Текст книги "Когда погас фейерверк"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Надежда Филаретовна не знала всех подробностей визита Чайковского, но она знала, что портрет ее потряс Петра Ильича. Надежда Филаретовна запрещала себе думать об отношениях с Чайковским как бы со стороны. Ее охватывало нестерпимое раздражение, стоило представить, что придет время – и серьезные, ученые люди будут копаться в том милом и тайном, предназначенном лишь для них двоих, что составляло предмет их переписки, их сокровенных дум и дрожи чувств. Но ведь человек наедине с собой думает обо всем на свете, в том числе и о неположенном. Нет ничего невероятного, что честный Брут, когда «иды марта уже наступили, но не прошли», подумал: а не изменить ли заговору против его благодетеля Цезаря? И что затуманилось на миг полудетское лицо Джульетты сожалением о тихой жизни, уничтоженной страстью Ромео. Возможно, и несчастная Франческа в вечном кружении прикинула: не переместиться ли из объятий меланхолического Паоло в крепкие руки другого кавалера, завихряющегося рядом, некоего дона Жуана Тенорио. И Надежда Филаретовна, брезгливо кривя сухие губы, думала не раз, что по милости Петра Ильича ее век не исчерпается физической жизнью, – еще предстоит жить в истории, и там досужие умы будут создавать лживую легенду о людях, никогда не видевших друг друга. И непременно отнесут за счет Чайковского всю непреложность единственного в своем роде договора: дружить, не встречаясь. Да, таково было условие Петра Ильича, но оно соответствовало и ее намерениям. Чтобы стать партнером в этой странной, порой, жестокой игре, надо нести в себе возможности невидимки. Много ли найдется людей ее круга, которые сумели бы обычаю и свету вопреки не быть на свадьбах собственных детей, лишь бы не обременять себя знакомством с новой родней? А именно так поступала Надежда Филаретовна, не допустившая в поле зрения ни родных своей дочери Иолшиной, ни Левисов, ни сиятельных Ширинских-Шихматовых, ни мадам Попову, тещу Владимира. Она была лишена бабьего любопытства и тяги к личному общению. Она могла стать достойной партнершей Чайковского в их сговоре.
Но при всем том они виделись, и не раз. И почему-то бесило, что творцы легенды о невидимках обойдут молчанием их встречи, порой нос к носу, как было в Париже, в концертном зале Шатле, когда она впервые охватила взглядом всю стать Чайковского, или во флорентийском театре, когда она успела заметить печальную темь его глаз и скульптурность высокого открытого лба, И в Браилове они сталкивались ненароком, во время лесных прогулок. Все домашние тому свидетели. Но эти встречи мешают «чистоте» легенды, о них постараются забыть. Труднее будет лишить их встречи во Флоренции, на площади Микеланджело, откуда открывается вид на желтую мутную Арно и город с сухими красными крышами и каменной громадой купола Брунелески, город, кажущийся отсюда тусклым, жестким, неприветливым и вовсе лишенным очарования, этот едва ли не лучший город Италии. Впечатления не может скрасить даже хорошо просматриваемая башня Джотто из розового и серого мрамора – не человечьих рук дело, а богово озарение. Но когда ты знаешь и любишь Флоренцию, доставляет удовольствие и этот скупой образ. Кажется, что город нарочно накинул на плечи плащ нищеты, чтобы не дарить своей красы чужим и непосвященным. Так вот, на площади Микеланджело их экипажи съехались в густой и вязкой, как засахаренное мороженое, флорентийской толпе и никак не могли разъехаться. И многие флорентийцы, наслышанные о странной русской богачке и нелюдимом композиторе, живущих бок о бок и видящих друг друга лишь сквозь прорезь в ставнях, с веселым любопытством наблюдали молчаливое, но полное значительности и скрытого драматизма представление. Элегантный господин средних лет, мелово побледнев, приподнялся с сиденья и, сняв канотье, склонился в глубоком поклоне, и задрожал лорнет в руке пожилой, сухопарой дамы, ярко вспыхнули худые щеки и колыхнулись страусовые перья на шляпе. И что-то детски бестактное закричала семилетняя девочка в коляске русской дамы, то ли дочь, то ли внучка, и еще ниже склонилась седеющая голова господина, и совсем поникли трепещущие страусовые перья на шляпе дамы, нежно-розовые и жемчужно-серые, как мрамор башни Джотто. И живой, отзывчивой, чувственной итальянской толпе передалось напряжение чужой жизни. Толпа разломила свою толщу и дала экипажам разъехаться.
В глубине души Надежда Филаретовна давно тяготилась столь опрометчиво заключенным договором. Ей хотелось, чтобы они с Чайковским прочно материализовались друг для друга. Нежданные и негаданные встречи, сколько бы их ни было, не утоляли, не давали выхода чувству, промелькивали по неподготовленной душе, оставляя едкую горечь сожаления. Быть может, лишь продолжительная встреча на площади Микеланджело обладала красками и горьким вкусом действительной жизни. Браиловские же неловкие встречи принадлежали чему-то смущавшему трезвый рассудок Надежды Филаретовны примесью сверхъестественного. Она знала распорядок дня Чайковского и заведомо рассчитывала каждое свое перемещение в браиловском пространстве, чтобы пути их не скрещивались, но какие-то странные, вовсе не свойственные ни ей самой, ни ее вышколенному штату оплошности: задержки, убыстрения, непонятные уклонения в сторону, а равно вдруг заспешившие или отставшие часы – приводили к нелепым столкновениям.
Она расплачивалась за невесть кем подстроенный обман мгновенной утратой внимания, отчего ей доставался лишь зигзаг, описанный загорелой рукой Петра Ильича, снявшего шляпу, или смещение каких-то плоскостей в слепоте не успевших вооружиться глаз, в то время, как пальцы лихорадочно нащупывали шнурок лорнета.
А может быть, все это происходило оттого, что устарела их игра? Искусственно и неумолимо навязывали они жизни жестокие ограничения, в которых давно уже отпала нужда. Особенно близки друг другу стали они в незабвенное лето 1879 года, когда Петр Ильич вторично гостил в браиловском имении. В их переписке появилась спокойная товарищеская доверительность, житейская интимность, неведомые их прежним отношениям. Они дошли до обсуждения достоинств и недостатков слуг, что у других представлялось Надежде Филаретовне верхом безвкусицы, а у них выглядело чарующе мило. Петр Ильич не доверял новому браиловскому управляющему Тарашкевичу и всерьез советовал воспользоваться услугами своего зятя Льва Васильевича Давыдова, несравненного сельского хозяина. Надо отдать должное Надежде Филаретовне – при всей очарованности заботой милого друга она ни на минуту не приняла всерьез его рекомендации, хотя и рассыпалась в благодарностях. Сохраняя их новый пленительный деловой тон, она осведомилась, где, мол, Лев Васильевич достает «минеральных туков для удобрения и почем пуд». Когда рука ее выводила эти житейские, низкие слова, волнующее чувство, что она вышла к Петру Ильичу в утреннем беспорядке, чуть заспанная, излучающая ночное тепло, туманило ей рассудок. И то же сладостно-стыдное чувство близости охватывало ее, когда Чайковский – по новой ее просьбе – разузнавал у зятя о травопольной системе. Петр Ильич с добросовестностью гения описывал, как чередуются на тучных – вечный недород! – полях зятя зерновые, свекла, кормовые травы и пар. Но поцелуем на рассвете было его подробное письмо о «расходе производства на один принятый в завод берковец» (о, милый, бесценный), составляющий «1р. 64 копейки, не считая цены свекловицы, и при цене дров в 20 р. за сажень».
Никогда еще в их письмах не было так густо представлено житейское, теплое, домашнее, малое. Душевная катастрофа, недавно пережитая Петром Ильичом, исчезла из их переписки, даже музыка потеснилась, чтобы дать место нежным, зоревым признаниям доверчиво раскрывающихся душ. В их письмах были ландыши (любимые цветы Петра Ильича), грибы, тенистые аллеи, леса, поляны, прозрачность речных вод и самоварные привалы на лоне природы; в них привольно обитали слепые певцы и мужики-раскольники в красных рубашках и ямщицких шапках, Марсель Карлович и слуга Левошка, кучер Ефим и верный Алексей, чьими учеными занятиями – ради получения льготы по воинскому призыву – не переставала интересоваться Надежда Филаретовна. Она возлагала большие надежды на этого просвещенного и крепкого, православной верой юношу в отпоре католическому влиянию на браиловскую дворню. Конечно, юноша Алексей, занимавший непроизвольно много места в их переписке, был лишь знаком иных, таинственных, высших сил.
Радостное проникновенно Петра Ильича в браиловскую жизнь, во все ее мелочи, обретавшие нежданный смысл и значение только потому, что они попадали в его поле зрения, подвигло Надежду Филаретовну на смелое, далее дерзкое предложение. Собираясь сама в Браилово, она предложила Чайковскому поселиться поблизости от нее, в принадлежащем ей фольварке Сиамаки, или Симаки, как убедительно произносила дворня. Таким образом, предстоял флорентийский вариант на русский лад. Правда, тут не было территориальной близости, как на виале деи Колли, Сиамаки находились в нескольких верстах от Браилова, но раскованность сельского бытия обладала своими манящими преимуществами. Конечно, она не думала о том, чтобы нечаянно-нарочно столкнуться с милым другом в лесу или на реке, нет, но можно уловить привет в самоварном дымке, всплывшем над садом или потянувшем с опушки леса, в звуках рояля, пронизывающих вечернюю тишину, можно обмениваться скромными знаками внимания: кошелка собственноручно собранных грибов, букетик полевых или лесных цветов, корзиночка земляники.
Да, приглашая Чайковского, она и самой себе не признавалась, что под десятым дном того кощеева ларца, каким является каждая человеческая душа, таится надежда на встречу лицом к лицу, с открытым забралом. Надежда Филаретовна едва начинала догадываться о том, что несколько позже, уже в пору пребывания Петра Ильича в Сиамаках, открылось ей со всей очевидностью: она устала от игры в прятки, шапка-невидимка давит ей голову, как пыточный обруч. Ее увядающее, но еще сильное и тревожное тело не хочет больше мириться с навязанной ей призрачностью. Конечно, она давно уже знала, что любит Петра Ильича большой и тяжелой женской любовью, но знала также, как легко спугнуть трепещущий, робкий дух художника, эту безмерно оберегающую себя хрупкую суть. Потому и не допускала она до сознания конечной цели приглашения Петра Ильича в Сиамаки. Это обеспечивало искренность интонации, безупречность всего поведения.
Из дали лет Надежда Филаретовна могла признать, что приглашение Петра Ильича в фольварк Сиамаки было лишь частью той летней наступательной кампании, которую она полубессознательно развернула еще в дни одинокого пребывания Петра Ильича в браиловском доме. Попытка заполучить к себе на все лето детей Александры Ильиничны Давыдовой, матримониальные планы в отношении сына Коли, еще не достигшего совершеннолетия, и малолетней племянницы Чайковского Наташи-Таси, торжественному уму Надежды Филаретовны это рисовалась чем то вроде тех ранних помолвок, что приняты в королевских домах Европы, когда монаршая расчетливая воля отдает в суженые младенцу-инфанту малютку-принцессу; повышенный интерес к хозяйственным мероприятиям Льва Васильевича с туманными прожектами о его верховном наблюдении за браиловскими угодьями – все это были звенья одной цепи.
Петр Ильич, очевидно, догадывался, что в Сиамаках его ждут испытания посерьезнее флорентийских, и мучительно колебался, принять ли любезное приглашение. Но уже само это колебание вместо мгновенного и резкого отказа обнадеживало. Зная великую осмотрительность милого друга во всем, что касалось его свободы, Надежда Филаретовна будто в яви видела метания растревоженного духа Чайковского. Но медленно, томительно и неуклонно он шел к тому, чтобы согласиться. Так и произошло. Свое окончательное согласие он изъявил с непонятным, почти болезненным восторгом, словно ему предлагали не маленькую дачку в глубине старого сада, а сказочный дворец в райских кущах. Может быть, в глубине души он тоже истосковался по яви близкого человека, трудно питать дружбу одним лишь воображением. А уж он-то понимал, что идет на очень непростую жизнь, и если у него подогнулись ноги при виде портрета Надежды Филаретовны, то в Сиамаках его подстерегали куда более грозные видения.
Первый пробный камень Надежда Филаретовна бросила довольно скоро по вселении Петра Ильича в Сиамаки. Надоумила своего домашнего скрипача Пахульского повезти Милочку в гости к Петру Ильичу. Она все еще пребывала в заблуждении, что младшая дочка души не чает в милом друге. Это поставило Петра Ильича в на редкость трудное положение, и Надежду Филаретовну против воли и чувства восхитила решительность, проявленная «стеклянным мальчиком».
«Простите меня, милый друг, посмейтесь над моим маньячеством, – писал он, но я Милочку к себе не приглашаю, и вот отчего. Мои отношения к вам таковы, как они теперь, составляют для меня величайшее счастье и необходимое условие для моего благополучия. Я бы не хотел, чтоб они хоть на одну йоту изменились. Между тем я привык относиться к Вам как к моему доброму невидимому гению. Вся неоценимая прелесть и поэзия моей дружбы к Вам в том и состоит, что мы с Вами незнакомы в обыденном смысле слова. И незнакомость эта должна распространяться на ближайших к Вам лиц. Я хочу любить Милочку так, как любил до сих пор. Если б она ко мне явилась, le charme serait rompu».[1]1
Очарование исчезло (фр.).
[Закрыть]
Пришлось Надежде Филаретовне все свалить на Пахульского. Это ему, наивному и горячему молодому человеку, пришла вздорная мысль познакомить Петра Ильича с Милочкой. Впрочем, и Пахульский не столь уж виноват – Милочка без устали приставала к нему, чтобы он взял ее с собой. Это было правдой – ненависть ничуть не менее любопытна, нежели любовь.
Недоразумение разъяснилось, но Надежда Филаретовна не думала сдаваться. Памятуя о сильном впечатлении, произведенном на Петра Ильича ее городским домом, она решила затащить его в Браилово, когда сама всем семейством уедет на долгую прогулку, Браиловское обиталище стало совсем иным, чем в пору недавнего гостевания Петра Ильича. Тогда оно выглядело безличным, как номер отеля, – образцовый порядок и холод, ибо к обстановке прикасались лишь расторопные и равнодушные руки слуг. И не было ни картин, ни ковров, ни цветов, ни тех безделушек, которые, даже не находясь в высоком чине искусства, интимно выражают внутренний мир хозяев, – разных там статуэток, вазочек, коробочек, вышивок. Когда там жил Петр Ильич, все своеобразие жилья сводилось к серому попугаю по кличке Чика, «самому умному животному после человека и слона», как уверял Брем. Чика то и дело орал душераздирающим голосом: «Матрена!» Откуда прицепилось к старому аристократу простое русское имя и почему так полюбилось ему, оставалось тайной. Марсель Карлович рассказывал хозяйке, что Петр Ильич пытался научить попугая имени Надежда. Он мог часами заниматься с Чикой, будто взявшимся опровергнуть лестное утверждение Брема.
– Ну, скажи Надежда, – упрашивал он.
– Матрена, – отзывался попугай.
– Надежда.
– Матрена.
– На-де-жда!
– Ма-тре-на! – и Чика зарывался толстым загнутым клювом под крыло.
– Ну и дурак!
– Сам дурак! – радостно вскидывался Чика и переступал на жердочке, словно готовясь к драке.
Но Петр Ильич со вздохом соглашался:
– Пожалуй, ты прав.
Так ничего у них и не вышло. Но однажды – Надежда Филаретовна пила чай в маленькой гостиной, где висела клетка с попугаем, – Чика саданул железным клювом по железным прутьям и негромко, проникновенно произнес:
– Надежда.
Надежда Филаретовна вздрогнула, угадав интонацию Петра Ильича. Когда-то Петр Ильич написал ей, что «научился слышать ее голос, угадывать музыкальный, мягкий тон его». Как удалось это милому другу, трудно было понять. Возможно, его сверхъестественная чувствительность помогла, но теперь и она знала голос Чайковского, пусть он прозвучал в горле попугая.
Но до того, как Петр Ильич дал согласие на посещение браиловского дома, случилась неловкость, и не совсем ясно, по чьей вине. Петр Ильич чуть поторопился с выездом на прогулку, а Надежда Филаретовна с детьми приметно запозднилась в лесу, и четверка Чайковского съехалась на широкой лесной просеке с двумя экипажами Мекков. В первом сидела сама Надежда Филаретовна с Милочкой и Юлией, во втором – мальчики и Пахульский. Вспыхнув до корней волос, Петр Ильич все же нашел в себе силы для любезного и не лишенного изящества поклона. Надежда Филаретовна, напуганная своим промахом, растерялась до чрезвычайности. Она даже не сумела ответить Петру Ильичу с должной учтивостью, как будто не сразу узнала его. Она стала зачем-то вертеть Милочку, дергать ее за руку, словно девочка в чем-то провинилась и не хотела признаться в своем проступке.
В холодноватом письме, посланном на следующее утро, Петр Ильич не преминул извиниться за то, что поставил Надежду Филаретовну – пусть невольно – в неловкое положение перед Милочкой, наверное, опять пришлось объяснять девочке, почему таинственный обитатель Сиамаков не бывает в доме, хотя пользуется браиловским гостеприимством.
Надежда Филаретовна сумела не только ответить достойно, но и обратить себе на пользу досадное недоразумение. Она могла бы лукаво принять извинения Чайковского, могла бы «великодушно» взять всю вину на себя; могла бы, наконец, сделать вид, что история эта выеденного яйца не стоит. Но Надежду Филаретовну постигло вдохновению, она нашла совершенно иной, неожиданный ход. Она решилась пройти по самому краю пропасти. Она не извинялась и не считала нужным извинять в чем-либо Чайковского, хотя отнюдь не относила случившееся к разряду пустых мелочей. Она была в восторге от нежданной встречи и не могла передать, до чего хорошо на сердце ей стало, когда она убедилась в «действительности присутствия» Чайковского возле нее. Да, все сбылось по высшей ее мечте, ей дано было почувствовать Чайковского не как миф, а как живого человека, которого она любит и чьим присутствием в мире беспрерывно наслаждается.
На это письмо Чайковский не ответил, точнее, ответил лишь на последние, чисто деловые строки, касающиеся приезда из Москвы брата Пахульского – Генриха. О главном же он промолчал, и это было как бы немым признанием права Надежды Филаретовны на испытанную ею радость, уважением к чувству, которое он внушал другому человеку.
И Надежда Филаретовна еще смелее взялась за приручение Чайковского. Она настояла на его визите в пустой браиловский дом, где все было тщательно и тонко подготовлено, чтобы создалось впечатление застигнутого врасплох. Петр Ильич никогда не видел знакомое жилище таким нарядным, милым, уютным и радостным, хотя на всем лежал отпечаток некоторой изящной небрежности: на террасе забыта книга с замшевой закладкой, на спинку кресла брошена мантилька, на ковре – Милочкина кукла с закатившимися глазами, словно без сознанья, на скатерть осыпались пунцовые лепестки георгинов. И чай, поданный на террасу, оказался особенно вкусен, видать, для хозяйки заваривали; и приглянулся ему вдруг ужасный вышитый бандит в его бывшей комнате и того же художественного достоинства малороссийская девушка в маленькой гостиной, где небывало чудесно звучал мастерски настроенный «Шредер», и почти до слез тронуло, когда в семейном альбоме он обнаружил две свои карточки. Ощущение теплого, скромного, несмотря на все богатство, милого и надежного человечьего гнезда так сильно сказалось в душе Петра Ильича, что он впервые приоткрыл вечно сомкнутые створки и завещал Надежде Филаретовне самое дорогое, лакея Алешку, преданного и вконец избалованного малого. В порыве доверия и новой близости к милому другу поручил он Надежде Филаретовне заботу об Алешке после его, Чайковского, смерти. Он не сомневался, что умрет раньше Надежды Филаретовны, поскольку не мыслил себе жизни без нее.
Вопреки этим мрачным мыслям, письмо заканчивалось возгласом непривычного оптимизма: «Давайте жить, милый, добрый, дорогой друг мой! Умереть всегда успеем…»
Надежда Филаретовна могла поздравить себя с крупным успехом. Теперь нужно было сделать следующий шаг к сближению. Предстояли большие торжества – празднование именин Сашонка с лодочным катанием, иллюминацией и фейерверком. Неужели милый друг не захочет взглянуть на этот праздник из какого-нибудь укромья? Он может прийти даже в парк, и она ручается, что его никто не потревожит. Пусть приходит в час вечернего чаепития, когда вся семья сидит за самоваром и в парке могут оказаться лишь окрестные жители, любующиеся фейерверком.
Конечно, в глубине души Надежда Филаретовна надеялась, что Петр Ильич не выдержит несколько смешной в данных обстоятельствах роли прятуна и произойдет желанная встреча. При свете фейерверковых огней, под звуки музыки и взрывы ракет свершится явление Петра Ильича малому народу ее семьи. И когда она воображала, как Петр Ильич, бледный, взволнованный, с легкой испариной на высоком, просторном челе, с темными грустными и глубокими глазами, выходит из-за деревьев и медленно приближается к ней, слезы забивали ей горло.
То была бы достойная плата за всю ее бескорыстную службу. Пусть это произойдет так вот приподнято, театрально, почти на грани дурного вкуса, высокий балаган уместен в обиходе серьезных, патетических душ, а до чего ж редко большие жизненные события являются в красивой раме! Да возникнет Петр Ильич в блеске огней, в звуках музыки, да проникнутся все окружающие величием минуты, с которой начнется новое летосчисление.
Не только чувственная любовь способна рассчитывать, прикидывать, составлять диспозицию боя, но и такое полное чувство – и земное, и духовное, и материнское, и страстное, – как любовь Надежды Филаретовны к Чайковскому. И тут нет ничего странного, любовь – творчество, а следовательно, включает все возможности личности.
Недоверчивый, настороженный, предельно собранный, как и всегда во время опасности, Петр Ильич не дал затуманить себе голову успокоительными посулами. И все же ему хотелось увидеть этот праздник. Страшась небесного и земного огня – молний и пожаров, он по-детски обожал фейерверки, иллюминации. И не было сомнений, что у Надежды Филаретовны огненная карусель будет заверчена на невиданный лад.
Весь дом фон Мекк включился в подготовку к празднику. Исключение составлял лишь сам виновник торжества Сашонок, мечтательный и рассеянный, – кто мог подумать, что из него выйдет такой ловкий коммерсант! – он с утра до вечера увлеченно и фальшиво наигрывал на разбитом рояле сонаты Бетховена, пачкая ноты отпечатками грязноватых пальцев, – юный мечтатель не отличался опрятностью в отличие от своих братьев и сестер. На кухне стоял дым коромыслом – пекли, варили, жарили и парили. Призванные из деревни мужики конопатили и смолили рассохшиеся лодки, на которых праздничный кортеж поплывет мимо сиамаковских берегов, где в кустарнике или в стоге сена будет хорониться Чайковский. Марсель Карлович, тонкий знаток вин, делал ревизию погребу. Юлия вязала гирлянды из ярких августовских цветов, Соня, Макс и Миша клеили китайские фонарики, а Милочка мешала им. Пахульский репетировал с оркестром последние произведения Чайковского. Новый садовник составлял сказочные букеты для праздничного стола. Лакеи чистили столовое серебро и подсвечники. В доме шла генеральная уборка: неистовствовали полотеры с вощеными оранжевыми пятками, визжало под сильными руками мойщиц стекло зеркал и окон, обшаривала потолочные углы и гипсовую лепнину пронырливая щетка на длиннющей ручке. В примыкающую к покоям Надежды Филаретовны комнату перенесли шредеровский рояль, бюро красного дерева, турецкий диван и чайный столик; на стены повесили прекрасную копию Мурильо, а также вышитого бандита и малороссийскую девушку. Надежда Филаретовна собственноручно принесла сюда изящные письменные принадлежности, остро отточенные карандаши, нотную бумагу и бостанжогловские папиросы. Домашние делали вид, будто не замечают этих таинственных приготовлений. Только Милочка все домогалась, зачем передвинули рояль в другую комнату. Пришлось на место «Шредера» перенести разбитый рояль сверху, на котором упражнялся Сашонок. Милочке перестановка эта ничего не объяснила. Тогда ей пригрозили наказанием. Каким? – поинтересовалось дитя. Вопрос важный – среди различных воспитующих мер были и такие нестрашные, как лишение вечернего поцелуя, без чего Милочка отлично обходилась. «Выпорю!» – сухо сказала Надежда Филаретовна. Это уже было серьезно, и свет понимания мгновенно озарил Милочкин рассудок. «Ну да, – сказала она, – к „Шредеру“ Сашонка не подпускают, а играть наверху ему скучно. Он же любит, чтобы у мамочки от его игры голова болела». Милочка давала взрослым людям урок добросовестности во лжи.
А затем Надежда Филаретовна убедилась, что у нее есть деятельный помощник. Она побежала на задний двор, где в лачужке, пахнущей жженым порохом, обитал старый-престарый фейерверкер. Молодым человеком он помогал своему отцу, придворному пиротехнику, в устройстве фейерверковых потех в честь побед императора Александра над Наполеоном Бонапартом. Покойный Карл Федорович, любивший все, что связано с огнем, будь то деревенские костры в честь Иоанна Крестителя, называемого на Украине Иваном Купалой, или столичные иллюминации, небольшой сельский пожаришко или петергофские феерии, детские шутихи или огонь испепеляющий, нередко со вкусом расспрашивал старика о пиротехнических чудесах, которыми его отец поражал петербургский двор начала века. О затейливых огненных фигурах, что летали, вращались, плавали, ныряли и разрывались с оглушительным треском и россыпью блестящих искр; об огненном дожде – массе золотых капель, создаваемых мелкими ракетами, вылетавшими из мощных фугасов; об огненных букетах и гирляндах, мельничных крыльях, бриллиантовых пирамидах и знаменитом «солнце», что не угасало часами.
При всей занятости Карл Федорович завел и собственный, весьма недурной пиротехнический арсенал, но после его смерти огненная потеха захирела в Браилове. Лишь время от времени старику заказывали немудреный детский фейерверк с шутихами, свечами и малыми петардами, вычерчивающими в небе зигзагообразный след. И замечательное искусство мастеров пропадало втуне. Но вот ему снова представилась возможность показать все, на что он способен. Бедный старик ужасно разволновался, сам съездил в Камснец-Подольский, накупил сухого пороха, новых фитилей для контурного изображения родового вензеля фон Мекк и с первых петухов до поздней ночи мудровал над изготовлением разных невидалей.
Надежда Филаретовна, привыкшая вникать в каждое домашнее дело, решила проведать старика. В дверях халупки высилась рослая, плечистая фигура Николая. Хозяйственный Николай уже спускался в погреб к Марселю Карловичу, распушил садовника за грубый вкус, а кондитера за отсутствие воображения, а теперь вот и до фейерверкера добрался.
«Молодой хозяин», – с улыбкой прошептала Надежда Филаретовна, любуясь ладной статью сына.
– Смотри, старик, ты мне головой отвечаешь за вензель, – строго говорил Николай.
– Неужто, сударь, мы этого не понимаем? Александру Благословенному угождали, Николаю Павловичу… Ваш батюшка Карл Оттонович и то доволен бывал. Неужто стану я срамиться на старости лет?
– Распустились тут!.. – ворчал Николай.
Надежда Филаретовна подумала, что сын метит в нее, но не рассердилась, скорее гордость почувствовала. Нравились властность и твердость Николая. Его хозяйственность обещала ей освобождение от докучных и трудных забот землевладения. Хоть от чего-то освободит ее толковый сын, и, дай бог, удачнее, нежели в свое время Володя. Ей нужна свобода для душевной жизни, она не намерена вечно тратить себя на дела, имение и семью.
– Состав для фитилей пробовал? – сведущим голосом спросил Николай. – Смотри, чтобы контур не оборвался.
«А ведь я не догадалась бы спросить об этом!» – восхитилась Надежда Филаретовна.
– По старинному рецепту сготовил, – чуть обиженно сказал старик. – Сроду у нас такого не бывало, чтоб контур не соблюсти. Это ж последнее дело, ежели контур…
– Ладно, ладно!.. Фонтаны чем подсветишь?
– На Аврору, сударь, рубин дадим, а на Нептуна – изумруд.
– Заряды покрепче ставь… Я тебя еще проверю, – пообещал Николай и, не заметив матери, пошел напрямик через низенький плетень, на птичник, где сейчас казнили кур и цесарок для предстоящего обеда.
– Это уж как угодное… – пробормотал вслед ему старик.
Откуда у Николая такая фанаберия? – вдруг удивилась Надежда Филаретовна. – Карл Федорович, которого этот старик почему-то величает на лифляндский манер «Оттоновичем», был сильным человеком, но с подчиненными, к тому же честными и добросовестными, обращался вежливо, будто с ровней. Я тоже не из воска слеплена, держу окружающих в узде, но добиваюсь этого не угрозами, а строгостью к самой себе. А что, если под наружной властностью Николая скрывается растерянная и слабая душа? Но ей не хотелось думать сейчас о дурном, тревожном. Подойдя к фейерверкеру, она ласково поздоровалась с ним и спросила о самочувствии.
– Какое там самочувствие, – равнодушно отозвался старик. – Давно в землю пора.
– Зачем же так, Федотыч? Ты нам еще нужен. Второго такого мастера поискать!
– Пустое! – отмахнулся старик. Ему было скучно с ней, еще скучнее, чем с Николаем, который, как все юнцы, тяготел к пороху и взрывам.
Но Надежде Филаретовне не хотелось так просто оставить старика, трудившегося во славу Чайковского.
– У нас нынче особый гость будет, Федотыч. Таких еще не бывало.
– Это кто же, государь император или ихняя супруга? – вяло полюбопытствовал старик. – А может, конечно, гофмейстер, – возразил он сам себе, извлекая смутное придворное звание из глубин дряхлой памяти.
– Выше забирай, Федотыч! – засмеялась Надежда Филаретовна, странно умиленная этим дурацким разговором.
– Выше идут только ангельские чины…
– Он великий музыкант, Федотыч!
– Капельмейстер, значит, – понял фейерверкер. – Я завсегда полковую музыку чтил, особо самую наибольшую трубу.
– Будь здоров, Федотыч. – И легкой походкой Надежда Филаретовна удалилась.
– Как же, однако, энта труба называлась? – вспоминал Федотыч, начиняя ракету порохом в количестве достаточном, чтобы взорвать все Браилово. – Забыл, забыл, ну и бог с ней совсем.
…День выдался роскошный, совсем не по лету, то хмуро и влажно ветреному, то сухо-пыльному, с долго заходящими и не разражающимися грозами. А тут, вознаграждая браиловцев за все невзгоды, с утра горячо, но незнойно засверкало солнце. Омытая росой земля исходила свежестью и не августовским, чуть усталым ароматом, а налитой июльской сочностью. Над рекой висели синие стрекозы на сухо шелестящих слюдяных крылышках. Плескались и выпрыгивали из воды голавли и шелешперы, где-то била крупная рыба – сом пли щука, порхали и судачили камышевки, взволнованные непривычным зрелищем кортежа.