355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Хранитель древностей » Текст книги (страница 6)
Хранитель древностей
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Хранитель древностей"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

А еще я помнил военный оркестр. Посередине бульвара, на небольшой площадке, усыпанной темно-желтым влажным песком, стояла высокая круглая беседка. В ней сидели солдаты и трубили. Был тут и турецкий барабан, и тромбоны, и тарелки, и флейты. Но самое главное были все-таки трубы. Через каждые десять минут оркестр играл новый вальс или мазурку. Когда первый круглый звук вдруг, словно ком, вылетал из трубы и, подпрыгивая, скакал по газонам или вдруг остро и тонко прорезала воздух, как будто пропиливала лобзиком, труба, все мамки, няньки и бонны, неподвижные и важные, как бронзовые божки, вставали с лавок, брали нас за руки и вели к беседке. Музыканты играли, вытаращивая глаза, надувая щеки, краснея от натуги и солдатской бравости. Играть на весь бульвар в жару было тяжело, но они старались, во время игры часто вынимали платки и прикладывали ко лбу, гимнастерки их на спине всегда были черные. Маленький сухой человечек, крылатый, всеведущий и грозный, парил над ними. Музыканты глядели на его палочку, на маленькие цепкие руки, его свирепое лицо и били, свистели, трубили. И белые строганые пюпитры вспомнил я, и ноты на этих пюпитрах, писанные лиловыми чернилами, и самую музыку – торжественную, громогласную, нелепую и пышную, какую-то очень уверенную в себе.

А затем, посмотрев и послушав все, я сошел по лесенке из беседки, пошел по утоптанному песку, прошел меж зеленых и красных ведерочек, золотистых обручей, палочек-скакалочек, ярко-красных песочниц, разноцветных мячиков, обошел беседку, пригнул голову и юркнул в свое самое заветное, самое таинственное, самое-самое волнующее – в ту пещеру, на которую в упор в течение всего лета смотрели няньки, бонны, трубачи, дети и все-таки ничегошеньки не видели.

Только я один знал и видел все. Здесь всегда было сыро, прохладно и сумрачно. В самый ясный солнечный день тут стояли тихие рассветные сумерки. Когда я нырял туда, никто на целом свете не мог меня отыскать. Меня искали, мне кричали, мне приказывали не валять дурака и выходить, потому что меня все равно видят. Но я сидел тихо-тихо, и ничего не могли понять, куда же я делся. Только что стоял здесь и канючил: «Пойдем к пруду. Ну, пойдем же к пруду», – и вдруг как в землю провалился. А я ведь сидел совсем-совсем рядом, так рядом, что протяни только руку – и схватишь, и никто меня не видел. Никто сюда не заглядывал – один я! Здесь я находил массу самых интересных вещей. Они безвозвратно пропадали там на земле и появлялись здесь, около моих ног. Особенно много было здесь всех родов мячиков – больших и совсем крошечных, светлых и серых, очень тугих черных и тонкокожих, расписанных секторами в нежные, переходящие друг в друга тона. Их искали, об них горько-горько плакали, из-за них ссорились («это ты взял и забросил»), и они все лежали тут около меня. Были мячики совсем новые и звонкие, как бубен, только тронь – и они сейчас же оживут, запрыгают и полезут тебе в руки. Были мячики совсем старые и дохлые, ткни их пальцем – образуется глубокая, долго не пропадающая впадина. На такие я и внимания не обращал. А один раз мне попалась даже очень дорогая заводная игрушка – крошечный автомобильчик, черный, блестящий, аккуратный, как жужелица (мы отыскивали таких под камнями, на газонах). Он лежал на боку, зацепившись за какую-то щепку, и когда я его взял в руки, он вдруг защелкал, загудел, забился в моих руках, как пойманная ящерица.

В этом чудесном месте я впервые узнал тихую сумеречность пещер, таинственность и тишину глубоких расселин. Впрочем, о тишине-то я, конечно, зря. Никогда здесь не бывало тихо. Ревели трубы, ухал барабан, в такт им бахали о гудящие доски кованые солдатские сапоги, ибо мое убежище (надо же наконец сказать) было под полом той самой беседки, в которой сидел военный оркестр.

Беседка стояла как на сваях. Между дощатым настилом и землей было пустое пространство. Туда вечером дворники прятали метлы, лопаты, ведра и огромные белые скребки. Взрослые туда могли пролезть только на брюхе. Я же входил свободно, только чуть пригибал голову. В солнечный день здесь было жарко, сыро и сумрачно, как в тропическом лесу. Всюду, как пальмы, торчали сваи. Одно время среди них поселилось целое семейство страшных, одичалых кошек, грязных, мохнатых и зеленоглазых ведьм. Это были свирепейшие создания, и из их угла постоянно раздавалось злобное шипение, будто я потревожил гнездо черных кобр.

И пруд я вспомнил тоже, и дощатые мостки, длинные, деревянные, вечно влажные лестницы, и серебристо-белые и серые лодки, имена которых было принято произносить вслух, – «Орленок», «Шантеклер». Вспомнил я и безногого гармониста на колесиках, который, лихо перекосясь, играл по заказу гуляющих, и студентов в малахитовых фуражках, и веселых молодцов (наверное, приказчиков) в расшитых русских рубашках с отложными воротами и елочками на вороте, и других приказчиков – постарше, солидных и медлительных, в твердых пиджаках и соломенных шляпах из твердой же соломки, затем девушек, вечно пунцовых, в белых блузах с бархоточками на шее – от них всегда пахло карамельками. Благородные господа сюда не ходили. Чистые пруды были маленьким грязным прудишком. И бульвар этих господ тоже не устраивал – был заплеванный семечками и тесный. И оркестр был не по этим господам, и играл не то, что нужно было им по их учености, и публика собиралась здесь совсем не та.

– А оркестр помните? – спросил я Корнилова и положил ему руку на плечо. – Как он играл «На сопках Маньчжурии», помните?

Он сразу же вскочил со стула.

– Как? – сказал он изумленно. – Чистые? Значит, вы тоже… – Он схватил меня за руку. Мы стояли и смотрели друг на друга. – Значит, и вы…

Тут у меня к глазам и горлу подступили слезы, и я как-то ослаб и сел на стул. В это время отворилась дверь и вошел директор.

– Ну, – сказал он, улыбаясь, – договорились? Отлично. Хранитель древностей, принимай нового сотрудника. Это ты виноват, что он здесь появился! Он же вылетел из-за твоей статьи.

Статью, о которой идет речь, я написал по заданию редакции, и она была помещена в одном из мартовских номеров газеты.

Я писал, что «среди крупнейших книгохранилищ Союза Казахстанская публичная библиотека имени Пушкина в Алма-Ате занимает одно из первых мест. По далеко не полным сведениям фонд ее содержит свыше 610 тысяч томов на тридцати пяти языках народов мира».

Библиотека, писал я далее, располагает замечательными редкостями: вот, например, полный комплект томов французской энциклопедии Дидро – все тридцать пять томов ее. Затем первое издание Эразма Роттердамского «Похвала глупости». («Очень интересна внешность казахского экземпляра. Он весь исписан различными почерками. На первой странице неуклюжие знаки какой-то тайнописи, в середине на полях скоропись XVI века, на последней – четкие еврейские письмена. Сколько же разных людей по-разному читало и штудировало эту книгу!»)

Затем я писал о книге Галилея. Том самом издании, которое перекочевало к нам на экспозицию вводного отдела: "Следующая книга написана по-латыни. Вот ее далеко не полное заглавие: «Книга автора Галилео Галилея лиценциата Пизанской академии, экстраординарного математика, в которой содержится 7 диалогов о двух мирах Птоломея и Коперника с прибавлением об описании и движении земли».

На форзаце гравюра – три астронома наблюдают восходящее солнце. Возле дряхлого Аристотеля и кряжистого Птоломея, похожего на кулачного бойца, – гибкая и молодая фигура Коперника. Это знаменитая книга. Ей, положившей начало современной астрономии, посвящены толстейшие монографии на всех языках мира. Ее происхождение детально обследовано целыми поколениями историков. Книга Галилея вышла во Франции в феврале 1632 года, а в 1633-м шестидесятилетний автор на коленях и в рубище отрекался в подвалах инквизиции от истин, изложенных в семи диалогах.

В библиотеке хранится экземпляр издания, выпущенный знаменитой голландской фирмой «Эльзевир» после осуждения ее автора. Чтобы не погубить Галилея, издатель старательно отговаривается, что книга выпущена без ведома автора. Инквизиции пришлось сделать вид, что она верит в эту наивную оговорку.

С внешней стороны издание сделано с тем замечательным тактом, изяществом и простотой, которые делают имя Эльзевиров нарицательным. Глядя на чистый, четкий шрифт книги, невольно веришь странной легенде о том, что типографский набор Эльзевиров был отлит из чистого серебра".

И наконец, так сказать, под занавес, я наносил заключительный удар. Но как раз в это место статьи и вкралась опечатка, из-за которой впоследствии поднялось столько шума.

"Последняя книга, – писал я, – которой ограничилась наша беглая разведка, не отнесена администрацией к числу редких. Она скромно стоит на нижней полке, не привлекая внимания. Однако даже самый беглый, поверхностный осмотр оказался достаточным, чтобы определить ее колоссальную, не поддающуюся пока учету ценность. Это огромный фолиант по истории инквизиции, датированный 1685 годом. С редкой обстоятельностью, год за годом, рассказывает эта жуткая книга о пытках, казнях и религиозных гонениях. Неизвестный художник ее щедро иллюстрировал. Дыбы, костер, четвертование, виселица – вот тема этих мрачных прекрасных гравюр.

Что это за книга, как она попала в Казахстан? Имеется ли еще где-нибудь хоть один экземпляр? На эти вопросы заведующий иностранным отделом тов. Попятна никакого ответа дать не смогла. А между тем есть основание думать, что книга эта является уникальной. Книга эта ждет своего исследователя".

Кончалась статья так:

"К сожалению, научная обработка и использование этого огромного культурного богатства не находятся на должной высоте. Редчайшие издания XVI – XVII веков покрываются пылью, бесплодно ожидая читателя. Ученая часть библиотеки в ряду случаев сама не знает, какими сокровищами она владеет. Со– рок тысяч томов на 25 европейских языках обслуживаются одним сотрудником. Конечно, ни о какой научной работе при таких условиях разговаривать не приходится.

…Приходится констатировать, что Государственная публичная библиотека Казахстана, являющаяся одной из богатейших библиотек Союза, располагающая книгами мировой ценности, свое богатство знает из рук вон плохо".

Все это было напечатано в воскресном номере. Аюпова прочла и обомлела. Статья о библиотеке, о том, что эта библиотека является одной из крупнейших в Советском Союзе, о том, что ее фонды необозримы, сокровища, хранящиеся в ней, неоценимы, а она и ее работники ничего не знают и ничего не ценят. Что все это значит? Кто позволил какому-то нахалу из редакции рыться в ее библиотеке, что-то выявлять, что-то не одобрять, кого-то выделять, во что-то вмешиваться? И она, ученый секретарь, ничего не знает! «Товарищ Попятна, видите ли, водила этого хлюста по фондам! Так где же эта Попятна, ну-ка дайте ее сюда, я поговорю с этой Попятной по-своему». – «Да никакой товарищ Попятной у нас нет», – отвечают ученому секретарю перепуганные сотрудники.

«Вот как! – шипит ученая дама. – Я так и думала, что никакой Попятной у нас нет. Ясно, что все брехня. А ну-ка позвать того артиста, который водил корреспондента по библиотеке».

Дойдя до этого места, Корнилов – а я здесь точно передаю его рассказ – засмеялся и сказал:

– И тут нужно сказать: вы поставили меня в идиотское положение, она шипела и брызгала на меня, а я молчал как дурак, ведь у нас в самом деле нет никакой Попятной.

– Господи! – сказал я. – Да и я сам эту фамилию прочитал только в газете. Они же не посылают корректуру, вот и вышло… А вместо фразы: «На этот вопрос заведующая иностранным отделом, понятно, никакого ответа дать не могла» – машинистка напечатала: «Заведующая иностранным отделом Попятна»… – и так далее. Ну, что же можно было сделать? Номер-то уже вышел в свет.

– Ну, с этой Попятной все и началось, – улыбнулся Корнилов и стал рассказывать дальше.

Установив криминал, ученый секретарь Аюпова начала действовать. Она вызвала заведующего отделом хранения, распекла и выгнала из кабинета. Вызвала сотрудника восточного отдела профессора Гаврилова (он показывал мне старинные рукописи корана) и спросила его, с какой целью он создает вокруг своей работы в библиотеке нездоровую сенсацию и вписал себе в статью без ведома директора и ученой части какие-то сомнительные комплименты. Гаврилов, профессор-тюрколог, начал что-то объяснять, но тут Аюпова вдруг сняла трубку, позвонила в отдел кадров и попросила, чтоб ей немедленно принесли в кабинет личное дело сотрудника Гаврилова. И сказано это было так, что сотрудник Гаврилов побледнел и опустился на диван. Но она сидеть ему не дала, она сказала, что он свободен, пусть идет работать, а она его уж вызовет. И через час его действительно вызвали, но уже в отдел кадров и заставили писать новую автобиографию (прежняя, сказали ему, была составлена неудовлетворительно: не написано, например, отчего гражданин Гаврилов вдруг в 35-м году покинул Ленинград и кафедру арабистики, которой он руководил, и перебрался в Казахстан).

Потом ученый секретарь вызвала к себе профессора вторично, и тут началось самое безобразное. Она кричала, хватала и снова бросала на рычаг грохочущую телефонную трубку. Перед ней лежало личное дело Гаврилова с его новой автобиографией, и она раздраженно выхватывала то одну, то другую бумажку, махала ею перед его лицом и снова швыряла на стол. Она кричала, что отлично понимает, с какой целью все это сделано, что мы нарочно сговорились оклеветать коллектив библиотеки, но это у нас не пройдет, она пойдет и расскажет. В конце концов несчастного профессора почти замертво вытащили из ее кабинета.

С Корниловым все обошлось проще. Когда Аюпова начала кричать и махать перед его лицом трудовой книжкой, он вдруг встал с места, подошел к столу, вырвал у нее книжку из рук и вышел, хлопнув дверью.

Все это рассказал мне Корнилов, сидя против панорамы «Чудо XX века» и постукивая пальцами по столу.

– Вот так все и вышло, – окончил он. – Вот поэтому я и у вас.

– Ну что ж, – ответил я, – вышло неплохо. Посмотрим, что дальше будет. Утро вечера мудренее.

Но до утра мы не дождались: вечером в музей позвонили из редакции и попросили меня немедленно прийти в кабинет редактора. Я вошел и только что отворил дверь, как сразу увидел Аюпову. Она сидела в кресле нога на ногу и курила. На ней был ее постоянный черный костюм, та же юбка, похожая на брюки. На всю жизнь я запомнил ее узкое, прокуренное, желтое лицо, тонкие губы и жест – резкий, порывистый, отточенный, с которым она, далеко отставив острый локоть, выхватывала папиросу и, бросив что-то, снова закусывала ее. На протяжении разговора папироса эта все время гасла, и Аюпова, обдирая коробку, шумно чиркала спичками, ломала их и кидала прямо на стол.

Когда я вошел, она взглянула на меня и сразу же отвернулась.

– Ну, – сказал редактор обрадованно, – проходите, садитесь. Вы знакомы?

– Да, – ответил я, проходя и садясь. – Мы знакомы.

– Приходилось встречаться, – ответила Аюпова.

– Отлично, – сказал редактор, не замечая ее тона. – Тут вот какое дело…

Был он невысокого роста, плотный, смуглый, с круглым лицом и короткими мягкими висячими усами. И поэтому выглядел добрым и хитрым.

– Тут товарищ Аюпова недовольна нашей статьей, – продолжал он, смотря мне в лицо умными, смеющимися глазами, – напутали мы там много, заострили внимание не на том, на чем нужно. О редкостях расписали много, а работа коллектива библиотеки осталась в стороне.

– Ну как же в стороне, – пожал я плечами, – наоборот, мы написали, что книжный фонд огромный, а помещение маленькое, штата не хватает, и это тормозит работу.

– Поэтому вы и выдумали мне в помощь какую-то Попятну? – спросила Аюпова.

– А вот с Попятной, правильно, получился скандал, – сказал я редактору. – Нечего сказать, показали качество работы редакции, выдумали какого-то подпоручика Киже – товарищ Попятну. Кто за это будет отвечать?

– А автор, – любезно сказала Аюпова.

– Нет, нет, – быстро поднял руку редактор, – я уже вам говорил, товарищ Аюпова, что автор тут совершенно ни при чем, у него все правильно, это в типографии напутали. Мы этот случай будем еще обсуждать на летучке. Кто прошляпил – тот и ответит. Рублем ударим…

Аюпова взглянула на меня и провела дрожащей рукой по спинке кресла. И тут вдруг непонятное бешенство овладело мной. У меня его не было раньше – это она передала мне свои чувства. Я физически чувствовал, как она кипит, как все в ней прыгает и дрожит, как на раскаленной сковородке. И мне хотелось поддать жару еще, довести ее до полной истерики, до крика. Я мгновенно возненавидел ее всеми клеточками тела и стал сдержанным и точным.

– И вообще, товарищ редактор, – сказал я таким обычным тоном, как будто ровно ничего не случилось и никакой Аюповой вообще не было в кабинете, – надо на будущее ввести такое железное правило – автор обязательно должен читать корректуру.

– Да, есть такое правило у нас, есть, – страдальчески поморщился редактор. – Когда можем, посылаем, конечно. Но беда в том, что мы – ежедневная газета и потому исключений у нас в работе всегда будет больше, чем правил. Ну, вот, например, внезапно летит из номера какой-то материал, ночной редактор лезет в загон, хватает, скажем, вот вашу статью, считает строчки, урезает сколько надо и сует ее в полосу. Ну, какая же тут к бесу авторская корректура? Да и где он, автор-то? Из постели я его, что ли, тащить буду?

– Вот так и появляются всякие Попятны, – сказал я нравоучительно и услышал за собой тонкий певучий звон – это Аюпова рванулась на кресле.

– Не в Попятной дело в конце концов, – крикнула она и, выхватив папироску, с размаху бросила ее так, что она прилипла к стеклу. – Дело в том, что нечего было разводить сенсацию, – (она так и сказала – «разводить сенсацию»), – что это вам, Америка? Придумали, чем удивить советского человека – пятнадцатый, шестнадцатый века, Галилей, инквизиция. Нет, не этим советский человек интересуется. А то, что работу библиотеки определяют не тем, сколько она собрала изданий пятнадцатого или шестнадцатого века, а как обслуживает своих читателей. Это вы забыли? Как об-слу-жи-ва-ет! А вы за сенсацией погнались, за с-е-н-с-а-ц-и-е-й! Эх!

Она произносила «сенсация» так, что было ясно: все то плохое и темное, что есть в капитализме, – это и есть вот эта самая сенсация. Кит, на котором стоит эксплуататорский строй. Она выкрикнула все это и вдруг вздохнула и облизала губы. А я глядел на нее с прозорливой ненавистью и понимал все, что в ней происходит. Она накричалась, настучалась, наругалась, изошла слюной у себя в библиотеке, и для последнего решительного боя силенок у нее уже маловато. А тут вдруг неожиданно выясняется, что и приходила-то она зря: тот, в ком она видела все зло, и вообще ни при чем – виновата редакция. А что с редакции взять? Ничего. Поправки-то не печатаются. Это и она отлично понимала.

– И работа с читателем у вас тоже не на высоте, – сказал я меж тем дружески и подошел к ней вплотную, – помещение маленькое, неудобное, между некоторыми полками не пройдешь даже, и что у вас там лежит – одному Аллаху известно. Ну а насчет быстроты обслуживания вот смотрите сами, – и я достал из кармана записную книжку, – в двенадцать часов дня читатель заказал книжку. Через десять минут заказ дошел до книгохранилища и тут…

Аюпова зло поглядела и резко отодвинулась.

– Не трудитесь, – сказала она и так махнула рукой, что мой блокнот полетел на пол. – Меня корниловские данные совершенно не интересуют.

– Да это же не корниловские данные, – сказал я, – я выписал это из вашего доклада.

– Как, я вам давала свой доклад? – мгновенно вскинула голову Аюпова, и мне показалось, что она даже побледнела. – Вы от меня хоть слово слышали? Я с вами разговаривала? Да вам их дал все этот человек, который… – Она рывком повернулась к редактору. – Обо всех этих вопросах я хотела поговорить с вами особо, – сказала она сухо.

Наступило молчание. Я смотрел на Аюпову. Аюпова смотрела на меня.

– Ну что ж, – сказал редактор и поднялся из-за стола, – давайте поговорим. Товарищ подождет в другой комнате. Только вы не уходите, – скороговоркой бросил он мне. – Вы мне будете нужны. Я вас позову.

Позвал он меня через десять минут. Когда я вошел, Аюпова по-прежнему сидела и курила.

– Слушайте, – сказал редактор хмуро. – Вы имели сведения, что Корнилов отбывал ссылку?

– Имел, – ответил я.

– Как? За что? Когда? – спросил редактор хмуро и быстро.

Аюпова взглянула на меня, и на ее лице выразилось такое злое, победное торжество, что мне даже стало смешно. «Да ты еще и круглая дура», – подумал я и ответил:

– Все, что я знаю, он рассказал только вчера. Была у него какая-то дурацкая студенческая история, что-то они там натворили спьяну…

– А именно, именно?! – подстегнул меня редактор. – Что именно там они натворили? Вы этим не интересовались? Он что, партийный?

– Не знаю.

– Зря! – хлестко сказал редактор и слегка ударил маленьким кулачком по столу. – Ну и даже примерно не знаете, в чем там дело?

– Да нет, примерно-то знаю. Обыкновенный студенческий скандал, он и попал как-то боком. Просто пристал к пьяной компании.

– Да это все равно, все равно! – торжествующе запела и замахала на меня Аюпова. – Раз его сослали…

– Да не говорю я с вами! – крикнул я на всю редакцию и так толкнул пустой стул, что он упал. – И вообще это не ваше дело, а…

Но я плохо знал Аюпову. Она вдруг грозно поднялась, сделалась выше на целую голову, стала высокой, стройной, подтянутой и с размаху швырнула в меня папиросой.

– А чье же это дело? – крикнула она. – Ваше, что ли? Да дай только волю таким, как вы… – Она махнула рукой. – А вот вождь нас учит, что советская печать – острейшее орудие и ее нужно делать чистыми руками, это вы знаете?!

– Так это не ваши ли руки чистые! – крикнул я. – Котенка я не дал бы в эти чистые руки, а не только людей.

– Гнать вас из музея поганой палкой нужно, – загремела Аюпова и сразу стала из желтой иссиня-красной, – в шею гнать, пока вы не навредили еще больше. Какие вы там беседы ведете с нашей молодежью о знатном просоводе, что вы думаете – это секрет?

– Что? О просоводе?

Сознаюсь, я просто ошалел. Словно обухом она меня ударила.

– А, не помните, уже не помните? – усмехнулась Аюпова и вдруг наклонилась и яростно, дробно забарабанила кулаком по спинке кресла. – Врете! Все вспомните! Все, как есть, вспомните! И как вы экскурсии проводили, и как персонал обучал и клеветать на наших лучших людей, и как портреты вождей на бумагу продавали, все вспомните, все…

Дверь приотворилась, и в ней показалось испуганное лицо тети Насти – редакционной уборщицы.

– А не захотите вспомнить сами, так заставят другие! – торжествующе кричала Аюпова.

– Ну, хватит, – вдруг резко и тихо сказал редактор и встал с места. – Что это, редакция или зверинец? Какие портреты вождей вы там продавали на бумагу?

– Да газеты, старые газеты, – сказал я, мучаясь от дурноты. – Месяца два тому назад мы продали в ларек несколько пудов старых газет.

– А со знатным просоводом что?

– А спросите ее.

Я махнул рукой и отвернулся, мне уж было на все наплевать – на Аюпову, на редактора, на самого себя. Так мне вдруг стало скучно и противно.

– Да-а, – протянул редактор. – Да-а!

Аюпова победно взглянула на меня, поднялась с места и взяла портфель.

– Когда потребуется и спросят, я расскажу, – сказала она величественно, и голос ее уже опять пел. – А с вами я вообще больше дел иметь не хочу, и вы к нам не приходите. – Она пошла и остановилась около стола строгая, чинная, невозмутимая в своей несгибаемой правоте. – Так вот, товарищ редактор, я пришла к вам не жаловаться, а как партиец к партийцу. Вы, конечно, вольны делать, что хотите, но… Советская власть должна делаться чистыми руками! – Она выкрикнула это, как лозунг, и вышла из кабинета.

Наступило тяжелое молчание. Редактор долго молчал, смотрел на крышку стола и хмурился, а потом вдруг взял трубку, вызвал типографию и о чем-то быстро поговорил с ночным редактором. Содержание разговора до меня уже не доходило совершенно. Я сидел, молчал, качал ногой, и внутри у меня было пусто, одиноко и мерзко. А потом редактор встал из-за стола, прошелся по кабинету, подошел к окну, постоял около него, задернул шторку, взял со стола портфель, застегнул его, подошел к двери, приоткрыл ее и крикнул:

– Тетя Настя, запирайте дверь, мы уходим.

Потом подошел ко мне и тронул меня за плечо.

– Пойдем, – сказал он тихо.

Было тихо и совершенно безветренно. Вовсю сияла прозрачная луна, и от ее света все казалось либо голубым, либо зеленым, либо пепельным, гладкие стволы тополей – зелеными, белые стены невысоких домов – голубыми, водоразборная будка, камни на обочине – серебристо-серыми. Было так светло, что я различал каждый лист на тополе, каждую мелкую ямочку на дороге, наполненную до краев терпким лунным светом. Большие синие заводи стояли около заплотов, и в них, как подводные камни, лежали черные, резкие, почти фиолетовые тени. Мы вышли на проспект и пошли по краю мостовой – около самых тополей; у наших ног по арыкам бесшумно, стремительно неслась вода – то совершенно черная под тополями, то синяя с фиолетовыми быстрыми искрами на переходах.

– Где-то листья жгут, – сказал редактор негромко. – Слышите дымок?

Это вдруг с той стороны улицы от садов и гор налетел теплый нежный ветерок и принес целое облако, пахнущее дымом и яблоками. С поворота бесшумно вылетел и остановился перед нами тоже совсем зеленый от лунного света редакционный газик; высунулось лицо шофера.

– Ваня, ты поезжай домой, – сказал редактор. – А я пешком пойду.

Дверь снова щелкнула, молодой голос о чем-то спросил.

– Нет, – ответил редактор, – завтра заедешь часам к трем, я в редакцию не пойду.

Мы прошли еще несколько шагов, и тут редактор спросил меня:

– Вы слышали, что сегодня сказала Аюпова?

– Да, – ответил я.

Он поглядел на луну и глубоко вобрал в себя воздух.

– Ночь-то, ночь-то какая! – воскликнул он совершенно иным тоном, мягким и лирическим. – Вы знаете, я первый раз в этом году гуляю ночью. Как мы все-таки обкрадываем себя под конец жизни! От мяса отказываемся, в горы не ходим, по ночам не гуляем. А ведь последние годы…

Я молчал.

– Да, такая вот неприятность с этим Корниловым. И Аюпова права! При всем при том, а права!

– Это в чем же? – остановился я.

Он вздохнул.

– А в том она права, дорогой мой, – сказал он нравоучительно и печально и взял меня под руку, – что советская печать должна делаться чистыми руками. Понятно тебе? А всякого рода чуждый элемент – обиженные, репрессированные, приспособившиеся, классово чуждые – эти и близко не должны к ней допускаться. А мы вот часто допускаем. Иногда от гнилого либерализма, иногда от лени – самим-то ведь писать не хочется! А чаще вот так, как сегодня – от идиотской болезни благодушия. И получается: указал человек на конкретный недостаток, обличил кого-то, а обличенный приходит и говорит: «Я протестую! Вы в своей газете предоставили трибуну классовому врагу». И ничего не попишешь, приходится признаваться – действительно предоставили трибуну.

– Это Корнилов-то враг! – воскликнул я.

Редактор посмотрел на меня и засмеялся.

– Что, не враг? – спросил он добродушно и ответил; – Может быть, может быть, и даже наверно совсем не враг, но вот знаем-то это вы да я, а тот, к кому Аюпова побежит жаловаться, он нас с вами не спросит. Он как будет смотреть? Репрессирован? Да, репрессирован. За что репрессирован? За антисоветскую деятельность. Судимость еще не снята, а он каким-то боком сотрудничает в газете. Ну что ж, очень плохо, что ему дали такую возможность. И тот, кто допустил ее, тот потерял бдительность. Вот и весь разговор со мной. Понимаете?

Я молчал.

– И весь разговор, – повторил он настойчиво. – Потому что, когда скажут так, тебе отвечать нечего. А потом объясняйся ходи. И хорошо, хорошо, если когда все объяснишь, и все докажешь, и все бумажки принесешь, тебе тот же товарищ скажет вдруг по-простому, по-человеческому: «И надо было тебе связываться с ним, доставлять и себе и нам такие неприятности? Неужели у тебя не нашлось в редакции никого, кто мог бы написать эту же самую статейку, но только без всяких историй? За что ты тогда людям жалование платишь?» И ведь нечего ответить: он прав.

– Это так, конечно, – уныло согласился я, – если смотреть так, то…

Он взглянул на меня, безнадежно покачал головой и вздохнул. Опять мы шли по улице, залитой луной, мимо тополей, голубых и серых от лунного света. Кое-где в них горело еще одно красное или зеленое окно, – мимо заборов и будок, садов и площадей, мимо всего уснувшего города.

– И парня, конечно, жалко, – сказал редактор. – Это так! Он бегал, старался, хотел оказать нам услугу – и вот, пожалуйста, получил. Вы что ж думаете, я не понимаю этого?

Я молчал.

Он искоса посмотрел на меня, потом быстро наклонился, поднял с дороги какой-то камешек и, коротко размахнувшись, бросил его в темноту.

– И главное ведь, – заговорил он, помолчав, – из самых низких шкурных чувств поднят весь этот хай, чтоб никто и думать не смел тронуть Аюпову! Она чтоб всех, а ее – ни-ни-ни! Что мое – то свято. Не суйся, а то голову отшибу, вот как Корнилову. До сих по без работы шляется, нигде не принимают! Вот ведь что она хочет. А ведь тоже говорит: «Я люблю самокритику».

Я засмеялся.

– Это она вам так сказала?

Он тоже засмеялся.

– Она. С этого и начался разговор. «Я люблю самокритику, я сама критикую других и прошу, чтобы меня тоже критиковали самым беспощадным образом. Без критики, я считаю, нет движения вперед». Это она считает! Ну, а потом: зачем мы поместили эту статью? Зачем упрекаем в том-то, том-то, зачем с ней не согласовали, зачем разрешили клеймить?

Мы прошли еще до конца аллеи, и тут редактор вдруг взял меня за локоть и повернул тихонько назад.

– Пойдем! Пора! Жена теперь уже все телефоны оборвала. Понять не может, куда я делся. Ведь я со службы всегда сразу домой. – Он помолчал, подумал. – Аюпова мне сказала, что Корнилов хочет поступить к вам в музей – это правда?

Я пожал плечами.

– Теперь его не возьмут. Ведь она всюду бегает и жалуется.

– А директор трус? – спросил редактор, что-то обдумывая.

– Нет, директор как раз храбрый человек, но…

– Так я завтра позвоню ему, – решил редактор. – Пусть берет, не боится.

Я поговорю где нужно, объясню все. Самое-то главное: статья правильная! Молодец Корнилов, интересный материал дал, стоящий. Это нужно учесть. И мне уже звонили из ЦК, говорили: побольше бы таких статей.

– Сделанных вражескими руками? – спросил я.

Он засмеялся и махнул рукой.

– Ладно! До свидания. Вот наконец я и дошел. Четыре раза прохожу я сегодня мимо. Никогда у меня еще этого не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю