Текст книги "Спустя несколько времени"
Автор книги: Юрий Пахомов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Пахомов Юрий
Спустя несколько времени
Юрий Пахомов
"СПУСТЯ НЕСКОЛЬКО ВРЕМЕНИ..."
1
Все осталось позади: гражданская панихида, похороны на Ваганьковском, поминки.
Складнев тогда стоял в почетном карауле, что-то говорил, кому-то выражал соболезнования, пожимал руки, но при этом испытывал странное чувство, будто процедура не имеет к Андрею Назарову никакого отношения, а хоронят другого, незнакомого ему человека.
С таким чувством он прожил неделю, а в воскресенье пошел на кладбище. День выдался мерзкий. То и дело срывался мокрый снег.
Среди тесноты крестов и оград Складнев с трудом отыскал могилу Назарова. Венки покрылись серой узорчатой наледью, рыжий могильный холм потемнел, и трудно было поверить, что прошла всего неделя – так запущенно было вокруг.
Фотографию Назарова, вставленную в рамку, залепило снегом. Складнев рукавом куртки вытер стекло и тут, в затаенной глубине, под венками, увидел букет свежих гвоздик. По-видимому, их принесли недавно.
У Складнева перехватило дыхание, он закашлялся и полез в карман за платком...
Познакомились они на Севере, в старинном областном городе. Игорь Николаевич Складнев, тогда молодой врач районной санэпидемстанции, приезжая в город, всякий раз останавливался у своих приятелей – Лины и Валентина Скворечниковых.
Жили Скворечниковы в деревянном доме на набережной. В доме были косые полы, прожорли-вые печи. А в стылые зимы холодная часть дома – лестница на второй этаж, коридор – покрывалась инеем, и половицы скрипели с каким-то остервенением.
В тот день в городе он оказался по делу: на кафедре в медицинском институте освобождалась должность младшего научного сотрудника и заведующий кафедрой пригласил Складнева на беседу. Он знал его по студенческим научным работам.
Но выяснилось, что заведующий заболел, принял Игоря Николаевича заместитель, доцент, выслушал с недоумением и сухо порекомендовал заниматься научной работой пока приватно, так сказать, без отрыва от производства.
И то, что разговор происходил стоя и он, Складнев, выглядел этаким жалким просителем, было унизительно.
В себя пришел только на набережной. От замерзшей реки веяло стужей и безнадежностью. Быстро темнело. В поселок, где Складнев жил, возвращаться было поздно, и он из автомата позвонил Скворечниковым.
– Игорь, ты? – обрадовалась Лина. – Как хорошо. Приходи немедленно, у нас сегодня гости: писатель из Москвы и один газетчик. Ты, наверное, совсем одичал в своей деревне?!
На квартире у Скворечниковых иногда собирались актеры, поэты, художники. Бывали и столичные знаменитости. Складнев в такие вечера старался не задерживаться, но сегодня ему было все равно. Лишь бы не оставаться одному.
Назаров сразу не понравился. Громоздкий, с обвисшими плечами, грубым большеротым лицом, он походил на грузчика с лесобиржи. Знакомясь, он протянул руку, представился:
– Назаров Андрей.
Гость без улыбки задержал руку Складнева в своей руке, словно ожидая эффекта от произнесенной фамилии. Игорю это не понравилось.
– Ловите исторический миг, ребята. Перед вами живой классик, многозначительно сказал газетчик, маленький, вертлявый, с черными прыгающими глазками.
И Назаров, как показалось Складневу, подчеркивал свою значимость: молчал и все поглядывал на часы. И видно было, что ему скучно и он не знает, как бы поскорее уйти.
А Складневу было горько. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким.
Потом, часа, наверное, через три, случилось чудо: они как бы уединились с Назаровым. "Как бы" – потому как и Лина, и ее муж Валентин, и журналист сидели за столом, но все, что они говорили, не достигало слуха Складнева. Он торопливо, сбиваясь, рассказывал Назарову о своем одиночестве, неудачах и утраченных надеждах. Все, что накопилось в нем, выплескивалось здесь, в погруженной в сумерки комнате, и каждое слово несло облегчение. Назаров слушал вниматель-но, подперев голову кулаком. Он, казалось, стал еще больше, заполнил весь угол, светлые его волосы сливались с обоями, и видно было одно лицо, лицо не человека – идола.
2
Снег повалил крупными хлопьями. В мокрых ветвях тополей возились вороны, и их карканье гулко разносилось по кладбищу.
Складнев испытывал скорее не горечь, а удивление, словно был убежден в бессмертии Назарова. И вот – могильный холм, и венки, и ощущение кладбищенской отрешенности.
Откуда-то потянуло дымком. Так же пахло на даче Назарова в тот последний приезд к нему: на соседнем участке жгли листья.
...Через неделю Складнев должен был уезжать с делегацией ученых во Вьетнам, был радостно возбужден.
– Я тебя понимаю, старичок, – сказал Назаров. Был он грустен, тих. И все поглядывал в окно, словно еще кого-то ждал. – Помню, как собирался в Париж и думал: вот я буду гулять по Елисейским полям или по улице Эйлау, где жил и умер Шаляпин. Ша-ля-пин! Спятить можно. А что я сейчас помню? Каштаны помню, кафе под зонтиками – остальное, как рев трибун на стадионе. И ничего о Париже я не написал...
Назаров подошел к окну, побарабанил пальцем по стеклу, сказал, как бы отвечая на чей-то вопрос:
– А дела наши совсем швах... Хотел мамашу пристроить в санаторий, а самому махнуть в Крым. Или в Гагру. Люблю Гагру в октябре. А тут уголь нужно на зиму запасать. И с путевкой ничего не вышло. Так-то вот. А давай, старичок, прокатимся. Куда-нибудь в лес, под дождичек. Потом приедем, разожжем камин и будем сумерничать. Мой "жигуленок" подлатали, так что он бегает.
Отчего у Складнева не хватило тогда душевной чуткости понять состояние Назарова, сказать ему что-нибудь теплое, успокоить?
Они долго мотались по лесным дорогам. Назаров молчал, только иногда мучительно морщил лоб, словно пытаясь отогнать неприятные мысли.
Остановились на опушке леса. Справа золотился на осеннем солнце стожок сена. Назаров распахнул дверцу, с удовольствием вдохнул настоенный на травах и увядающих листьях воздух, сказал:
– Знаешь, а ведь старая ель пахнет по-разному... Когда к ней подходишь с наветренной стороны – один запах... – Он не договорил, вздохнул, полез в карман за "Беломором" и закурил. Голубоватый дым потянулся к ветровому стеклу. И тут пошел дождь, мелкий, грибной.
Легонько покашливая и стряхивая пепел себе на брюки, Назаров вдруг заговорил об отце, о том, как тот любил работать на даче и как все при нем было ухожено, как буйно росло. Говорил неторопливо, позабыв о сидящем рядом Складневе.
Дождь усилился, капли застучали по крыше. И вот тогда Назаров произнес фразу... Какую? Складнев не мог вспомнить, и это его мучило.
3
Чем объяснить то удивительное чувство душевной близости, какое возникло у них с Назаро-вым под утро, в наполненной зыбким светом комнате Скворечниковых, за неубранным столом, когда он, Складнев, уже выговорился, сидел опустошенный?
В груде одежды, сваленной в углу, Назаров разыскал свой тулуп, заячью шапку и сказал, кривя губы:
– Ты проводи меня, старичок. Пусть уж они спят. Ишь как всхрапывают. А я в гостиницу за чемоданом. Мне сегодня в Амдерму лететь.
Был он грустен, рассеянно оглядывал стол, спящих. И вдруг лукаво, по-мальчишески подмигнул Складневу:
– А лучок-то маринованный – бельгийский... Вкуснотища. И ведь обычный лук.
Они сверзились по промерзшей скрипучей лестнице, а когда вышли на набережную, на востоке, среди сплошного мрака протаяло вдруг розовое пятно. И окна домов наполнились теплым медовым светом.
Постояли на набережной, наблюдая, как среди льдов тяжело ворочается черный, неуклюжий ледокольный буксир.
– Ты не переживай, – сказал Назаров. – Все будет хорошо. Вот увидишь.
Он пожал Складневу руку и зашагал прочь, стараясь ступать по чистому снегу. И громоздкая его фигура еще долго была видна в бледно-розовом пространстве пустынной набережной. Он так и не оглянулся.
Складневу нужно было возвращаться назад, к Скворечниковым, но что-то тяготило его. Он еще не знал тогда, что всякая встреча с Назаровым будет оставлять такой вот осадок недовольства собой, желание в чем-то разобраться, оправдать себя или, наоборот, осудить. И к этому будет невозможно привыкнуть, как невозможно привыкнуть к угрызениям совести.
Много раз потом, вспоминая свои беседы с Андреем, Складнев не мог выделить какую-нибудь особую мысль или фразу, которая бы его поразила сразу, заставила восхищаться, завидовать или возражать – важен был весь разговор. Казалось, выбрось хоть одно слово – и вся мысль сведется к абсурду...
4
Пророчество Назарова сбылось. Заведующий кафедрой сам разыскал Складнева. Недоразуме-ние уладилось. И вскоре он перешел работать в медицинский институт.
Полоса удач таинственным образом была связана с Назаровым, с тем вечером в наполненной зыбким светом комнате. Так по крайней мере думал Складнев.
С жадностью перечитал Игорь книги Назарова, пытаясь найти в них нечто необычное. Но рассказы были на удивление просты и бесхитростны. Люди жили, любили, умирали. Северный пейзаж, правда, был хорош, но и белые поморские ночи, и ранние осенние сумерки, и лимонные закаты Складнев видел множество раз – пригляделся. Тут, по-видимому, дело было во вкусе. Складнев любил читать толстые романы, например, Драйзера, Фейхтвангера.
А критики шумели вокруг творчества Назарова. Одни хвалили, другие ругали. Особенно усердствовал критик Ложечкин. В хлестких статейках он утверждал, что Назаров – фигура дутая. Вторичен. Подражает русским классикам. Все его писания – не более чем эпигонство. Позабыли читатели классику в рамках школьной программы, вот и умиляются.
Складнев, возмущенный хамским тоном статьи, в тот же день написал Ложечкину гневное письмо, которое конечно же осталось без ответа. А Назаров между тем отправился в Париж получать литературную премию.
Увлечение Назаровым, однако, вскоре прошло – иные заботы приспели. Складнев женился, переехал в Москву, устроился в солидный научно-исследовательский институт, защитил кандидатскую диссертацию и успешно трудился над докторской.
О Севере вспоминал, когда получал письма от Лины, из них узнавал и о Назарове: заезжал, гостил, сильно постарел, занимается в основном переводами, рассказы почти не пишет.
Защита докторской прошла благополучно. Но Складневу вдруг все надоело – и диссертация, и эксперименты, и даже симпатичный особнячок института. Пусто было на душе. Так случалось с ним и раньше, после завершения какой-нибудь работы, но сейчас это ощущение было особенно острым.
– Тебе нужно отдохнуть, – посоветовала жена, – ну хоть недельку. Договорись в институте и поезжай на дачу.
Складнев представил себе дачу на станции Поварская, уютную комнату с печью, пустой сад, дальние прогулки – и решился.
Собрался быстро. В последний момент положил в карман рюкзака английскую книгу по генетике, но жена тут же вытащила ее и сказала:
– Все, хватит... Лучше возьми книжку этого... Ну ты мне еще рассказывал о нем... Назарова, вот. Купила вчера.
– Назарова? Любопытно, любопытно...
Складнев взял небольшой томик в ледериновом переплете, с усмешкой подумал, что, пожалуй, года два не читал беллетристики. Времени едва хватало на специальную литературу. Авторефера-ты, отзывы, защита, предзащита – чертова крутоверть.
Наконец-то сегодня он может взять книгу и спокойно почитать о чем-нибудь далеком от медицины и биологии. И хорошо, что книга Назарова. Надо же, ведь и живет где-то рядом, а с той поры и не виделись.
Складнев сунул книгу в рюкзак, сказал жене:
– Не забудь свечи положить. Наверняка в поселке отключили электричество.
На даче он с удовольствием наколол дров, затопил печь. Пока нагревалась комната, пошел во двор и, чтобы размяться, стал расчищать дорожку. Снег был сухой и чистый, блестел на солнце и, соскальзывая с лопаты, обращался в пыль. Тонко звенели синицы.
Электричества, как он и предполагал, не было. Но Складневу это даже понравилось: вечера при свечах, среди тишины, с глухими ночами, поздними рассветами; простой, грубой едой. Десять дней – целая вечность!
Присел в кресло у окна, достал книгу Назарова. Первый рассказ Складнев прочитал с каким-то болезненным наслаждением. Разом все вернулось: и позабытый Север, и поселок, где он жил. Второй рассказ с будничным названием "Ночной разговор" потряс его с первых строк, потому как он увидел деревянный дом на набережной с косыми, скрипучими полами, с промерзшей лестни-цей, увидел молодого скуластого врача за столом, где среди прочих закусок стояла банка с бельгийским маринованным луком. Не было ни Валентина, ни Лины, ни суматошного газетчика. Сидели двое – автор, от лица которого и велось повествование, был в тени, а молодой врач был, как бы высвечен прожектором.
Разговор, точнее, монолог-исповедь врача был передан с поразительной точностью, но вместе с тем в пересказе Назарова он обрел куда более значительный, емкий смысл.
Быстро темнело. Складнев зажег свечу и принялся читать дальше...
Все десять дней прожил он под впечатлением рассказов Назарова. У него будто обострились зрение и слух. Ночью, лежа без сна, он слышал, как где-то далеко ухает на ветру, гремит оторвавшийся лист кровельного железа, как что-то потрескивает, скрипит, осыпается в глубине старого дома.
И еще – было ощущение, словно после дикой спешки, торопливого, как бы начерно, жития он остановился и оглядывается с изумлением вокруг.
5
Складнев написал Назарову письмо, послал его на адрес издательства. Ответ пришел неожи-данно скоро. Назаров писал, что хорошо помнит его, Складнева, и тот вечер у Скворечниковых тоже помнит. Приглашал в гости, на дачу, где он теперь живет круглый год. К письму прилагалась подробная схема, как добраться.
"А что, махну, пожалуй,– решил Складнев,– завтра суббота, вот и поеду".
До остановки "Тридцать пятый километр" он добрался в полдень. Электричка с угасающим гулом ушла, Складнев оглядел перрон. Зима в этом году сразу взяла крепко, день выдался солнечный, морозный. Наледь перрона ласково светилась. На противоположной стороне виднелся зеленый продовольственный ларек. Складнев сверил по схеме – все выходило точно. Спустился по обледенелым ступенькам, перешел железнодорожные пути – рельсы, еще наполненные отдаленным гулом, были черны, и сквозь подошвы лыжных ботинок ощущался этот гул.
Неторопливо – это доставляло ему удовольствие – снял чехол с лыж, неторопливо их укрепил, радуясь, какие замечательные у него лыжи, и с мазью он угадал. С того момента, как Складнев сел в электричку, его не покидало ощущение, что он совершает какой-то легкомыслен-ный, мальчишеский поступок.
Еще раз сверился со схемой. Дорога, с хорошо пробитой лыжней в центре, вела мимо заколоченных дач. Дома стояли по окна в сугробе, темные, казались нежилыми, и только у одного, нового, отделанного под терем, на расчищенной площадке перед крыльцом стоял оранжевый "жигуленок", и из трубы дачи светлой струйкой вытекал дым.
Лыжи шли хорошо. Складнев миновал поселок. Теперь нужно было сворачивать в березовую рощу. Но и здесь угадывать ничего не нужно было, лыжня сама вела.
Вот тут-то, посреди белизны берез, рыхлого, в росчерках птичьих следов снега, среди густо-зеленых с рыжиной, будто в подпалинах, елей и возникло то ощущение, что потом преследовало Складнева всякий раз, когда отправлялся на дачу к Назарову – узнаваемости того, что он видел вокруг, словно писатель с предельной точностью перенес все это в свои рассказы, сохранив и звуки и запахи. Разве вон та, с обломанной, усохшей верхушкой сосна не знакома Складневу? Или три березки, три сестрички, стоявшие так тесно, что казались одним деревом? И впечатление усилилось, когда лыжня вывела Складнева на опрятную полянку, с которой влево и вверх уходила просека, а в конце ее, на взгорке, проглядывалась деревня. Ощущение, что он уже не раз бывал здесь, стало настолько сильным, что он оставил лыжню, пошел лесом, проваливаясь в снег, и вышел точно к замерзшей речке, и не было у него сомнений, что, взобравшись на ее крутой берег и отмахав с полкилометра, он упрется в зеленый штакетник дачи Назарова, отыщет калитку, минует рубленную из бревен баню и тотчас же увидит дачу: финский добротный дом, флигель во дворе.
...Путаное впечатление осталось у Складнева после первого посещения Назарова. Горькая жалость охватила, когда отворилась дверь и на крыльцо, перепачканное углем, вышел пожилой человек в странной какой-то куртке, в котором он с трудом признал Назарова. Но было и другое: как шли в магазин скудно протоптанной дачниками тропкой, сначала вдоль забора, потом спустились к замерзшей реке, вскарабкались по неудобным ступенькам наверх, и там, на залитом мягким, чуть искрящимся светом угоре, с неожиданной высоты, открылась вдруг не то лощина, не то сокрытое снегом озеро, а далее – знакомая уже березовая роща, молодая, свежая и совсем не зимняя. "Какова, а? – сказал Назаров, жмурясь, и его грубое, обрюзгшее лицо посветлело, он вытер ладонью глаза и тихо, как бы приглашая его, Складнева, к чему-то совсем необычному, проговорил: "Вы только послушайте, послушайте!" Он не сказал "посмотрите", и это было поразительно.
А вот разговор с Назаровым в тот день не запомнился. Назаров проводил его до калитки, предложил заходить еще, но как-то неуверенно, и Складнев подумал, что ему, пожалуй, нечего здесь делать.
Светлая ночь стояла над дачным поселком. Складнев хорошо видел лыжню. К ночи подморозило, и лыжи шли превосходно. И опять-таки нечто странное было в его ночном, беззвучном скольжении мимо деревушки, мимо замерзшей речки, заколоченных дач, и Складнев облегченно вздохнул, когда услышал нарастающий гул электрички.
Еще от первого посещения Назарова осталось неясное чувство обиды. Складневу даже показа-лось, что Назаров так и не узнал его. Был он возбужден, ходил по комнате, жадно расспрашивал о московской жизни и все время прислушивался к тому, что происходило в глубине дома.
Потом вдруг вышел, пропадал довольно долго и вернулся не один, а со старухой (вот тогда Складнев впервые увидел мать Назарова Марфу Кондратьевну). Лицо у Назарова было при этом какое-то растерянное, беззащитное, как у человека, который только что снял очки и близоруко щурится.
"Это кто таков?" – спросила старуха, внимательно разглядывая Складнева. "Товарищ мой, ученый... Игорь Николаевич".– "А-а, не писатель, значит... хорошо". Смысл этого "хорошо" Складнев понял позже, когда на дачу приезжали хмельные уже мужчины и женщины, громко говорили, смеялись, не обращая никакого внимания на старуху, да и Назаров вроде как им тоже был не нужен, а нужна была дача, камин, просто место, где можно было посидеть, выпить, а то и уединиться во флигеле.
Возможно, чувство обиды в Складневе породил сам Назаров. Отправляясь на дачу, Игорь предполагал, что дела некогда известного писателя обстоят неважнецки, но он как-то не ожидал увидеть его таким постаревшим, поблекшим. И то, что Назаров говорил спокойным, уверенным голосом, не замечая ни скудного стола, ни всеобщего запустения на даче, усиливало впечатление.
6
Назаров позвонил сам. Недели через три. Поздно уже, часов около двенадцати. Складнев вычитывал гранки своей статьи и, как всегда, злился. Ему хотелось править, а то и заново переписать статью; но сделать ничего уже было нельзя – редактор вполне резонно сетовал "на переливки строк" и прочие сложности, а Складнев бесился от собственной беспомощности.
И тут вот некстати зазвонил телефон. Голос был дальний, погасший.
– Игорь Николаевич, это Назаров... Бога ради простите, тут я в дурацкую историю угодил, а посоветоваться не с кем...
– Что случилось? – тревожно спросил Складнев.
Назаров уловил его тревогу, потому как едва слышно, равнодушным голосом произнес:
– Ничего особенного... С коликой угодил в больницу. Сегодня, по "скорой". Ну а посове-товаться решительно не с кем. Простите, что потревожил...
– Да перестаньте вы,– разозлился Складнев.– Из какой больницы вы звоните? Ясно. А отделение? Вторая хирургия. Завтра я у вас буду.
...Складнев поспел вовремя. Ночью Назарову стало хуже. Заведующий хирургическим отделением хмуро сказал, что оперировать нужно немедленно и, если он друг, его обязанность убедить писателя дать согласие на операцию...
Пожалуй, по-настоящему они подружились там, в больнице. Из реанимации Назарова перевели в одноместную палату с креслом, умывальником и небольшим тамбуром.
Назаров был плох, чаши весов еще колебались то в одну, то в другую сторону. Упорно держалась температура, и угроза разлитого перитонита пока не миновала.
Заведующий хирургическим отделением, да и другие хирурги, казалось, дневали и ночевали в клинике. Удивительно внимательны были сестры, хрупкие, почти девочки, способные всю ночь просидеть у постели безнадежного больного.
Складнев с раздражением и досадой думал о друзьях Назарова, его коллегах по перу. В первую неделю не появился никто. Мать Назарова тоже лежала в больнице, а родственников у него не было.
В конце первой, самой трудной недели пришла женщина. Смуглая, некрасивая, даже уродливая, но с удивительными глазами. Была она поклонницей таланта Назарова. Приехала из Кисловодска. Как она прослышала о болезни писателя, для Складнева так и осталось загадкой. Возможно, кто-то из сестер по просьбе Назарова дал ей телеграмму. Женщину звали Таня, она упорно просила называть ее именно так. Была она учительницей русского языка, взяла отпуск без содержания и прикатила. Знакомы они были с Назаровым года три-четыре.
Именно она и выходила Назарова. У нее был настоящий талант сиделки. Всю сложную технику ухода за тяжелым больным она усвоила быстро, за сутки, причем делала все с удивительным тактом.
У Назарова случались приступы раздражительности, когда он капризничал, как ребенок, отказывался делать то одну, то другую процедуру. "Ну, что ж, не надо, так не надо", – вроде бы соглашалась Таня, но уже через несколько минут делала все по-своему, и лицо ее при этом было неподвижным, как маска. Только глаза жили, излучали такой свет, такую сфокусированную доброту, что Складнев как-то поймал себя на том, что... завидует Назарову.
Назаров выздоровел, и Таня исчезла. Как добрый ангел явилась она, а исчезла вместе с бедой.
7
Складнев привык мыслить конкретно, но здесь, на кладбище, строй мыслей был иной.
Он, врач, ученый, работающий в той области, где грань между живым и неживым стирается, думал сейчас отвлеченно, о смерти. И, возможно, в первый раз усомнился в ее биологической целесообразности.
Ему вспомнилось, как в Дананге их повезли смотреть знаменитый храм, высеченный в скале. Сначала они долго взбирались наверх, среди оглушающего зноя, звона цикад, утомленные дорогой, впечатлениями, оставляя внизу долину знаменитого Пятигорья, потом спускались по осклизлым ступенькам. Пахло сыростью подземелья, по мере того как отступал зной, и они как бы погружались в прохладную воду. И вот в свете факелов открылся огромный грот, верхняя часть его терялась в сумраке, с легким писком носились летучие мыши, камни сочились влагой, и не верилось, что храм в скале – дело рук человеческих.
"Это единственный в мире храм, где есть лежащий Будда",– пояснил гид. Складнев по узким, вырубленным в скале ступенькам поднялся в нишу, ничего не увидел и, шаря в темноте руками, вдруг наткнулся на огромное ухо с удлиненной мочкой. В ужасе отпрянул, мгновенно покрыв-шись липким потом. Раздался звук, тонкий, звенящий. Он падал сверху, выстраиваясь в мелодию. Пятясь, ощупью отыскивая ступеньки, Складнев торопливо, подгоняемый безотчетным страхом, спустился вниз и остановился пораженный: у стоп Будды, сидящего в обычной своей позе, стоял мальчик лет десяти и играл на свирели. Багровое, трепещущее пламя факелов высвечивало надменный лик каменного идола, и Складневу пришла в голову странная мысль, что пока он, корячась, выбирался из каменной ниши, Будда опередил его: успел занять место на каменном возвышении, напоминающем трон.
Мальчик, похожий на библейского пастушка, играл на свирели. Звук рождал успокоение, прохладу.
И каким ярким, радостным показался мир вокруг, когда люди выбрались наверх уже с другой стороны скалы и оказались на плоской вершине, поросшей цветущими деревьями. Виднелась крыша пагоды с колесом на ней, напоминающим тележное. И все разом заговорили возбужденно, мужчины закурили, женщины достали пудреницы. Хотелось чего-то обычного, житейского. Хотелось жить, радоваться. И светлая, наполненная солнцем пагода на поляне, словно сошедшая с традиционного, покрытого лаком, вьетнамского рисунка, уже не произвела особого впечатления. Тут все говорило о жизни: и бронзовый Будда, и курящиеся синим дымком ароматические молитвенные палочки, и даже стриженная наголо монахиня, составляющая сложный букет...
Все эти храмы, пагоды, кладбища, хмуро думал Складнев, всегда рождают мысли о проходя-щем и вечном, о безграничности мироздания, в котором жизнь человека – лишь краткая вспышка.
Горько ему было, досадно, казалось, сам он виноват в существовании смерти.
Вот ушел Назаров, человек, с которым он был близок последние годы, а что о нем знает? Например, о его детстве и юности? Очень мало, почти ничего. И в рассказах его, во многом автобиографичных, ничего не было о том периоде жизни.
Однажды – года два назад – они шли с Назаровым по Арбату. Андрей был необычно возбужден, показывал переулки, особнячки, пояснял, кто раньше в них жил. Особенно долго стоял у витрины магазина "Охотник", где были выставлены рыболовные сети, спиннинги, резиновые подсадные кряквы, чучела животных.
– Ты не представляешь, как мне в детстве хотелось иметь ружье, сказал он и потух, грубое лицо его закаменело. И больше он не проронил ни слова. Заговорил, когда вышли к ресторану "Прага", сказал торопливо, почему-то озираясь по сторонам:
– Пойдем посидим, старичок. Посидим и выпьем.
И усмехнулся надменно, как бы усмешкой этой перечеркивая любые возражения.
В комнате Назарова на Арбате, узкой, наполовину загроможденной старинным, темного дерева буфетом, над жалким вытертым диванчиком, прямо к обоям булавкой была приколота фотография юного Назарова, лет этак двадцати: косо подстриженная челка, скуластое, мальчишеское, какое-то незащищенное лицо.
Паренек этот бегал в одну из соседних школ, зачем-то учился играть на контрабасе, много, запойно читал. И, наверное, это нравилось его отцу, человеку полуграмотному, слесарю-сантехни-ку, а еще больше матери учительнице начальных классов. И отец и мать очень хотели, чтобы он стал музыкантом, чтобы в черном фраке и крахмальной манишке сидел в оркестровой яме Большого театра или на сцене консерватории – жизнь музыканта симфонического оркестра всегда кажется возвышенной и светлой.
Андрей рос угрюмым, неразговорчивым. Учителя в школе были им недовольны, особенно учительница литературы, которая находила сочинения мальчишки на свободную тему грубыми, натуралистичными. И ее ничуть не примиряла глубокая начитанность мальчика, его просто поразительное знание Толстого. Учительницу оскорбляла сама возможность думать и судить о литературе, о Льве Толстом самостоятельно, вне школьной программы. Андрей "полз" на тройках, потому что математика давалась ему с трудом и совершенно не интересовала, естественные науки тоже. Игра же на контрабасе никому не казалась серьезной: ведь контрабас – не скрипка и не рояль.
К десятому классу резко ослабло зрение, и Андрею пришлось носить очки. Он стеснялся их круглой дешевой оправы, и это еще больше отдалило его от своих одноклассников.
В армию не взяли из-за плохого зрения. Он устроился в строительно-монтажное управление, где работал отец, год трудился на стройке, а потом неожиданно для всех, особенно для учительни-цы литературы, поступил в Литературный институт. Выяснилось, что Андрей Назаров давно пишет стихи и даже публикует их в газетах. Они и помогли ему пройти творческий конкурс. Рабочий начинающий поэт – наверное, это подкупило приемную комиссию.
К этому времени Андрей сначала бросил занятия музыкой, а затем на первом курсе – стихи и перешел в семинар прозаиков. К концу второго курса по институту поплыл слух, что среди студентов обнаружился настоящий талант.
Два небольших рассказа Назаров напечатал в молодежном журнале. Рассказы были написаны размашисто, густо и как бы пронизаны грустью. Это было так необычно на фоне молодежной литературы, наполненной "романтикой дальних дорог", освоением целины. "Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты и я",– гремело радио на вокзалах, с которых уходили поезда на восток, поезда с юными энтузиастами в штормовках и с гитарами. Главное делалось там, а Назаров на лето отчего-то уехал на Север, и не в Арктику, которая тоже уже наполнялась "перезвоном струн гитары", а на побережье Белого моря, одиноко бродил с ружьем по заболочен-ным лесам, ночевал в старинных поморских деревнях, на рыбацких тонях, ловил с рыбаками семгу, пешком прошел от Архангельска до Летней Золотицы, голодал, чуть было не утонул, когда в шторм перевернулся карбас. Осенью вернулся в институт загоревший, обветренный, с красными, будто ошпаренными руками и лихорадочным блеском в серых глазах.
Рассказы, которые он привез с Севера, были писаны удивительными красками. Именно такие краски, как утверждали очевидцы, могут рождать поморские белые ночи. Это был неизвестный дотоле Север, пришедший вроде бы из старины.
Рассказы Назарова сразу заметили, их читали, о них спорили. За короткое время вышло два сборника молодого писателя, рассказы тотчас же перевели на все европейские языки. Нашлись и такие, кто не поверил в талант Андрея Назарова...
Историю о житье-бытье Назарова поведал Складневу тот самый критик Ложечкин, поведал случайно в ночной электричке, когда возвращались они как-то с назаровской дачи – критик был пьян, плакал и каялся в своих заблуждениях, справедливо полагая, что статейки его сыграли горькую роль в судьбе писателя. Может, и не взялся бы Андрей за переводы ради хлеба насущно-го, печатай его почаще... Но талант упрям, в прокрустово ложе не уместишь. "Эх, не научились мы беречь таланты",– горестно восклицал критик, и светлые его младенческие слезы скатывались по морщинистым щекам, а электричка летела в ночи, среди абсолютного мрака. И Складневу была противна эта пьяная и запоздалая исповедь...
Размышляя сейчас о Назарове, он, возможно, впервые с такой внутренней сосредоточеннос-тью, подумал: каким, в сущности, Назаров был человеком?
Отзывчивым, внимательным – пожалуй, честным – безусловно, а вот добрым... Назаров писал рассказы о доброте, призывал к добру... А бывало, о людях судил с убийственной жестокостью, при этом лицо его как бы заострялось, глаза сходились в прищуре, казалось, он целился из пистолета.
Было Назарову не чуждо и тщеславие. Но скрытое, о себе он говорил редко и неохотно, но охотно слушал, как говорят о нем, и даже откровенный подхалимаж принимал, только слегка усмехался.