355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Самарин » Тринадцатый ученик » Текст книги (страница 4)
Тринадцатый ученик
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:16

Текст книги "Тринадцатый ученик"


Автор книги: Юрий Самарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Ужасно грустно сделалось Паше. А почему – он не знал. Танцы и театр, ненастоящий мир, вечная просьба человечества: дай нам, Боже, другую жизнь, эта не удовлетворяет нас. Пластика жестов, язык тела – это оказалось и вправду выразительно, и оттого, что выразительно и тоже в претензии называться искусством (как неродившаяся Пашина картина, о которой никто, никто не спросит его!), становилось еще грустней.

Между тем для разнообразия программы спели пару песен и прочли стихи, а потом конферансье объявил:

– Анастасия. Танец в стиле "фолк".

В зале все стихло. Или это показалось Паше, потому что для него-то все замерло, остановилось, приближался решительный миг. Миг – вне времени, для которого Паша проник сюда. Только вот по чьей воле – по милосердию или попущению – попробуй ответь!

Приглушился свет, и лишь в каплевидном пятне прожектора сиял отблеск пламени – девушка в красном. В руках ее, воздетых над головой, уже тонко трепетал и перезванивал, нащупывая ритм, бубен. У задника проявилось второе световое пятно: там стоял седой старик в черном фраке, и скрипка повела, потянула нить мелодии. Все существо Паши отозвалось, заговорило, инстинкт или дух – он не знал. Его женщина, его любовь, его безнадежно утраченная собственность, та, которая единственная должна принадлежать ему отныне и вовеки, потряхивала бубном, делала осторожные шаги, входя в волну музыки и танца и зажигаясь, горя, вся плавно изгибалась и, резко изламываясь, шла вокруг скрипача, закручивая спираль. Взметнулась юбка, и классическая скрипка дернула откровенно цыганский, ухарский аккорд, и плясунья, будто отбросив стыд и став сама собой, закружилась, выстукивая каблучками страсть. Все это длилось секунду – так показалось Паше – и оборвалось в самый сладострастный, страстнотерпный миг. И он задохнулся от восторга, обманутый, – она не далась...

– Браво! – заорали из зала.

Все повскакали с мест, хлопая и неистовствуя. Должно быть, это был коронный, апробированный не раз, ожидаемый всеми номер. Затуманенными, счастливыми очами Настя, кланяясь, обвела зал, и Паша понял, что она знает о нем – здесь и сейчас. И может быть, сама позвала его сюда, из будущего, из той его жизни...

Народ поднимался, гомоня, толкаясь. Концерт кончился. Настя упорхнула в складки бордового занавеса. Паша увидел, что Андрей, расталкивая встречных, пробирается к ступеням, ведущим на сцену, и оттуда – за кулисы. Он не мог, не желал оставить их наедине и заторопился следом.

– Внимание! Чииз!

Андрей обнял хрупкие плечи Насти, они переглянулись и улыбнулись друг другу. Парень с коротким, вздыбленным ежиком, в рубахе с галстуком держал наизготовку "Полароид". Щелк! – и полез из пластмассового чрева бледный прямоугольный язычок. Все загалдели, сгрудились, наблюдая вполне объяснимое, но как будто вечно новое, завораживающее чудо: из тумана проступила и наполнилась красками картина: двое влюбленных, юных, счастливых людей.

– Шикарно выглядим, – констатировал Андрей.

– Прекрасные люди на прекрасной земле, – тихо добавила Настя.

А присутствующий здесь же невидимый соглядатай Паша про себя добавил, досказал ее мысль-чувство: самые первые люди, обладающие жизнью в полноте, вечные, райские, потому что еще не совершено предательство и не утрачено целомудрие. О Боже, какая тоска! Тоска и горечь оттого, что объединена она с другим мужчиной этим запредельным, райским смыслом. Паше стало нестерпимо больно, и, наверное, поэтому и возражение его прозвучало в пространстве обжигающе.

– Не вечные то были люди, а ветхие, погибшие. И они умерли. Умерли! выкрикнул он, дабы побороть затмение боли.

Лицо Андрюхи стало растерянным, а в чудесных, глубоких глазах Насти метнулся испуг. О счастье! Она видит его и помнит – кто он...

– Не бойся, – выдохнул Паша, и морщинки на ее лбу разгладились.

Андрей сунул фото во внутренний карман пиджака:

– На сердце буду хранить.

Тут посыпались из-за занавеса еще люди, послышались восклицания. Все желали праздновать, тем более что накрытые столы ожидали.

Два или три часа, проведенные компанией в застолье, не показались Паше в тягость. Молодые люди ели и много пили, танцевали, вживаясь друг в друга и по отдельности, выделывая авангардные коленца или пускаясь вприсядку. Паша взобрался на широкий подоконник. С одной стороны – холодит стекло, за которым вечерняя жизнь (мирно горит фонарь, засыпают окрестные домишки, схоронясь в садах, проехала машина, мигнув красным огнем), с другой колышется тонкая штора, атмосфера накаляется, жадная молодость торопится есть, пить, жаждет обладать и властвовать и еще сильнее воспламеняется в ритуальном танце. Становилось остро и нетерпимо, можно было расплавиться. Странно, но Паше довольно было присутствовать здесь в качестве незримого свидетеля. Весь этот вечер прихвачен контрабандой – но как и куда?.. Ах, не все ли равно, когда рядом – плясунья в красном платье...

– Не забудь свой бубен, цыганочка, – прошептал Насте в ухо Андрей, и Паша услышал, вернее, ощутил: они исчезли.

Он глянул в зал, отодвинув штору: топтались пары, но внутренняя струна тенькнула разочарованно – райские кущи пусты.

– Послушай, Иван Данилыч!

– Ты мне не тыкай! Сказал – до десяти, значит, до десяти. Не уйдешь вызову наряд и выдворю.

Андрей, распаленный, заскрежетал зубами:

– В конце концов...

Однако Настя примирительно коснулась его руки:

– Молчи. Не спорь.

Старый комендант Иван Данилыч поглядел вслед молодой паре, поднимавшейся по лестнице, покачал головой:

– Ишь ты! Анастасия хороша, – и потащился в свою каморку ставить чайник.

Да, она была хороша – тоненькая, в огненном платье, нездешняя. Андрей залюбовался. Они остановились на лестничном пролете. Каждый такой пролет украшался витражом – роскошь советской основательной эпохи ("культуру – в массы!"; витражи – в общежития). Разобрать, что именно изображалось там, было трудно – за давностью созданного. Цветные куски крошились и осыпались, другие – затягивались патиной. И все же фон юной паре составился волшебный, лучший трудно и вообразить: будто и впрямь распахивалось окно в иной мир, в райские – полустертые – сады.

Паша глядел во все глаза, не в силах избавиться от новой наплывающей тоски. Оттуда, из райского сада, сквозило предательством, утратой целомудрия, утратой полноты жизни и жизни вообще. Солнце сквозь листья – и двое, обнявшиеся на фоне заката. Он вздрогнул и скорбно очнулся, когда раздались звон и грохот: из рук Насти выпал бубен. Но влюбленные только теснее сомкнулись, и глухая горечь накрыла Пашу с головой: все бесполезно, Андрей – жених и обладатель, его право и время тоже его.

– Я возьму направление в деревню. Сельским учителям льготы. Я не пойду в армию. Не хочу расставаться с тобой. Мы поженимся. Ты станешь моей женой?

Сдавило горло. Вот он – последний миг.

– Я не позволяю! Молчи! Иначе я умру! – кричит Паша где-то там, в своем небытии.

И Настя из их общего тайного будущего мира слышит его. Она отходит к окну. Так красиво задуман холл, начинающий коридор. Вероятно, солнечные лучи, падающие через окно, сказочно подсвечивают витраж. Но сейчас поздний вечер и за стеклом темнота. Она молчит, и двое мужчин переживают муку колебания. Настя оборачивается, внимательно смотрит на Андрея, затем переводит взгляд на Пашу, и его нисколько не удивляет это. На долю мгновения они – все трое – знают и мысли, и чувства друг друга, так что не нужны слова. И все же слова звучат, потому что ясность невыносима, легче обманываться.

– Да или нет?

У Паши мелькает злая мыслишка, что еще вчера Андрею и в дурном сне не приснилась бы возможность отказа, колебания, этого самого "нет". В дурном сне?.. Боже мой!

– Тебе нельзя в армию. Ты погибнешь. Тебя предадут, – сказал Паша.

Андрей досадливо поморщился:

– У меня такое впечатление, что нас подслушивают. А меня... предают.

Смех, смешок проскользнул между ними. Нет, их вовсе не трое. Лукавый с ними, и та самая дегенеративная ухмылочка не заставила себя долго ждать. Вмешался бес, и Андрей неверно истолковал подсказку. И нечем помочь, потому что плохие помощники в борьбе с нечистым дурные сны.

– Ты разлюбила меня.

Удивительно тихо в коридорах и на лестницах. Никого. Все – на гулянке. Или они трое предстоят друг другу в заповедном месте, вынутые из реальности, скрытые в девственных дебрях? А Настя молчит.

Андрей дернулся, выхватил из кармана фото, разодрал на две неравные половины, и все трое смотрят, как они кружат: одна, где Андрей, планирует прямо в бубен (и это тоже лукавая, дерзкая насмешка), другая опускается рядом. Вся эта ситуация: девушка в красном и бубен, и главное, главное изображение мужчины в круге, ограниченном звякающими крохотными бубенчиками, – все это смутно напоминает нечто трагическое, какую-то иную, бывшую прежде и загубленную жизнь. "Погибель", – сами собой звякнули бубенчики. Андрей побледнел как полотно, испугавшись смертельно и окончательно в присутствии развлекавшегося лукавого духа, выстраивавшего символы, быть может, и непонятные, но, без сомненья, недобрые.

– Будущее предрешено, – прошептал Андрей и весь как-то ужасно засуетился и обратился к Насте, цепляясь за ниточку спасительной надежды.

Она покачала головой:

– Это не я предам!

– Да, – Андрей вдруг обрадовался. – давай породнимся, – сказал он, ты будешь мне сестра. Нет, не так – ты будешь мне родной!

"Он тоже безумец! Или безумие заразно и я заразил его?"

Между тем Андрей выхватил нож, уже знакомый Паше – с рукояткой в виде соблазнительной русалки, слегка надавливая, чиркнул по левому запястью. Поперечная царапина тотчас набухла кровью, и обильные потеки щедро заструились вниз.

– Давай, Настя. – он схватил ее руку.

Лицо ее давно было залито слезами. В эту секунду где-то в глубинном далеке запикали сигналы, отбивая время, и несуществующий диктор объявил: "Двадцать два часа", будто пропел петух, обрывая наваждение.

С лестницы донеслось ворчание, и с Пашей поравнялся Иван Данилыч:

– Говорил, наряд вызову – и вызову!

Тут глаза блюстителя нравственности округлились: он заметил окровавленного Андрея и заплаканную Настю.

Все застыли и онемели, а Андрей наконец прозрел и увидел Пашу.

– Так вот ты где! – он дико захохотал и метнул нож в соперника.

Иван Данилыч пригнулся под свистящим клинком и, распрямившись, завопил с неизвестно откуда взявшейся богатырской мощью:

– Спаси-ите!

– Сгинь, подлюга! – снова крикнул Андрей и швырнул в Пашу подхваченный с пола бубен. Тот полетел, крутясь, блистая и визжа.

Иван Данилыч шарахнулся, попутно сокрушая видение рая. От мощного удара брызнули цветные осколки. Все вдруг ожило, наполнилось людьми. Послышались голоса, топот. Навалила толпа. Молодца увели. Настю под руки поддерживали подружки.

– Еле спасся! – причитал комендант, демонстрируя порезы и ссадины. – я не я буду, если он у меня по всей строгости не ответит. Ухажер, мать его! Жених! Вояка! Хрен ему назначение! Он у меня с этим же призывом в армию отправится! Пусть там повоюет, в горах! Потому что я всегда за справедливость!

Пусто в коридорах и на лестницах. Тихо. Никого – словно корова языком слизнула толпу. Дневной полноправный свет льется в окно, вспыхивает на цветных осколках, усеявших пол. Вот только что были здесь Андрей и Настя и вместе с Пашей, втроем, охваченные огненной страстью, могли разгадать загадку и тайну предательства, общую тайну человеческого вероломства. Отчего ж чувство такое, что он долго спал и вот пробудился, что протекло время?.. Отчего ж никто не удосужился собрать стекла и восстановить искалеченный, зияющий прорехой в никуда витраж?..

Опустившись на колени, Паша принялся складывать в кучку цветные куски: на одном виден был как будто глаз, на другом – указующий перст, но больше всего находилось удивительно ярких, насыщенных алой краской – берешь в руки и боишься обжечься. Привычное это занятие для сироты и свободного художника – собирать осколки...

Голова кружилась. Сыгравший в предыдущей сцене роль лукавого, искусительного духа-соглядатая, Паша неудержимо проваливался во времени, ощущая себя ветхим, обреченным на погибель сосудом, в который не может заключиться любовь. Цвет крови, цвет ее красного платья застилал очи, и вовсе не в убогой блочной постройке пребывал Паша – а в великолепном, хотя и несколько угрюмом зале, освещенном пламенем факелов. Множество пышно одетых людей толпилось у мраморных колонн, прочие – сидели и полулежали за столами с обильной снедью, а посредине, у вытянутого в форме рыбы фонтана, плясала девушка в алом наряде. Паша вгляделся, обреченно узнавая свою единственную – вовеки – женщину. Что с того, что имя ее звучало иначе – его выкликали повсюду в толпе бородатые, зрелые мужи и безусые юнцы, страстно рукоплеская: "Саломея! Саломея!" Паша не знал, каким образом все воспоминания и ассоциации, свои и чужие, разом вонзились в настоящее и теперь мучали его мозг. Все было живо и одновременно: плотское обладание ею, отчуждение, испуг и бегство от нее, Андрей с ножом ("Будь мне родной!") – все сошлось в настоящем и не давало дышать, мыслить, понимать. Томимый невыносимым грузом, он созерцал, как она возносится и казнит присутствующих мужчин, как она упивается их жаждой, принадлежа всем и отвергая тем самым Пашу. "Я толкнул ее на это", – отчего-то подумалось ему.

Топнув ножкой, она гордо застыла – изящная статуя. Зал зашумел, зашевелился, как море.

– Проси чего хочешь!

– Только не это. Пусть не совершится, пожалуйста, – пробормотал Паша, а высокий атлет с курчавой бородой, стоявший рядом, дружелюбно кивнул.

Значит, он – во плоти и присутствует здесь реально, обремененный знанием будущего: он знает, что она попросит, и даже слегка знаком с жертвой, предназначенной на заклание. Скорбно поникнув главой, Паша услыхал нарастающий рев и победные гортанные выкрики – так торжествует охотник, загнавший в западню зверя.

Огненная девушка, напряженно вытянув смуглые руки в браслетах, несла тяжелый поднос, с одной стороны которого в такт шагам срывались кровавые полновесные капли. Невыносимо было видеть ее сияющее, погибшее, ее безумное лицо.

– Она больна, больна, предательство – это безумие, а безумие болезнь, – причитал Паша, кидаясь куда-то в самый темный угол зала сокрыться от лихорадочных страстей. Убежать прочь, спастись! И мысль, мыслишка словно брошенный в спину камень: ты виноват во всем!

В это мгновение зал охнул как один человек, дрогнул, откатился волной к стенам. Паша, будто на отмели, оказался один на один с плясуньей и человеческой головой на блюде. Андрей! Веки казненного прикрыты, но можно поклясться жизнью: он видит этот зал и Пашу – виновника, свидетеля и участника, – присутствуя здесь в ином, посмертном смысле. Рвотная судорога сжала горло, Паша сдавил ладонями виски и нырнул в толпу. Впрочем, все как будто моментально забыли о необычайной казни. Долетели до слуха некоторые слова: якобы голову другого человека выпросила себе в награду Саломея, но удовлетворилась провинившимся воином, все равно приговоренным к смерти. Уста повествовавшего об этом седого мужчины в пышном убранстве тронула улыбка, и Паша шарахнулся в ужасе: лукавый пересмешник здесь! "А может, по совместительству мы все охотно играем его роль – то там, то тут".

Однако толпа, колеблющаяся масса народа, жила своей жизнью. Будто на гигантском карнавале толкался Паша среди смеющихся, обнимающихся, ссорящихся людей. Смутное чувство узнавания бередило душу. Фрагменты разных историй, знакомых и даже в некотором смысле вечных, разыгрывались во всех уголках необъятного, кипящего зала. Вот две женщины выдирают друг у друга младенца, вот в кружке мудрецов и пророков – два жезла, брошенные на пол, покрываются вьющейся лозой и цветут. Паша немеет вместе с остальными: какой жезл расцвел от волхования, а какой Господним произволением – кто угадает? "Мы потеряли истину и не отличаем добро от зла!"

Прямо у колонны, на мраморном, холодном полу сидит худой юноша, в полудреме склонивший на грудь голову. Хотя все одеты довольно пестро, наряд этого юноши – особенный, одежда его сшита из разноцветных лоскутков материи. Паша останавливается, узнавая юношу, и радость заливает его.

– Иосиф! – произносит он вслух.

Юноша поднимает голову. Неужели человек может иметь такое прекрасное лицо? Сдержанное и печальное, с черными, глубокими глазами... Вот тот, кто знает все о братской любви.

– Я мечтал встретить тебя, прекрасный Иосиф, – выговаривает Паша. скажи мне, что ты думаешь о братстве?

Иосиф не отвечает, лишь каждый шов его одежды как будто набухает кровью. Именно так все и было: братья испачкали одежду его кровью и отнесли отцу: "Смотри, твоего любимого сына разорвал дикий зверь!"

Тогда Паша, торопясь, просит:

– Разгадай мой сон, – и рассказывает о двух братьях и предательстве.

Но Иосиф, внимательно выслушав, лишь качает головой:

– Это не сон.

Да, он прав. Не стоит и обманывать себя. Все это совершится в будущем.

– Или уже совершилось?

Иосиф медленно ведет рукой, как будто открывая Паше новое видение, но и это слишком хорошо знакомо ему: двое в райских кущах на фоне заката.

– Первое предательство – по зову плоти, – говорит Иосиф. – Начало времен. Люди предают Бога.

– И приглашают себе в родители пересмешника, отца лжи, – в ужасе досказывает Паша, а Иосиф кивает:

– Дальше им предавать стало легко, как дышать. Мужчина, отвернувшись от Бога, предал женщину, женщина – детей, и они погибают все. Потеря целомудрия в совокуплении – предательство – смерть.

– Неужели, неужели невозможно порвать эту цепь предательства, ведь были же верные?

И откуда-то из непредставимого здесь, в ветхой истории, новозаветного далека звучит едва слышный, спасительный призыв: "Приидите, верные!.."

– Поют, – встрепенулся Паша – не все еще было потеряно, – ты слышишь, как зовут верных?

Но Иосиф не отвечал.

– Это не так, – горячо проговорил Паша, – не все каины и иуды.

И тут вдруг мучительно припомнилась нерожденная картина: двенадцать у ночного костра, ждут. И выплыло о другом, о верном ученике: "Прежде нежели трижды пропоет петух..."

– Господи, – пробормотал Паша вслух, – неужели нельзя не отступиться? И невозможно соблюсти в себе верность?

Горько было ему. Горько и безысходно. Так, пожалуй, как не бывало еще ни разу в жизни. Он хотел спросить еще о тревожившем подспудно, но постоянно: отчего их всегда двенадцать? И на место предателя находится новый ученик, и в новой истории они шествуют этим заветным числом. Может быть, все дело в следующем – в тринадцатом? В этом проклятом (чертова дюжина), проданном числе? А приди верный тринадцатый да удержись – и дальше словно из рога изобилия посыплется все человечество и прилепится к истине, не спотыкаясь больше на проклятом, предательском пороге?.. Пусть ответит ему Иосиф – разгадчик снов, толкователь смыслов.

– Когда закончится это метафизическое странствие? И жив я или мертв? Скажи наконец!

На единый миг Паша сомкнул ресницы, дабы переждать прихлынувшие слезы, но когда вновь раскрыл глаза – не было никакого Иосифа, не было толпы, огненной Саломеи и отрубленной главы, не было волхвов и пророков, а полная тишь и пустота в общежитских стенах. Только пыль стоит в солнечном потоке, ни осколочка нет на полу. В смятении глянул – и витража нет, но вместо него – напоминанием о миновавшей буре – просто широкий лист фанеры.

– Сколько же прошло времени? – вопросил Паша, но никто не ответил, да и кто может отвечать за протекшие в видениях часы?

Никто не потревожил его, пока он спускался по лестнице. Высокое крыльцо было залито солнцем, и, обернувшись, Паша увидел свою четкую тень изламываясь на ступенях, она ползла за ним. Все было так же, как день назад. Впрочем, он уже убедился, что о времени не знает ничего, кроме того, что прошлое и будущее смешались в настоящем и живут в нем, настойчиво требуя внимания. Однако кое-какие детали кинулись в глаза: вместо нарядно-наглых плакатов к выборам на заборах и афишных тумбах красовались новые – заезжая звезда областного масштаба голливудской улыбкой заманивала на свои концерты. Правда, кое-где клочки старых листовок сохранились, и на намертво приклеенных лохмотьях проглядывали агитационные "да" и "нет". Паша на секунду задумался, пытаясь припомнить давние лозунги. Но то, что происходило тогда (год или месяц назад), уже успело, прикоснувшись к вечности, сгореть и рассыпаться в прах, захлебнувшись последним утверждением или отрицанием. Зато из Леты выступили неясные очертания и лица людей, и зазвучала музыка, и тихий речитатив – под эту сурдинку еще живет человечество, и в том числе этот районный, незначительный городишко, который игнорирует история, но вечность, вечность-то открыта равно для всех.

Было довольно жарко. Солнце поднялось уже высоко, утро переходило в день. Благодатные тенистые кроны тополей раскинулись над пешеходной дорожкой. Паша шел вроде бы без цели, но сознавая, что ему нужно идти именно по этой улочке, вдоль палисадников, разглядывая неказистые или, наоборот, справные дома, прячущиеся в обильной зелени садов, даже странной для средней полосы. Вслед его шагам набегал ветерок, и деревья слабо шумели, перешептываясь, явственнее звучали невидимые струны, и Паша, который впервые жил так – вне времени и без своей воли, – начал разбирать слова: "Яко посуху пешешествовав Израиль, по бездне стопами..." Он остановился, пораженный, но тут ветерок ударил сильнее, смешивая листья и звуки. "По бездне стопами..." – повторил он и содрогнулся от мысли, что все это уже сказано: над бездной, Господи, блуждающие путники Твои, и городишко этот, и Любавино, и вся земля отеческая – над бездной. Он побрел снова, и снова зазвучал, потянулся мотив, и долетели слова: "Рече безумен в сердце своем: несть Бог..." Это было странно. Узнавались слова псалмов. Где-то (в вечности) шла погребальная служба. "Господи, – взметнулась мысль, – а не меня ли хоронят? Ведь сам-то я, сам-то – ни жив, ни мертв, пока не завершу обещанного странствования". Страх накатил, и сказалось отчетливо: "Содержит ныне душу мою страх велик..."

– Кого хоронят-то, а? – громко спросил Паша, а две старухи в разноцветных платочках, одна с авоськой, другая с полиэтиленовым пакетом в руках, стоявшие у соседней калитки, разом уставились на него.

– Солдата хоронят, сынок. Из Чечни привезли, опознали недавно. – И, продолжая прерванную беседу, бабка с авоськой, видимо, только возвратившаяся из магазина (из сумки торчали буханка хлеба и бутылка постного масла), адресуясь товарке, добавила: – Тяжелый дар. Пронеси Господь!

– И не хочешь, а согрешишь. Или причиной станешь, – согласно кивнула головой подружка.

Паша стоял и слушал – одни провидцы и толкователи встречаются на его пути. Что за мука!

– Тяжелый дар, – повторила бабка и отправилась по дорожке, выложенной бетонными обломками, к двери своей утлой избы.

Паша знал, о чем они говорят. О творчестве. Да, это тяжелый дар, неподъемный. И главное – бросить его нельзя, нельзя обрезать ниточку, хотя и не знаешь – кто тебя за эту ниточку ведет. И в продолжение мысли зазвучало: "...воздушного князя, насильника, мучителя, страшных путей стоятеля..."

– Вы правы, да, – загорячился Паша, – дар ужасный и неотвратимый.

Бабка с пакетом поправила косыночку.

– Да разве ж ты знаешь ее, сынок?

– Кого, бабушка?

– Которая даром обладает и горю причиной вышла.

– Саломею? – вскрикнул он.

А бабка нахмурилась:

– Да ты чьих, сынок? Нездешний?

Неподалеку раздалось тяжкое уханье, будто пыхтел великан. Торжествующе ударили литавры, и подспудный мотив обратился в траурный марш. Уже на бегу Паша спросил последнее:

– А разве красота бывает убийственна?

– Соблазнительна и погибельна... Без любви-то, сынок...

"Без любви, без любви", – ухал оркестр, а Паша думал о множестве даров, которыми владеют люди. Или это дары порабощают себе служителей, фанатично, самозабвенно курящих фимиам у игрушечных алтарей?

Улочка из узкой горловины разлилась небольшой торговой площадью, на пятачке прилепилось с десяток магазинчиков с вульгарно-разноцветными тентами над входами. Вероятно, с вокзала донесся бой двенадцатого удара питейное заведение захлопнуло дверь. Перерыв. Должно быть, начинают рано расписание рыночное. Опоздавший выпивоха с двумя пустыми "чебурашками" прижал нос к витрине и деликатно поскребся. Никакой реакции. Тогда пьяница предпринял атаку более решительную, он заколотил ногой в дверь, взывая:

– Откройте по христианству!

Услышав столь своеобразный призыв, Паша застыл, будто и эта сценка должна была нанизаться бусинкой на его четки. Переберешь костяшки – и выведешь формулу жизни.

– Проваливай! – кратко возвестили из магазинного чрева.

– Водку давай! Поминать будем! – Откуда ни возьмись, нанесло в пару второго собутыльника, тощего, в очочках, хранившего следы былой интеллигентности. – Воина, убиенного на поле брани, а потому – праведного.

На последнем слове запоры дрогнули, и пьянчуги проскользнули внутрь, а через пару минут явились уже отягощенные. Итак, наименование "праведный" было ключевым словом, что воочию продемонстрировалось Паше.

– Так вот оно что, – прошептал он и кинулся дальше, завидев вскоре толпу, запрудившую тесную улочку.

Это была уже последняя, окраинная улочка, перетекавшая в асфальтовое шоссе, от которого затем ответвлявшийся проселок вел на кладбище. Процессию возглавляло траурное знамя – с черным помпоном на витом шнуре, пунцовое, еще с советской поры так и ходившее бессменно впереди почетных похорон, невзирая на перестроечные перемены и новую общественную атрибутику. И цвет этот – красно-черный – как нельзя лучше соответствовал происходящему. Затем плыли десять венков – не дешевых, бумажных, а настоящих – сосновых (вокруг – леса), увитых лентами. Парня, который нес портрет усопшего, Паша узнал это был тот любитель-фотограф с "Полароидом", запечатлевший счастливых влюбленных, двух юных людей на краю жизни (бездны). Остро и горько вспомнил тут Паша о Насте-Саломее, которую винили в гибели солдата: дескать, из-за ее красоты. Однако вина лежала на нем, на Паше, и, весь объятый страхом разоблачения, как огнем, он сгорал на полдневном солнце.

Далее на маленьком грузовичке влачился гроб, цинковый, с жутким окошком-иллюминатором, в которое подсматривал с того света покойник. Следом – трое солдат: двое с автоматами, а третий с алой бархатной подушечкой, на которой поблескивал орденок; их сопровождал офицер. Шли родные, ряд – в черном. Мать ведут под руки, ее всхлипы и стоны звучат контрапунктом и режут сердце своей тоской. Однажды Паше показалось даже, что мать Андрея обвиняет его прямо и в стонах ее звучит: "Почему не ты?"

На кладбище, мирном и тихом (сосны да песок), их встретили нищие – две старухи и старик, в протянутые ладони посыпались монеты: "Поминайте раба Божия Андрея".

Все окружили вырытую яму, сгрузили гроб, выстроились неровным кольцом. Оказалось, что в кабине грузовичка ехал батюшка; он совершил краткую панихиду и крестообразно посыпал гроб землей: "Покойся с миром". Возгласили "вечную память". офицер взмахнул рукой, густой чередой просыпались, оглушая, выстрелы, расстреливая невидимых воздушных князей, стерегущих душу новопреставленного. Мать упала на гроб, стеная, ее оттащили, и запаянная домовина поехала вниз. "Как из такой восстать?" – с ужасом подумал Паша. Он стоял в толпе, голову пекло нещадное солнце, и Настя как будто тоже присутствовала здесь, но только теперь они с Пашей поменялись ролями и она созерцала сие его глазами. Посыпалась в могилу земля, и свежее всхолмие уставили венками, а в ноги водрузили деревянный крест.

Все закончилось. Мать повели к машине. Мелькнула черная ряса священника. Желающим помянуть прямо на кладбище предоставили водку, и она забулькала в походную, небьющуюся тару.

Паша отошел к кустам и присел на скамью у соседней могилы, рядом разместились двое, похоже студенты.

– Может, обкололся и попер на рожон? – тихо сказал один, в пиджаке, с белым платком на рукаве.

– Глупо, говорят, попался, – поддержал второй, совсем мальчишка, лет восемнадцати, одетый несоответственно: в футболку и джинсы, в ухе серьга.

– Турнули из-за бабы, и влетел, как дурак. – выпил и констатировал: -Плохая водка. Ты-то пойдешь долг исполнять?

– Я деньги коплю, – хихикнул мальчишка с серьгой, а из кустов выполз совершенно пьяный Пашин знакомец, требовавший водки в магазине на христианский помин.

– Смерть Чечне! – сказал алкаш. – Атомную бомбу на них! Налейте, ребята!

– Жирно будет! – сказали ребята, но, впрочем, нацедили последки из практически порожней бутылки.

– Ну что, двигаем? Зайдем на поминки, а после – девчонок попроведаем.

– Канаем!

Молодые сыны Отечества бодро пошагали с кладбища. Пьянчуга, клича сотоварища: "Сань, ты где?" – скрылся в кустах. Паша остался в одиночестве на скамье, а Андрей – в трех шагах, в новой своей обители, "праведен, ибо убит на поле брани" – так и священник сказал. Выходит, это тебя я искал в своем странствии, а нашел могилу. Но ты ведь был обыкновенный, грешный, а сделался праведным в самый момент смерти, когда принял удел свой, на самой границе двух миров, уже недостижимый для нашей реальности, когда были открыты обе двери и ты стоял, колеблемый сквозняком вечности. Что ж это за сила такая – смерть, что она преобразила тебя? Что за величие в ней? Или в преодолении ее? Или в стезе этой высокой, промыслительно постлавшейся тебе под ноги? Ответь, Андрей-воин, из-под своего дубового креста! Наверняка знаешь ты теперь больше, чем я.

Снова зашумела листва под ветром, сдвинулся в высях сухой, горячий воздух. "Злобою душезлобного мира озлобленную... перешедшую душу во адово дно не отрини..." Трижды погибельная, троекратная злоба висит на шее камнем. И братом признаю тебя, Андрей, только потому, что ты – мертв.

Паша подошел, опустился на колени, уткнулся лбом в жесткие сосновые иглы, вдохнул смоляной дух веток и парной, теплый – земляной и пребывал так долго-долго, без мыслей, без чувств, будто завершился его собственный путь и в последний раз плачет над ним, отлетая, ангел.

– Слышь, мужик, тебе чё, плохо? Ты, может, помираешь? Сань, ты оставь каплю, здесь братан помирает.

Паша покачал головой:

– Мне нормально.

Солнце, клонясь к вечеру, задевало нижним краем верхушки сосен старого кладбища, и старое кладбище, точно дом, где стены – стволы деревьев, выкрасилось в оранжевое. Через могильные насыпи и плиты легли тени. Где-то далеко свистнул локомотив, хлестнуло по ушам – пролетел поезд. Пора было выбираться отсюда, хотя, как видно, не только бренным останкам служило это "место злачне", но и останкам социальным, никчемным отбросам цивилизации. Паша смотрел, как двое давешних приятелей комфортно располагались у кладбищенской сторожки. Должно быть, сторож человек добрый и не гонит их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю