у одного из сотрудников есть маленькая пишущая машинка. Он сходил на станцию и попросил перепечатать его заметку. В перепечатанном виде она заняла удивительно мало места – то, что было написано на трех тетрадных страницах, не заполнило и половины печатной. Зато теперь заметка выглядит солидно.
В школе так тихо, что даже мягкие торбаза не заглушают шагов. Кэнири это кажется странным: у него о школе сохранилось воспоминание как о чем-то очень шумном. Впрочем, он не заходил в нее ни разу с тех пор, как окончил четвертый класс. Порядочно времени прошло с тех пор.
Наверно, и тогда, когда он учился в школе, по вечерам, после уроков, здесь было так же тихо, как теперь. Только он этого не знал.
Кэнири останавливается посреди коридора. Он забыл спросить у Ринтувги, в каком из классов будет заседать редколлегия. Наугад он толкает одну из дверей.
Прямо против двери стоит стеклянный шкаф. Полки его уставлены чучелами птиц. На Кэнири смотрит из-за стекла белоснежная чайка.
В классе темно, на шкаф падает свет из коридора. Кэнири входит заинтересованный: в его школьные годы здесь не было таких диковинок.
Рядом с чайкой стоит синевато-чериый баклан. На других полках – кайры, гаги. На самом верху сидят озорные птички пзкычын – морские кулики. Вид у них такой озорной, будто вот-вот вспорхнут, вылетят, сядут покачаться на гребень волны. Это их любимое занятие.
Кэнири рассматривает с большим интересом, ему никогда не приходилось видеть такие вещи. Вдруг он отшатывается: страшное отражение померещилось ему в стекле шкафа. Он медленно поворачивается и убеждается, что ничего ему не померещилось: в темном углу класса действительно стоит человеческий скелет.
Не отводя от него глаз, Кэнири пятится к коридору и слышит голос учителя Эйнеса:
– Ты ко мне, Кэнири?
Только теперь вспоминает Кэнири цель своего прихода.
– Здравствуй, Эйнес. Да, к тебе. На редколлегию пришел, материал принес… А тут у вас, оказывается, интересные вещи есть.
– Да, имеется кое-что. Это кабинет биологии. Хозяйство Валентины Алексеевны. А редколлегия у нас рядом будет, в учительской. Пойдем.