Текст книги "Наш друг – Иван Бодунов"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Ворюга-рецидивист, по кличке Муля-офицер, портрет которого в форме краскома долго висел в музее уголовного розыска, вздохнул:
– Хорошему человеку приятно сделать хорошее настроение. Гражданин Бодунов будет мною доволен. А с этими… – Он показал рукой на Берга. – С этими… Они даже не знают, какие у нас есть воспоминания с гражданином Бодуновым.
Бывшая княгиня Голицына, женщина вызывающе, грозно красивая даже тогда, в тюрьме, говорила мне:
– Бодунов – сильная, выдающаяся личность. Он верит в свое дело, в коммунизм. Разумеется, мы с ним не болтали на эти темы, но он – сама убежденность, которой трудно противостоять. Я рассказала ему все и не знаю, как это случилось. И он не повысил на Меня голос ни разу, он был безупречно вежлив, даже аристократичен, может быть, изысканно аристократичен. Раздавила меня его улыбка…
Я спросил у Ивана Васильевича, какая это его улыбка «раздавила» княгиню Голицыну.
Он искренне удивился:
– Улыбка?
Потом вспомнил:
– Конечно, смешно. Она продала наш Мраморный дворец американскому гражданину Дугласу Ф. Уортону. За хорошие деньги. Купчая была оформлена по всем правилам, деньги княгиня получила изрядные. А одна фразочка там действительно меня насмешила: «Сия купчая вступает в законную силу не более чем через три дня после падения Советской власти, но однако же не позднее чем через десять лет после ноября 10 дня года 1930». Дуглас этот самый подождал в аккурат до одиннадцатого дня, а там и пошла чесать губерния. С этого вопроса я и стал, наверное, улыбаться.
Бодунов и сейчас, рассказывая мне о проделках княгини, улыбался. Потом сказал с насмешливой уважительностью:
– Способная тетя. Ей бы там, в капиталистическом мире, цены не было.
– Один Мраморный дворец продала или еще что-нибудь? – спросил я.
– Из недвижимости? Да нет, понемножку рассказывает и о других своих махинациях. Грозится даже валюту вернуть. Подождем – увидим. Женщина неглупая, свою выгоду понимает…
Жила бригада Бодунова поразительно дружно. Патетических слов там не произносили, это было бы просто неприлично. Но подолгу простаивали перед планом Ленинграда, как бы разгадывая и упреждая грядущие неприятности. Заседания были у Ивана Васильевича не в чести, разговаривали походя, коротко, густо, «звонить» считалось непристойным, обменяются адресами – кто куда поехал, и вся недолга. Но кропотливо и подолгу, не жалея времени, обсуждали свершенную по воле обстоятельств или по неопытности самую мельчайшую ошибку. Не бранились, но исследовали. Назывались эти обсуждения в бригаде «судебно-медицинскими вскрытиями». Последним заключал Иван Васильевич. Это всегда делалось с истинным блеском. Мы слушали его, затаив дыхание. Будничное вдруг превращалось в героическое, героическое – по форме поступка очередного «орла-сыщика» – оборачивалось в глупое фанфаронство, в игру со смертью, в кокетство. Фамилия виновного не называлась: все знали и так. Про допустившего оплошность говорилось «он». Или «этот». Или – самое страшное – «наш вышеуказанный пинкертон». «Вышеуказанного» было нетрудно опознать по пылающим щекам и потупленному взору.
Было еще страшное наказание, формулировалось оно так: «С оперативной работы временно снять».
Это никуда не записывалось. Здесь работали коммунисты. Ошибка в прямом смысле этого слова могла стоить жизни. Наказание определялось не капризом или прихотью начальника, а той его резолюцией, которая вытекала из результатов «вскрытия». Такое решение диктовалось коллективной волей товарищей-коммунистов, формулировал решение самый опытный, самый даровитый, истинно и искренне любимый всеми старший товарищ.
Такого «с оперативной работы временно снятого» я видел как-то в мгновение, когда Иван Васильевич дернул его за нос и сказал:
– Ну, горе-сыщик? Выше голову, хвост трубой!
Жили дружно и будно. Помню, как недоумевал Рянгин:
– И зачем этот хапуга хапает? Ну сколько можно скушать котлет? Четыре раза котлеты. Ну – шпроты. Ну – кисель, компот, блинчики. Ну – выходной костюм, ну – велосипед…
Водку не пили, иногда пили за обедом пиво. Если кто появлялся в новом пиджаке или вдруг строилось пальто – начинались разговоры о том, что обладатель новой одежды, наверное, женится. Вечно друг друга поддразнивали, «розыгрыши» сменяли друг друга по нескольку раз в день. Иногда в седьмой бодуновской бригаде стоял такой хохот, что буквально дрожали старые стены здания бывшего главного штаба. «Орлы-сыщики» изображали друг друга – беззлобно, необыкновенно наблюдательно, весело, остроумно, с абсолютной точностью. Показывались целые спектакли, и Иван Васильевич, смешливый по натуре, как все добрые люди, буквально, утирал слезы от смеха. Сюжеты представлений были такие:
«А. задержал на толкучке по ошибке не ту скупщицу грабленого, которую следовало, а знаменитую артистку Н. Он объясняет артистке, что она барыга. Артистка объясняет А., кто он такой. Прокурор по надзору беседует с А. о том, как он опозорился. А. идет к артистке домой с извинениями. Артистка выгоняет А. помелом. Горемыка А. докладывает начальнику, как его выгнали». Другой сюжет нехитрого представления: «Р. имеет сведения, что в обозе нечистот, вывозимых из поселка такого-то, будет спрятан бидон с золотом. Наивный Р. выспрашивает у „золотовозов“, где золото. „Золотовозы“ объясняют, что они все везут „золото“. И т. д.» Третий сюжет:
«Н. рассказывает любимой девушке о риске, с которым сопряжена работа в розыске».
В четвертом показывалось, как Екатерина Ивановна Чиркова – супруга замнача Николая Ивановича – бежит по перрону за уходящим поездом, дабы ее Коленька не уехал ловить бандитов в мерзлые февральские болота без валенок. «Стойте, стойте!» – будто бы кричит Екатерина Ивановна вслед поезду и бросает в тамбур сначала один валенок, а в тамбур другого вагона второй. «Ничего, Коленька соберет!»
Чаще всего показывали, как Николай Иванович отправился с Катенькой в ресторан и как Катеньке пришлось вместе с Бодуновым и мужем ловить бандитов. С тех пор будто Екатерина Ивановна от приглашений в рестораны решительно отказывается.
В театр ходили почти всегда все вместе. Это не были официальные культпоходы, просто врозь этим побратимам-сыщикам было неинтересно. Они начинали спорить уже в антрактах, они должны были обсуждать увиденное сразу после спектакля: «дан тип» или «не дан тип», «жизненно это» или «не жизненно», «есть тут для ума и сердца» или «одно только глупое развлечение». Очень любили, чтобы «было для ума и сердца». И ходить с ними в театр – с высокими, статными, чисто выбритыми, умеющими думать и жадно смотреть – было приятно. Иван Васильевич свои мнения по поводу спектаклей или кинокартин высказывать не слишком любил. Посмотрев то, что было ему по душе, он задумывался, в ответ на решительные слова своей бригады посмеивался, иногда говорил:
– Здорово все всё понимать стали! С грамотой еще не управился, а писателя судит. Ты попробуй сам напиши. Справишься?
Помню, как поразил всех «Егор Булычов». И вдруг оказалось, что Бодунов таких видел, знал, разговаривал с ними по долгу службы. Тогда, после спектакля, мы стояли над неподвижной Фонтанкой и долго слушали про Булычовых в жизни.
Как-то раз Бодунов грустно сказал:
– Все-таки мало еще показывают замечательных людей. Таких, чтобы с их личности брать пример. Ведь замечательных очень много, только они, как правило, незаметные. Сейчас Советская власть правильно делает, что товарищей писателей нацеливает на хорошее. Подумайте сами, ведь раньше только про всякие преступления газеты, например, писали. И чем преступление гаже, подлее, отвратительнее, тем ему и места больше. Для чего так делали?
Поражало меня и радовало то, как много и страстно разговаривали в седьмой бригаде о природе подвига, о наших героях, о Щорсе, Тухачевском, Буденном, Чапаеве, о силе человеческого духа, о великих путешественниках и первооткрывателях, о докторах, ставивших опыты на себе, о летчиках, рискующих жизнью…
Люди, для которых риск жизнью стал будничной профессией, люди, раненные и контуженные в мирное время, люди, каждая ночь которых и даже каждый час мог стать их последним часом, говорили о подвиге, как о чем-то совершенно непостижимом и недостижимом, словно были они счетоводами, или бухгалтерами, или фармацевтами, или садоводами. И горе было тому, кто хоть на одно мгновение изменял этой традиции. Про него тотчас же начинали говорить так:
– А это наш знаменитый Петя. Не слышали? Ну как же – Петя Котяшкин. О Пинкертоне слышали? О Шерлоке Холмсе слышали? А о Пете не слышали?
Читали в бригаде много, но бестолково. Из-за прочитанного ругались с криками, я же нес ответственность за все, даже за издания 1860 года. Отбиваться от атак бывало затруднительно.
– Почему считается зазорным писать интересно?
– Почему Порфирий у Достоевского умный, а современные следователи выводятся дураками?
– Почему в заграничной печати восхваляются их классовые сыщики, а у нас это называется «детектив на низком уровне»?
– За что обругали Жарова?
– Вот мы видели «Дни Турбиных», там правдиво позано белое офицерство, и пьеса за Советскую власть, а ее ругают. Как так?
– Почему про Чумандрина написано, что он Бальзак?
– Почему в кино все хорошие люди – красавцы, а плохие – некрасивые. Это же примитив. Упрощение жизни.
– Почему Алексея Толстого ругают? Он замечательный писатель!
Они все хотели знать, эти «орлы-сыщики». И про пролетарских писателей и про попутчиков. И про критический реализм и про романтизм. И про Маяковского, из-за которого тоже ссорились, и про Жарова с Уткиным, и про Алтаузена, и про Безыменского. Хотели, но не успевали.
Под Петрозаводском появилась банда – ликвидация срочно, ответственный – Бодунов, выезд. В Павловске убит кассир – выезд, ответственный Бодунов. Во время пожара на Петроградской похищен сейф – ответственный – Бодунов.
Иван Васильевич садился в машину рядом с шофером, протягивал руку к поводку завывающей сирены, – в Павловск! Чирков садился в другую – рука на поводке, – Петроградская сторона, Малый Гейслеровский. Петрозаводская группа мчалась на вокзал своим ходом – до поезда считанные минуты. А дежурный принимал новые телефонограммы… Ответственный – Бодунов, Бодунов, Бодунов.
Иван Васильевич звонил из Павловска:
– Как, Сережа?
Сережа докладывал.
Впрочем, были дни и тихие. Случались!
3. Профессор Крежемецкий
Бодунов позвонил мне домой:
– Приходите сейчас, у меня в кабинете любопытный тип. Он вам расскажет о себе. Преимущественно правду.
Я явился тотчас же. В клеенчатом кресле против письменного стола сидел джентльмен за шестьдесят лет, солидной, привлекательной и располагающей к себе наружности. У него была бородка а-ля Немирович-Данченко, которую он иногда как бы ласкал тыльной стороной ладони с золотым перстнем на пальце, на ногах поблескивали лаковые туфли, костюм из серого твида был великолепно сшит. В кабинете непривычно пахло дорогим одеколоном. Я взглянул на почтеннейшего профессора и подался назад.
– Послушайте, – сказал я Бергу, перехватив его в коридоре. – Вы просто приволокли сюда какого-то профессора?
– Это который в кабинете у папы Вани?
– Ну да. Мне неловко туда войти. Будет же страшный скандал.
– Почему скандал?
– Он выглядит знаменитостью…
– Так это же его специальность – выглядеть. Л вообще не расстраивайтесь. Он гонял майдан еще при царе Горохе…
– Что значит «гонял майдан?»
– Крал в поездах. А теперь согрешил похуже. Можете с ним говорить откровенно – не обидится. В тюрьме его зовут дядя Гутя или Профессор. А кличек у него штук семь: Студент, Акула, Крежемецкий, Тихоня, Добратский… Больше я не помню…
Берг убежал. Я ничего не понял и довольно робко вернулся в кабинет, где полировал ногти Профессор-Студент-Акула.
– Присаживайтесь! – пригласил меня дядя Гутя.
Из-под очков он быстро и оценивающе оглядел меня. «Беспокойная ласковость взгляда», почему-то вспомнил я, но тут же накрепко забыл, опять угнетенный мыслью, что все это ошибка.
Но ошибки не было.
– Я бывший поездной вор, мой дорогой друг, – сказал Профессор церемонно. – Бывший. В нашу славную эпоху индустриализации вспоминаю свою старую специальность с омерзением. Бр-р! Низость и гадость. Вы любите Цвейга?
Растерянным голосом я промямлил, что конечно, почему бы и нет.
– Он удивительно тонко, я бы выразился трепетно и терпко, понимает нюансы души, – продолжал Профессор, – понимает тайное тайных трепета сердец…
«Жулик!» – твердо решил я.
– Моя биография проста, – услышал я. – Но в простоте сложна. Вот этот тайный зов, зов, мастерски схваченный пером Цвейга, зов к приключениям, к туманностям, к странствиям…
«При чем здесь Цвейг?» – уныло подумал я.
А Профессор вдруг быстро и деловито осведомился:
– Вы не знаете, почему я понадобился гражданину Бодунову? Что вдруг стряслось?
Я, разумеется, ничего не знал, а Профессор заговорил опять:
– Короче, я учился в институте инженеров путей сообщения. Учился, молодой человек, плохо. Кутил. Донон, Медведь, Палкин, литературные вечера, о, скетинг-ринг, головокружение от поэзии Бальмонта, вот это певуче-шелестящее:
Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды,
Слишком долго мы молились, не забудьте прошлый свет…
И вдова Клико.
– Вы влюбились во вдову? – показал я свою темноту и полную необразованность.
– Вдова Клико – марка шампанского, – раздельно произнес Профессор. – В мое время это знали даже воры, не то что писатели. Но не суть важно. Короче, мой молодой друг, меня выгнали из института за громкое поведение и тихие успехи. У папахена было именьице в Курской губернии. Этакий «Вишневый сад». Уходящее дворянство. На последние деньги я купил первый класс до станции Льгов 1-й. Купе на двоих; на мне полупогончики, я несчастен, что ждет меня от папахена? Великий бог, упреки! От муттер? Господи, мигрени! И жениться на приданом? Какая мука, какое страдание! Мой визави в купе – помещик, помню даже фамилию, – несчастный порядочный человек, получивший десять тысяч в банке для уплаты за рощу. Березовую рощу! Мы пили с ним за молодость, за идеалы, за идеалистов, за студенчество (конечно, он тоже студент в прошлом). И пели «Гаудеамус игитур», потом «Во поле березонька», потом «Быстры, как волны…» Вино, водки, коньяки. Коньяк сразил бедняжечку. А я вышел с чемоданчиком крокодиловой кожи, в котором было десять тысяч рублей империалами, крахмальные сорочки, бритвенные принадлежности и две пары исподнего, на станции Клин. Это было первого марта десятого года. Так скончался Боря Добрынин и родился новый человек…
Профессор замолчал и задумался в картинной позе, приложив ладонь к высокому, красивому, с залысинами, профессорскому лбу.
– Но когда же вы стали Профессором? – осведомился я.
– Еще нескоро. Труды и дни, дни и труды.
– Вы продолжали… вашу деятельность… в этом поде?… – промямлил я, – Так сказать, в смысле… майдана?
Слово «вор» я не мог выговорить.
– Продолжал и развивал. Мне сделали заграничный паспорт. До Ривьеры в поезде «люкс» всего семьдесят часов от Петербурга. Стоимость проезда в рублях до Ментоны – сто сорок девять. Развинченной походкой усталого денди я входил в международный вагон и еще до границы брал не менее чем на десять тысяч. Драгоценности-то, эти обломки разбитого. вдребезги, всегда возили в чемоданах.
– Но вас… задерживали?
– Четвертной в лапу – и все в порядке. Царская Россия же насквозь была прожжена язвой взятки.
– А потом?
– Империалистическая бойня. Я штабс-капитан. Правая рука на черной перевязи. На груди полный бант ордена святого Георгия. Золотое оружие. Генералы вставали, когда я появлялся…
Глаза Профессора ярко загорелись.
– А одному рамолику я приказал освободить место. И он – повиновался. Таков уж я был, да, молодой человек, со мной шутки в сторону. Пардон! Господин генерал! Попрошу! Мерси! Еще миль пардон!
Я оробел: передо мной действительно был блестящий и наглый, уверенный в своей безнаказанности старый офицерюга.
– Генералы же всегда ездили, и на фронт и с фронта, не без барахлишка, как сейчас выражаются. Да и монету держали в чемоданах. Конечно, работать было нелегко: нервы, нервы и еще раз нервы. Но семья – ничего не попишешь; в ту пору я уже женился на очаровательной женщине, правда не совсем комильфо, но и я ведь не был тем, за кого себя выдавал. Она полюбила мечту, туманность, призрак, героя с полным бантом Георгия, а не афериста. Но потом, позже, я сознался.
– А после революции? – спросил я. – Ведь штабс-капитан не действовал?
Профессор кивнул:
– Вы поразительно догадливы, молодой человек. Мне пришлось совершенно перевооружиться, паровой флот пришел на смену парусному, согласитесь, не падать же до того, чтобы воровать в третьем классе то, что плохо лежит. Я засел за книги. Идея элементарная и блестящая: знать в каждой науке один раздел, но так, чтобы чертям тошно стало. И быть для геолога педиатром, для педиатра – астрономом, для астронома – знатоком Эллады, для энергетика – историком литературы. В литературе я был, например, эрудитом по части «Энеиды». Основное – не напороться в купе на человека, который может тебя разоблачить, то есть узнать профессию попутчика. А дальше все просто – до скуки. Особенно крупные удачи у меня связаны с волжскими пароходами. Там однажды мне удалось сложить в свой чемодан вещички двух крупных нэпманов и профессора-геолога, а потом их троих благородно ссудить тремя червонцами на дорогу из их же денег.
– И вас не поймали?
– Гражданин Бодунов догадался. Вещи я возвратил, все, кроме денег. Я сказал трогательную речь о родимых пятнах капитализма, обе заседательницы плакали. Мне удалось даже ввернуть что-то насчет моих приреволюционных заслуг. Шесть месяцев.
– А Бодунов?
– Он в суде не присутствовал. Гражданин Бодунов лично мне сказал, что не переносит, когда я кривляюсь. Он выразился, что ему стыдно за человечество. Но уже семь лет, как я навсегда порвал со своим прошлым…
Профессор замолчал.
– Как же… вы порвали? Как это случилось?
«Беспокойная ласковость взгляда» опять мелькнула и погасла за стеклами очков.
– Меня потряс один… Вам, мой друг, только правду! Артист П. Вот кто переплавил меня в горниле своей души.
Артист П. действительно был прекрасным человеком, и я сразу же поверил, что дядя Гутя «переплавлен».
– Нелегко об этом говорить, – прикладывая платок к внезапно пролившимся из-под очков слезам, сказал Профессор. – Нелегко!
«Заводится»? – усомнился я, но тут же обругал себя за цинизм, дядя Гутя был явно взволнован.
– На вокзале я пошел за П. Конечно, не за ним лично, а за его чемоданом. П. в то время для меня не существовал. Существовал чемодан, тяжеленный. Погубил меня именно этот чемодан. Я попытался его вытащить из купе, когда мой визави обедал в вагоне-ресторане. Не осилил, вывихнул ногу. А в чемодане было не золотишко, а только книги. Артист ехал в санаторий и решил там как следует почитать, нагнать упущенное. Книги, пижама, туфли для пляжа и паршивый летний костюмчик.
Именующий себя Профессором вновь замолчал.
– Ну? – спросил я.
– Перед артистом я чистосердечно раскаялся и принес ему мои извинения. Конечно, рассказал историю своей жизни весьма живописно. Он не высадил меня по дороге, не сдал милиции. Он довез меня до самого Симферополя. Там, в вокзале, мы с ним пообедали. И он сказал мне: «Вот что, старый негодяй. В нашу лучезарную эпоху вы не имеете права на существование. Ваша грязная биография кончена. Кто не трудится, тот не ест. Я устрою вас в театр, вы будете трудовым человеком, вы будете участником великих свершений и созиданий. Небольшая зарплата, скромная жизнь – ну что вам нужно в вашем возрасте?» Так сказал мне этот замечательный человек, а потом они все вместе пришли сюда к большому начальству. Они дали за меня клятву. Конечно, я плакал, как ребенок… В бутафорском цехе для меня нашлась должность…
Профессор хрустнул длинными, красивыми пальцами. Если бы этот человек не был вором, про него можно было бы сказать, что пальцы у него музыканта.
Досказав, он опять задумался. Его история меня тронула. Я вышел. Вскоре приехал Иван Васильевич.
– Ну? – спросил он меня.
– Пожалуй, об этом имеет смысл написать, – сказал я. – Человек стал на ноги.
– Вы думаете? – спросил Бодунов.
– А что?
– Пойдемте, вы увидите конец истории.
Когда мы вошли в бодуновский кабинет, Профессор вскочил с несвойственной его возрасту резвостью. Я заметил даже движение – он приготовился к тому, что Иван Васильевич поздоровается с ним за руку, но Бодунов руки не подал. Это не ускользнуло и от внимания Профессора. Крежемецкий как-то сразу увял.
– Зачем вы ездили в Вологду? – садясь за свой стол, спросил Бодунов.
– К супруге, – последовал быстрый ответ.
– Ваша супруга проживает в Архангельске. Вы вышли из поезда в Вологде? Так? Отвечайте сразу, Крежемецкий, быстро.
Я взглянул на Профессора. Он был белее бумаги. Ничего не осталось от снисходительного величия, с которым он недавно повествовал о своей жизни.
– Ну?
Крежемецкий прошептал что-то неслышное. Он разваливался на глазах. Голос больше не повиновался ему.
Что-то негромко стукнуло: это Бодунов положил па стекло письменного стола золотую запонку – скачущий конь с развевающейся гривой.
– Эта была в шестом купе.
– Но я-то здесь при чем? – прошелестел Профессор.
– А вторая у вас дома в 'коробочке от монпасье. Так?
И тихим, брезгливым голосом Бодунов заговорил:
– Вы действительно отправились к супруге. Но не выдержали искушения и купили себе мягкий билет, что вам не по средствам. Купили, чтобы «подработать». Наверное, вы думали: «в последний раз». Инженер Воловик, с которым вы ехали, клюнул на профессора. Вы узнали, что в своем чемодане он везет кроме своих подъемных изрядную сумму денег. Разумеется, вы его подпоили. Воловик – астматик, его тяжелое дыхание вы приняли за глубокий сон. И полезли в его чемодан. Он вскочил, вы ударили его пепельницей по голове, а потом потерявшего сознание Воловика вы задушили. Поезд уже подходил к Вологде. Так это было?
Профессор беззвучно шевелил губами. Пожалуй, он не понимал того, что говорил размеренно и неторопливо Бодунов. Но я понимал все.
– В Вологде вы попросили проводника запереть купе, дабы никто не разбудил вашего больного попутчика. Деньги задушенного вами человека были в ваших карманах. Свой пустой чемодан вы оставили на месте преступления. Но вы оставили и эту запонку – она вывалилась из манжеты во время драки. Потерю вы заметили, потому что, вернувшись, вы все перевернули дома в поисках пропавшей запонки. А парную к ней вы не выбросили, потому что она золотая. Золото для вас дороже жизни. Вы не смогли ее выбросить… У вас не хватило на это сил. Так, Крежемецкий?
Крежемецкий кивнул, как марионетка.
– Расстрел? – едва слышно спросил он.
– Возможно, – безжалостно ответил Бодунов.
– Он сам… дрался…
– Да, конечно, – согласился Бодунов, – а вы действовали только в целях самообороны.
Профессора увели.
– Как вы могли узнать запонку, – спросил я. – Ведь все началось с запонки?
– Запомнились лошадки, – устало ответил Иван Васильевич.
Смутная тень пробежала по его лицу, он поднялся и, широко распахнув форточку, долго дышал холодным зимним воздухом. Потом заговорил отрывисто, зло, жестко:
– Когда артисты пришли ко мне, я дал им от ворот поворот. Не поддался на душещипательное обращение старого негодяя в святые. Я всегда понимал, что он плохой человек. Артисты обиделись на меня, зашумели даже и пошли выше. И вняли. Хорошо быть добрым, хорошо, приятно, весело. У инженера Воловика осталось двое детей, жена, мамаша и неоконченное изобретение. Полезное изобретение. Эх, товарищи дорогие, я бы и сам был добрым: занятие приятнее, чем с начальством не соглашаться и выглядеть этаким бюрократом и перестраховщиком. Да что поделаешь, когда эта доброта за чужой счет? Сын Воловика сказал мне: «Как вы можете допускать, чтобы убивали таких людей, как папа!»
Когда я выходил из кабинета, Бодунов стоял перед планом Ленинграда, хмурил темные брови, жевал мундштук погасшей папиросы. И я вдруг подумал: «Это его город. Он отвечает за этот город. Как это бесконечно трудно, наверное».