Текст книги "История русской литературы: 90-е годы XX века: учебное пособие"
Автор книги: Юрий Минералов
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Писатели склонны доверять своей фантазии и интуиции. Порой, однако, интуиция обманывает: свежий пример – недавняя история вокруг авторства «Тихого Дона». А. Солженицын в свое время со свойственным ему темпераментом и даром эмоционального убеждения внушал читателям, что М. Шолохов якобы не является его автором. Видно было даже, что он сам, пожалуй, искренне в это верит. И вот в наши дни вопрос закрыт – в 90-е годы найдена шолоховскаярукопись великого романа. Меня интересует не то, как теперь поведет себя в этой связи А. Солженицын, а то, что с еще большей силой убеждения, чем в деле с Шолоховым, писатель внушал своим читателям нужные ему представления в своем «Архипелаге». Здесь сила эмоционально-художественного внушения поистине огромна. В этом плане «Архипелаг» напоминает «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева (впрочем, схожи оба произведения и стержневым принципом постановки в один рядреальных фактов и продуктов личной писательской сюжетной фантазии авторов).
В «Красном колесе» факт и художественный сюжетный вымысел сопряжены несколько иначе. Принцип их сочетания напоминает «Войну и мир» Л. Толстого (и, кстати, «Тихий Дон» М. Шолохова). Правда, у Толстого почти нет еще свойственных Шолохову и Солженицыну «монтажных» приемов, когда в текст произведения часто вставляются обширные цитаты из реальных документов вроде армейских приказов и протоколов заседаний Государственной думы.
«Желябугские Выселки» вообще выглядят как документальное повествование – оформленные новеллой мемуары, если хотите, – и подлинные факты в них впечатляюще преобладают. Сюжет здесь, как и в «Адлиг Швенкиттене», создан самой жизнью. А такие сюжеты воистину бесценны.
«Угодило зернышко промеж двух жерновов» – выступление писателя непосредственно в мемуарном жанре (Новый мир. – 1999. – № 2). В подзаголовке оно названо «очерки изгнания». Часть очерков напечатана «Новым миром» в конце 1998 – начале 1999 года, но автор, видимо, продолжает работу над ними. Интонации их в целом более обычны для А. Солженицына.
Из европейского Цюриха Солженицыны решают тайно переехать в Америку, спасаясь от КГБ. Флегматичные швейцарцы и не видят, что творится у них под носом, но затравленный писатель знает: «КГБ на Западе – свободно действующая сила». По правде сказать, мы в СССР были, как говорится, лучшего мнения о западных спецслужбах, – но так или иначе, писателю кажется, что в Европе он беззащитен, и только переезд за океан оградит его семью от опасностей. Сложно манипулируя машинами и чемоданами, Солженицыны незаметно если не для КГБ, то для беспечных соседей пробираются в аэропорт и самолет.
На новом месте, в американском штате Вермонт, уже переоборудуется купленная усадьба. Между двумя домами отрыт подземный переход, который скоро начнут обсуждать на разные лады падкие на «клубничку» журналисты:
«И еще же, на грех, по верху нашего легкого сетчатого забора – и только вдоль проезжей дороги – провели единственную нитку колючей проволоки, чтоб зацепился зевака, кто будет перелезать. И корреспонденты вздули эту единственную нитку в „забор из колючей проволоки“, которою я сам себя – и, разумеется, вкруговую – огородил как в новой тюрьме… Но от жителей подхватили корреспонденты еще и о пруде-и понесли сказку о „плавательном бассейне“, что сразу повернуло наш воображаемый быт с тюрьмы на „буржуазный образ жизни“, которому хочет теперь отдаться семья Солженицыных. Ах, шкуры, не о нас, а о самих себе свидетельствуете, чем дышите. Мы выброшены с родины, у нас сердца сжаты, у жены слезы не уходят из глаз, одной работой спасаемся, – так „буржуазный образ жизни“».
Поначалу не отстает и отечественный супостат: «В первые недели наведывались и с русским языком неизвестные. И в „недоступных“ воротах оставили записку: „Борода-Сука За сколько Продан Россию Жидам и твоя изгородь не поможет от петли“». Судя по безграмотности, это уж посетил изгнанников явно не КГБ. Что называется, не его почерк.
«А между тем в Швейцарии социалистический „Тагес анцайгер“ вышел с заголовком чуть не на полстраницы: „Семья Солженицыных бежала из Цюриха“. И другие рисовали карты: „Глубоко в Вермонте, за семью горами“. Швейцария обиделась, вся целиком. И на небывалую тайну отъезда (правда, грубо получилось, мы не подумали), да даже и на сам отъезд».
Так или иначе жизнь на новом месте стала нормализовываться, и пришли размышления, в которых Александр Солженицын как всегда предстает человеком своеобразным, внутренне независимым и по-писательски наблюдательным:
«Насколько уважал я Первую эмиграцию – не всю сплошь, конечно, а именно белую, ту, которая не бежала, не спасалась, а билась за лучшую долю России и отступила с боями… Настолько безразличен я был к той массе Третьей эмиграции, кто ускользнул совсем не из-под смерти и не от тюремного срока – но поехал для жизни более устроенной и привлекательной (хотя и позади были у множества привилегированные сытые столицы, полученное высшее образование и нерядовые служебные места)».
Вокруг него, однако, отнюдь не храбрые корниловцы, а именно предприимчивые путешественники из «третьей волны», которые, как он ясно выражается, «поехали вовсе не туда», куда просились при выезде из СССР:
«В их ряду протекли, правда, и посидевшие в лагерях, психушках, но это были считанные, всем известные единицы. Однако в их же ряду проехало и немалое число таких, отборных, кто активно послужил и в аппарате советской лжи (а ложь простиралась куда широко: и на массовые песни, и на кинематографию), потрудились в дружбе с этим аппаратом, – как бы назвать эту эмиграцию? – пишущей. Но главное: теперь с Запада, с приволья, они туг же обернулись – судить и просвещать эту покинутую ими, злополучную, бесполезную страну, направлять и отсюда российскую жизнь.
А Запад встречал Третью не так, как первые две: те были приняты как досадное реакционное множество, почему-то нежелающее делить светлые идеалы социализма, те приняты были изнехотя, недружелюбно, образованные люди пошли чернорабочими, таксерами, обслугой, в лучшем случае заводили себе крохотный бизнес. Эту – Запад приветствовал, материально поддерживал и чуть ли не воспевал („отдали свою жизнь ради достойного поведения“), в их отъезде (изнутри СССР видимом как самоспасительное бегство) Запад видел „проявление русского достоинства“. Эти – часто с сомнительным (пробольшевиченным) гуманитарным образованием – почетно принимались как профессора университетов, допускались на виднейшие места западной прессы, со всех сторон финансировались поддерживающими организациями – и уж тем более свободно захватывали поле эмигрантской прессы, и руссковещательное радио, отталкивая оставшихся там стариков».
Не стану обсуждать реплику про «бесполезную страну» и словесное «поле» вокруг этой реплики. В остальном же Александру Исаевичу, не понаслышке знающему «третью волну», – ему видней. Как и в том, что он пишет о Западе:
«Западное общество в принципе строится – на юридическом уровне, что много ниже истинных нравственных мерок, и к тому же это юридическое мышление имеет способность каменеть. Моральных указателей принципиально не придерживаются в политике, а и в общественной жизни часто. Понятие свободы переклонено в необуздание страстей, а значит – в сторону сил зла (чтобы не ограничить же никому „свободу“). Поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом. „Права человека“ вознесены настолько, что подавляют права общества и разрушают его. Особенно своевластна пресса, никем не избираемая, но приобретшая силу больше законодательной, исполнительной или судебной власти. А в самой свободной прессе доминирует не истинная свобода мнений, но диктат политический…»
Одним словом, общество, устроенное «по закону, а не по благодати», – картина, весьма ясная русскому, тем более православному, сознанию. Позволив себе эмоциональную реплику, можно было бы сказать: если и рай, то, Боже упаси, не для нас. Коли есть жанр «роман-предостережение», то разбираемая книга А. Солженицына напоминает в ряде черт «мемуары-предостережение».
НЕ РАСКРЫВШИЙСЯ ТАЛАНТ
Венедикт Ерофеев– ушедший из жизни в начале 90-х годов и по-настоящему не развернувшийся писатель.
Ерофеев Венедикт Васильевич(1938–1990) – прозаик, драматург.
Его прозаическая «поэма» «Москва – Петушки» гуляла в списках уже в 70-е (написана в 1969 г.), но впервые опубликована была только в годы «перестройки». Этот горький монолог спившегося интеллигента, который живет в подмосковных рабочих общежитиях, оставаясь «белой вороной» в «пролетарской» среде, иногда воспринимается с внешней стороны – просто как разухабистое повествование удалого пьянчуги-балагура, приправляемое ругательствами, алкогольными рецептами и иными забавными подробностями:
«Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля.
Вот и вчера опять не увидел, – а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.
Так. Стакан зубровки. А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-десерт.
Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше – что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню – это я отчетливо помню – на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.
А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал».
Горькая судьбина проступает, однако, за этой бравадой и самоиронией, личная ранимость и неудачливость: «Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество…»; «Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад – назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены».
«Сюжет» повести состоит в путешествии героя на электричке от Москвы до станции Петушки, в ходе которого он в том же тоне горькой иронии с разными дурачествами рассказывает «о времени и о себе», наблюдает пассажиров, общается с ними и пьет, пьет алкоголь… Ощутима пародийно-ироническая перекличка с композицией все того же «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, которая здесь не самоценна, а помогает автору интонационно возвысить повествование, придав ему черты серьезной социальной сатиры. Когда же герой наконец как будто приезжает в Петушки, он оказывается… в Москве (глава «Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому»):
«А может быть, это все-таки Петушки?.. Почему на улицах нет людей? куда все вымерли?.. Если они догонят, они убьют… а кому крикнуть? ни в одном окне никакого света… и фонари горят фантастично, горят, не сморгнув».
«Очень может быть, что и Петушки… Вот этот дом, на который я сейчас бегу – это же райсобес, а за ним – тьма… Петушинский райсобес – а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших… О, нет, нет!..» (Внутренняя форма слова «райсобес» образно переигрывается по аналогии со словом «бес» [9]9
О внутренней форме см.: Минералов Ю. И.Теория художественной словесности. – М., 1999.
[Закрыть].)
Далее интонации делаются патетически серьезными: „Не Петушки это, нет!.. Если Он – если Он навсегда покинул землю, но видит каждого из нас, – я знаю, что в эту сторону Он ни разу и не взглянул… А если Он никогда моей земли не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, – Он обогнул это место и прошел стороной…“
«Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, перевел дух и огляделся кругом:
„Нет, это не Петушки! Петушки Он стороной не обходил. Он, усталый, почивал там при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым Его ночлега. Пламени не надо, был бы пепел…“
Не Петушки это, нет! Кремль сиял передо мною во всем великолепии».
Заканчивается сия фантасмагория в некоем «неизвестном подъезде», где опять пробуждается едкая авторская ирония, которая как бы дезавуирует религиозную символику вышецитированных строк. Герой погибает от рук неких невнятно описанных злодеев.
От «поэмы» «Москва – Петушки», оставшейся «главной книгой» мало написавшего Ерофеева, исходит свет несомненной одаренности – одаренности яркой, но болезненной. В годы «перестройки» и в начале 90-х у некоторых авторов модно было истолковывать «поэму» как нечто глобально значимое, великое и пророческое. Для этого вряд ли достаточно оснований. Но, повторяем, перед нами произведение талантливого человека с удивительно несчастной писательской судьбой.
Рассказ «Василий Розанов глазами эксцентрика» (Зеркала. – М., 1989) написан в сходной с его «поэмой» манере иронической фантасмагории, видимо глубоко для Венедикта Ерофеева родственной и естественной:
«Я вышел из дома, прихватив с собой три пистолета, один пистолет я сунул за пазуху, второй – тоже за пазуху, третий – не помню куда.
И, выходя в переулок, сказал: „Разве это жизнь? Это не жизнь, это колыхание струй и душевредительство“. Божья заповедь „не убий“, надо думать, распространяется и на себя самого („Не убий себя, как бы ни было скверно“), но сегодняшняя скверна и сегодняшний день вне заповедей. „Ибо лучше умереть мне, нежели жить“, – сказал пророк Иона. По-моему, тоже так.
Дождь моросил отовсюду, а может, ниоткуда не моросил, мне было наплевать. Я пошел в сторону Гагаринской площади, иногда зажмуриваясь и приседая в знак скорби. Душа моя распухла от горечи, я весь от горечи распухал, щемило слева от сердца, справа от сердца тоже щемило. Все мои ближние меня оставили. Кто в этом виноват, они или я, разберется в День Суда Тот, Кто, и так далее. Им просто надоело смеяться над моими субботами и плакать от моих понедельников. ‹…› Она уходила – я нагнал ее на лестнице. Я сказал ей: „Не покидай меня, белопупенькая!“ – потом плакал полчаса, потом опять нагнал, сказал: „Благословеннолонная, останься!“ Она повернулась, плюнула мне в ботинок и ушла навеки.
Я мог бы утопить себя в своих собственных слезах, но у меня не получилось. Я истреблял себя полгода, я бросался под все поезда, но все поезда останавливались, не задевая чресел. И у себя дома, над головой, я вбил крюк для виселицы, две недели с веточкой флер-д-оранжа в петлице я слонялся по городу в поисках веревки, но так и не нашел. Я делал даже так: я шел в места больших маневров, становился у главной мишени, в меня лупили все орудия всех стран Варшавского пакта, и все снаряды пролетали мимо».
Опять герой прячет свою душу и пережитую личную утрату в словоплетениях грубоватой бравады. Он начинает примерять к себе разного рода суждения и афоризмы известных мыслителей и деятелей буквально всех времен и народов, тут же давая почти каждому едкую злую характеристику (среди них «пламенный пошляк Хафиз, терпеть не могу», Алексей Маресьев, Шопенгауэр, Тургенев, Миклухо-Маклай, Николай Островский и др.). Наконец он находит близкую себе натуру в Василии Розанове (как раз тогда, в годы «перестройки», неоднократно изданном) и начинает вникать в его сочинения, сопровождая цитаты из Розанова обычными своими прибаутками и дурашливо-ироническими комментариями:
«Никакой известности. Одна небезызвестность. – Да, да, я слышал… я слышал еще в ранней юности от нашей наставницы Софии Соломоновны Гордо об этой ватаге ренегатов, об этом гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков, Константин Победоносцев, „простер совиные крыла“, Лев Шестов, Дмитрий Мережковский, Фаддей Булгарин, „не та беда, что ты поляк“, Константин Леонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, „по Невскому бежит собака“, Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров… Я имею понятие об этой банде».
Как и все у Ерофеева, рассказ отличает высокопрофессиональная работа с языком. Он мастер игры словами, оттенками смысла, каламбурного словосплетения:
«Сначала отхлебнуть цикуты и потом почитать? Или сначала почитать, а потом отхлебнуть цикуты? Нет, сначала все-таки почитать, а потом отхлебнуть.
Я развернул наугад и начал с середины (так всегда начинают, если имеют в руках чтиво высокой пробы)».
Один из характерных выводов, к которым привело героя чтение, таков:
«Я не знаю лучшего миссионера, чем повалявшийся на моем канапе Василий Розанов».
Венедикт Ерофеев пробовал себя и в других жанрах. Так, в начале «перестройки» он написал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», выполненную в духе «театра абсурда», но по-ерофеевски своеобразно (по замыслу она должна была составить вторую часть драматургического триптиха). Есть свидетельства, что «Вальпургиева ночь» писалась в «санаторном» отделении психиатрической больницы – в соответствующем профилю больницы и отделения состоянии [10]10
См.: Любчикова Л.Монолог о Ерофееве // Театр. – 1991. – № 9. – С. 85.
[Закрыть]. Пьеса опубликована в коллективном сборнике «Восемь нехороших пьес» (1990). Далее, пробовал он себя и в том, что можно бы назвать «литературным коллажем», создав нечто под названием «Моя маленькая лениниана».
«Моя маленькая леннннана» (Юность. – 1993. – № 1) – еще одно произведение, явившееся итогом чтения автором чужих сочинений. На этот раз Венедикт Ерофеев оперирует цитатами из произведений и писем В. И. Ленина и близких ему людей (Н. К. Крупская, М. И. Ульянова, И. Арманд и др.). Интонационно это типичное творение времен «перестройки», и автор в нем проявляет себя человеком, находящимся под сильным влиянием современной «желтой» публицистики. Идея тут простая: подобрать и скомпоновать побольше отрывков, которые вне их контекста выглядят нелепыми или смешными. Например:
«Инесса Арманд – Кларе Цеткин. „Сегодня я сама выстирала свои жабо и кружевные воротнички. Вы будете бранить меня за мое легкомыслие, но прачки так портят, а у меня красивые кружева, которые я не хотела бы видеть изорванными. Я все это выстирала сегодня утром, а теперь мне надо их гладить. Ах, счастливый друг, я уверена, что Вы никогда не занимаетесь хозяйством, и даже подозреваю, что Вы не умеете гладить. А скажите откровенно, Клара, умеете Вы гладить? Будьте чистосердечны, и в вашем следующем письме признайтесь, что Вы совсем не умеете гладить!“ (январь 1915)».
Такое «дамское щебетание» действительно смешно, однако судить по данному отрывку об Инессе Арманд и Кларе Цеткин было бы более чем опрометчиво.
Это творение Ерофеева представляет самостоятельный интерес в той мере, в какой позволяет судить о внутреннем настрое и психологическом состоянии писателя в последний период его жизни. Что до авторского текста, он здесь минимален – это короткие злые комментарии, по-ерофеевски ироничные, которые просто являются связками компонуемых отрывков из чужих текстов. Тематически перед нами своего рода пародия на «лениниану» – художественные и публицистические произведения, в СССР посвящавшиеся «ленинской теме» самыми разными авторами, среди которых бывало немало откровенных халтурщиков и конъюнктурщиков. Одновременно тут проявилось – новое по тем временам – агрессивное дискредитирующее отношение к Ленину, истоки которого понятны и вряд ли требуют ныне комментариев.
ПИСАТЕЛИ ЛИТЕРАТУРНОГО ИНСТИТУТА
В этой главе говорится о творчестве писателей, совсем не похожих как авторы друг на друга, но работающих вместе в Литературном институте им. А. М. Горького, уникальном писательском вузе, не имеющем аналогов за рубежом, который мог быть создан, пожалуй, только в условиях великого СССР. Если точнее, речь идет не о всех его писателях, а о нескольких прозаиках и одном драматурге: о творчестве ныне действующего ректора института С. Есина, а также его профессоров, доцентов и преподавателей В. Гусева, В. Орлова, А. Проханова, Р. Киреева, А. Дьяченко.
(О некоторых поэтах Литературного института тоже рассказывается, но ниже, в других разделах пособия, посвященных поэзии 90-х годов.)
Как современный пример попытки создания художественно-литературной «ленинианы» в позитивном, а не пародийном плане невозможно обойти вниманием роман Сергея Есина«Смерть титана». Эта книга – заметное явление в литературе 90-х годов.
Выше уже упоминались некоторые произведения данного прозаика. Имя его стало пользоваться известностью после того, как в 1976 году вышел сборник его прозы «Живем только два раза». «Имитатор» – роман, впервые изданный в середине 80-х годов, но до сих пор остающийся наиболее популярным у читателей произведением Есина. В центре его – одна «вечная» морально-философская проблема. Подзаголовок произведения («Записки честолюбивого человека») уже позволяет составить о ней представление. В центре «Имитатора» художник Семираев – человек внешне вполне благополучный и интеллигентный. Однако это один из тех людей, на которых невозможно положиться в трудную минуту. Даже самые естественные нормы человеческой нравственности Семираев лишь имитирует, заменяя искренность актерством. Во имя того чтобы комфортабельно устроиться в жизни, добиться личного успеха, он потенциально способен переступить через совесть и честь – вообще готов на все. Он предельно эгоцентричен и постоянно занят наблюдением различных движений своей души. Однако, зло иронизируя над окружающими, он неожиданно способен и на самоиронию, даже на сарказм по отношению к себе. Более того, малоприятный Семираев, пожалуй, поневоле наиболее беспощадный судья для себя же самого. К Семираеву не вполне приложимы какие-либо однозначные характеристики («прагматик», «конформист», «предатель» и т. п. – хотя соответствующие компоненты, несомненно, присущи его психологическому облику и проявляются в его жизненном поведении). Какой-то тщательно скрытый духовный надлом или ущербность угадывается в этом герое. Можно утверждать, что в «Имитаторе» писатель Сергей Есин с пониманием отобразил новый для российской действительности реальный жизненный тип, лично ему хорошо известный. Семираев – это, так сказать, в определенном смысле «герой нашего времени».
У романа острый и увлекательный для читателя сюжет. Но особая сторона романа – языковая. «Имитатор» написан Сергеем Есиным от первого лица. При этом речь главного героя, который и является рассказчиком, содержит много тонких смысловых нюансов, имеющих исключительно большое значение для понимания смысла его поступков и внутренней логики характера.
В 90-е автором опубликовано несколько произведений.
В центре одного – сотрудник похабненького органа очень свободной печати под названием «Эротическая правда». Стоит он солнечным погожим днем четвертого октября 1993 года на Краснопресненском мосту и созерцает, как по российскому все ж таки парламенту лупят прямой наводкой зеленые танки, точно в банановой республике. Внутри у него при этом, ну конечно, клубятся всякие тонкие экзистенциальные противоречия, сочиняются сущие Достоевские «Записки из подполья» – прямо-таки словесным поносом исходит эротический журналист, демонстрируя самому себе, как не чуждо ему интересное страдание!.. Однако всерьез волнует его сейчас отнюдь не судьба тех самых полутора тысяч, о которых позже написали с гневом газеты, а лишь одно: как бы в профессионально-гонорарных целях подобраться чуть ближе. Для этого надо миновать оцепление. Что же откалывает хлыщ из порнографического издания? Он тут же наспех, но умело накладывает дамский макияж, взбивает свои длинные волосенки и, шевеля нижним бюстом, уверенно плывет вперед. И знаете, это ходячее олицетворение начавшихся перемен и «общечеловеческих ценностей» сразу так приглянулось стражам нового порядка, что его беспрепятственно пропускают! Это – из повести С. Есина «Затмение Марса» (Юность. – 1994, октябрь).
Спец по «эротической правде» имеет основания переживать в душе, когда ерзает на мосту перед Белым домом. Он отпрыск достойных родителей, и кое-какие остатки совести, оказывается, изжить не смог. А дело в том, что позавчера он, говоря его же словами, «написал письмо без подписи на имя министра внутренних дел о том, что во время беспорядков на Смоленской площади мною, патриотически настроенным молодым демократом, среди бунтовщиков был замечен ведший себя предосудительно и занимавшийся коммунистической пропагандой преподаватель госуниверситета… Конечно, время сейчас не такое, чтобы коммуняку сразу взять за шкирку, но в компьютер занесут». И вот теперь «молодой демократ» видит свою так называемую демократию в действии… Нервы и психика оказались слабоваты – пожив еще в светлом сегодня, продолжив по инерции ретивые попытки «вписываться» в него, юный извращенец кончает «столичной психиатрической клиникой». Там он хранит под подушкой видеокассету «с записью передач Си-эн-эн о бомбардировке и штурме Белого дома».
Могут быть разные мнения о том, сколь литературно убедителен подобный жизненный финал наглого, развращенного субъекта. Впрочем, С. Есин продолжает этим не очень человеческим образом творческое варьирование того реального типа, который ранее уже был им подмечен (романы «Имитатор», «Соглядатай» и др.).
Основная часть несомненно главногоего романа «Смерть титана» была напечатана журналом «Юность» в конце 1998 – начале 1999 года. Он-то и посвящен Владимиру Ильичу Ленину. Роман написан от первого лица. Герой, уже переживший инсульт и понимающий, что ему немного осталось, вспоминает свою жизнь, размышляя о ее перипетиях, и думает о том, что произойдет после его смерти:
«Какую чепуху, какие немыслимые архиглупости напишут обо мне после моей смерти. Какие придумают многозначительные и судьбоносные подробности. Как изгадят мою личную жизнь, возьмутся за моих родственников, засахарят или измажут дегтем моих друзей или близких. Но были ли у меня близкие? А что наплетут о моей якобы страсти к власти, о диктаторских наклонностях, о политической изворотливости и беспринципности. По-своему писаки, а они традиционно были, есть и будут писаками продажными, – по-своему эти продажные писаки правы… Им надо что-то публиковать, а материалов почти нет. В томах и томах, которые я написал, работая как поденщик, нет ни слова обо мне лично. Политический писатель, который в своих сочинениях не говорил о себе. Общественный деятель, который никогда не писал и теперь уже, наверное, не напишет мемуаров. Это мои замечательные соратники, перья и витии революции, сейчас, наверное, лихорадочно делают небольшие записи и заметки, которые со временем пойдут в дело, превратятся в личные воспоминания, которые без конца и много десятилетий подряд будут цитировать, потому что это воспоминания обо мне. Мои доблестные соратники, которые уже, наверное, прикинули, что Старику наступает конец и кому-то надо заступать на его место. Не будем решать сейчас, кто из них достоин, это если не продумано до конца, то все же обдумано. Сейчас не будем снабжать каждого картинным эпитетом. Со временем они сами назовут себя верными ленинцами. Эпитеты – это прерогатива публицистики, и они мало что говорят по существу. Этих ленинцев, товарищей, если пользоваться сегодняшней пролетарско-партийной терминологией, уже давно только товарищей по работе, я часто, будто наяву, вижу сейчас и без эпитетов».
Разумеется, перед нами все-таки не мысли Ленина как таковые, а их изображение писателем. Прозаик пробует выразить то, что в его понимании мог бы думать герой о себе и своей жизни. В случае с Лениным это особенно трудно, учитывая интеллектуальные масштабы его личности. Тем не менее художественная литература от века действует именно так. Ленин в романе вспоминает своих умерших родителей и старшего брата – психологически это вполне правдоподобно в ситуации предсмертной болезни:
«Время удивительно раскрашивает события. Уже мне самому, чтобы вспомнить лица отца, мамы, казненного в двадцать лет Саши, требуются определенные усилия, а что же сказать о летописцах? Для них это будут родители и старший брат, „погибший от руки самодержавия“. ‹…›
В будущих сочинениях и официальных энциклопедических справках самую большую сложность вызовут мои родители. Дело, конечно, не в них, а в том, чтобы нив коем случае не отдать вождя новой, коммунистической России в руки инородцев. Пока я жив, это не выпячивается и все делают вид, что мое происхождение никого не интересует. Это неправда. Всегда будет интересно знать, где и как родился великий человек – не будем про себя скромничать, называть себя рядовым и сермяжным мужиком, – как он рос, с кем дружил. Здесь сплетутся прелестные картины, полные нравоучения и ходульности. Я и сам уже многое не помню и с удовольствием слушаю сестер и Надежду, которые по-женски украшают жизнь и помнят мелочи. Но ведь каждый помнит так, как хотел бы запомнить, как запало ему при первом рассказе или „как должно быть“. ‹…› Так пусть попробуют. Но сначала пусть узнают, что широкие скулы вождя – это не оттенки какой-нибудь рязанской „малой родины“, где четыре века назад переночевали татары. Вождь на четверть калмык – это „приданое“ бабки по отцу, и только на четверть – русский.
Но сначала разберемся с другим дедушкой, по матушке. У этого дедушки удивительно – для всезнающих черносотенцев, которые будто бы это и раскопали, – подозрительное отчество Давидович. ‹…›
Я хорошо помню, когда в октябре семнадцатого в крошечной комнатушке в Смольном мы сидели с товарищами и формировали правительство, то я предложил на пост министра – потом мы стали их называть наркомами, – на пост министра внутренних дел Льва Троцкого, тоже с подозрительным отчеством Давидович. Он отказался, приведя странный мотив: стоит ли, дескать, давать в руки врагам мое еврейство. При чем здесь еврейство, когда идет великая международная революция? Но это имело, оказывается, свой смысл. Ни для кого не секрет, конечно, что евреи – древнейшая нация с высокой дисциплиной, с внутренней племенной спайкой и удивительной организованностью умственного труда. Как-то (когда и что – знает только Надежда Константиновна с ее поразительной памятью на имена, даты, цифры) в разговоре с Максимом Горьким я обронил в полемическом запале: „Умников мало у нас. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови“. Это верно, но лишь отчасти, не буду же я здесь обращаться к школьным прописям и поднимать из гробов тени великих русских умников. Среди евреев много знаменитых философов, ученых, врачей и артистов. Великий Маркс, очень крепко недолюбливавший свое племя, в конце концов тоже был крещенным в лютеранство евреем, да вдобавок ко всему, по словам Бакунина, „пангерманским шовинистом“. Положа руку на сердце, я должен сказать: нет во мне этого, я полностью свободен от какого-либо национализма. Может быть, здесь сознание разнообразных кровей, текущих в моих жилах? Но откуда тогда такое ясное осознание себя именно русским?
Во всех заполняемых анкетах и листах переписи я постоянно пишу – „великоросс“, хотя должен сказать, что примкнуть к древнему племени было бы не менее почетно. И все-таки, несмотря на то что кое-кому из врагов действительно хочется сделать меня, как говорят в Одессе, „немножечко евреем“, мой далекий дед Александр Бланк евреем не был. И отчество, вопреки всем досужим рассуждениям, было не Давидович, а Дмитриевич».
Думается, подобные «национальные» проблемы все-таки больше в духе настоящего времени, а не начала 20-х годов. Мысль реального человека 20-х годов развивалась бы по иным направлениям. Впрочем, роман рассчитан именно на нас, а девять-десять лет назад национальные корни Ульянова-Ленина действительно муссировались некоторыми журналистами с пылом, достойным лучшего применения.


![Книга Информационные технологии в лингвистике [Учебное пособие] автора Александр Зубов](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-informacionnye-tehnologii-v-lingvistike-uchebnoe-posobie-274010.jpg)

























