Текст книги "Державы для…"
Автор книги: Юрий Федоров
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Склонившись над кофейником, она продолжала улыбаться.
«Да, но не корысти для настойчив я в своих требованиях!» – подумал Александр Романович.
Безбородко безмолвствовал. Губы его были сложены в неопределенную гримасу.
«Нет, не корысти для», – еще раз подумал граф. Он вспомнил о Московском княжестве, крохотном в сравнении с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой. Только в середине шестнадцатого века Иван Грозный взял Казань, а уже к середине семнадцатого века русскими людьми была пройдена Сибирь и большая часть Востока Дальнего. За сто лет было создано самое крупное в мире государство. Нет, граф Александр Романович знал, на чем настаивал, и долг свой понимал перед державой.
– Ваше величество, – сказал он, глядя на склоненный затылок государыни, – земли американские к славе империи послужить могут, ибо богаты они не только зверем, но и металлами, углями и иными ископаемыми полезными. – Голос его стал тверже. – Просьбы мореходов весьма разумны и более чем скромны. Прежде всего они просят, дабы на земли, ими освоенные, другие промышленники без их ведома и дозволения не ездили и в промыслах их ущерба, а паче в их учреждениях расстройки не делали. В сем их прошении заключается не единая их польза, но общая, весьма важная и достойная.
Екатерина выпрямилась. По тому, как поджались у нее губы, можно было определенно сказать, что императрица раздражена настойчивостью графа. Четко и раздельно выговаривая слова, она сказала:
– Указ, силою коего были бы предохранены мореходы от всяких обид и притеснений, излишен – понеже всякий подданный империи законом должен быть охраняем от обид и притеснений.
Кофе наконец-то был готов. Императрица начала разливать густую жидкость по чашечкам. Александру Романовичу в эту минуту она показалась стареющей немецкой муттер, хлопочущей у кофейного стола, дабы угостить близких перед долгим рабочим днем. У императрицы даже морщинки на лбу обозначились, словно она боялась пролить хотя бы каплю кофе на скатерть.
– Присаживайтесь, любезный Александр Романович, – императрица показала на стул. Это была великая честь, которой удостаивались немногие, но Александр Романович, занятый своими мыслями, не думал сейчас о придворном этикете и молча сел за стол, даже не ответив улыбкой на любезность императрицы. Екатерина изумленно подняла брови: нет, граф ее сегодня поистине раздражает. А Александр Романович мысленно листал страницы истории государства Российского. Русь Московская ему виделась, собираемая Иваном Калитой, сеча жестокая на поле Куликовом, виделся Иван Грозный, с которым уже Священная Римская империя искала союза. Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоже, третий Рим – Москва, и он стоит, а четвертому не быти!»
– Александр Романович, – сказала императрица, – вы забыли о кофе, – и, коснувшись руки графа, она добавила с ласковой улыбкой: – С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?
Воронцов донес чашку до рта и отхлебнул горький глоток.
Воробьи за окном орали, дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками, разлетались и вновь сколачивались в стаи. Григорий Иванович смотрел через промытое окно на птичьи забавы и грустно думал: «Вот привез земли новые, а кому надобны они? Все понапрасну».
Шелихов знал о визите графа Воронцова к императрице. Отказано было и в деньгах, и в праве охранном на новые земли, и в солдатах для крепостиц. Во всем отказ! Шпаги серебряные, медаль на андреевской ленте – вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздем в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? – Залетел-то в мыслях далеко: – На верфь петербургскую бегал, на корабли смотрел… людей смущал… И подумать срамно… На восток сманивал…»
Губы скривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел – оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьешь кулак-то. Стена каменная. А то, может, еще и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя Григорий Иванович, шибко казнил. «Правду, выходит, говорили, что в столице пробиться куда труднее, нежели земли новые открыть. Так оно и получается».
Комнатный человек Ивана Алексеевича стоял тут же, у окна, с подносом. На подносе – графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, разные закуски. Русская душа чужое горе близко принимает. С жалостью смотрел комнатный человек на купца:
– Выпейте, – сочувственно говорил, – рюмочку… Оно полегчает. Чего уж себя терзать… Третьи сутки маковой росинки во рту не было… Выпейте.
Григорий Иванович на человека не глядел. Пить не мог – вера не позволяла, да и знал: пьют вино с радости большой – тогда это от силы, а с горя пить вино – от слабости. «Вино людей ломает, – еще отец говаривал, – об стенку размазывает, как навоз коровий».
– Эх… – вздохнул комнатный человек и вышел.
Дверь скрипнула, в комнату ступил на низких ногах Иван Алексеевич, петербургский родственник. Подошел к окну, стал рядом с Шелиховым.
– Воробушки, – проговорил он, – птички божьи. Охальничают, разбойники…
Григорий Иванович не слушал пустую эту болтовню. А Иван Алексеевич вдруг спросил:
– Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?
Не понимая, к чему клонится дело, Григорий Иванович ответил:
– Есть еще.
Развязали узлы, Иван Алексеевич выхватил из кипы соболька. Мех полыхнул огнем, в комнате будто светлее стало.
– Красота-то, ах, красота! Царице показать не срамно. Как думаешь?
Хлопнув в ладоши, он велел вскочившему в комнату человеку распорядиться, чтобы закладывали коней.
– Ничего, Гришенька, не кручинься. – И подмигнул.
Григорий Иванович сидел, уперев локти в стол и уронив голову в ладони. Ждал, не ждал – неведомо. В доме стояла тишина. Только и слышно было, как часы стучат. Отрывают минуты. Мысли в голове не было. Так, ворошилось что-то досадное, горькое, тошное. Знал он, что в жизни за все – и плохое и хорошее – заплатить надо своей кровью, но боль тем не унять было. Неожиданно за стуком часов Григорий Иванович услышал, как калитка чугунная скрипнула.
В дверях появился Иван Алексеевич. Глаза у купца светились радостью.
– Что? – рванулся к Ивану Алексеевичу Шелихов. Надежда вдруг проснулась в нем. Вспыхнула, как пламя. Кровь забурлила. – Ну же, ну! – поторопил он Ивана Алексеевича.
Но тот молча подошел к столу, сел и неторопливо сказал:
– Вот так-то, родственничек, у нас в столице дела делаются.
И выложил на стол бумагу.
Григорий Иванович перегнулся через стол и прочел: «Президенту Коммерц-коллегии графу Александру Романовичу Воронцову. Выдать по сему двести тысяч рублев ассигнациями. Дмитриев-Мамонов».
Шелихов ахнул от изумления, схватил Ивана Алексеевича в охапку:
– Ну, удивил! Вот удивил! Как отблагодарить, сказывай?
Иван Алексеевич едва из его рук вырвался.
– Собирайся, кони у ворот, с этой бумажкой – денежки получать.
– Как? Тотчас же? – отступил на шаг Григорий Иванович от неожиданности.
– То-то и есть, что тотчас, – ответил спокойно Иван Алексеевич.
Григорий Иванович, забыв шапку, прыгнул в возок. Кони с места взяли шибко. Ударили копытами в мостовую так, что от торцов полетели щепки. Мелькнул шлагбаум, запиравший Грязную улицу, лицо будочника с хохлацкими усами, какие-то решетки, подъезды домов. Григорий Иванович и не запомнил, какими улицами скакали, как вошел в присутственное место, но увидел, как вокруг засуетились, как забегали, и во второй раз подумал: «Ну, развернем мы теперь дело. Развернем». И коридор коллегии, что таким длинным ему казался, теперь выглядел короче воробьиного носа. Шаг только сделал, и все тут.
Чиновник в добром мундире начал считать деньги. Шелестел бумажками и приветливо кивал купцу. А пачки денежные росли и росли на столе. Бумажки радужные, белые, с большим портретом императрицы. И как услужить радел чиновник. Денежки в пачки ровнял престарательно, бумажками обворачивал крест-накрест, да еще и проверял, ровно ли ложится крест. Потом денежки собрал и аккуратненько уложил в мешки. Иглу достал и доброй ниткой прошил мешки, стежок к стежку, откусил нитку и, поднявшись со стула, с поклоном подвинул мешки к Григорию Ивановичу:
– Извольте-с получить-с.
И опять лицо у него заулыбалось.
После этого дом Ивана Алексеевича зашумел. Гости Шелихова были непривередливы. Григорий Иванович отсчитывал им деньги и договаривался, когда и куда приехать. Моряки и мастеровой люд деньги брали смело, обещая явиться к сроку. Расписок или записей каких Григорий Иванович не просил. Так: хлопнут рука об руку, и будь здоров, Иван. Ждем-де, мол, тебя, и вся недолга. Молодец шапку надвинет поглубже и шагнет через порог. Только его и видели – завьется по улице. А денежки немалые отваливал Григорий Иванович. И на дорогу, и на харч, а то еще и на оплату долгов, числящихся за тем или иным мореходом. Хорошие денежки.
Иван Алексеевич, глядя на все это, страдал. Столько переводилось добра, как думал он, впустую, такие деньги исчезали в чужих карманах, полагать надо, бесследно. Кабанчиков-то – коих на стол молодцам подавали – с осени молочком отпаивали, уточек кормили отборным зерном. А вот сидит за столом дубина, лапищи такие – ахнешь. Трескает мясо, аж кости хрустят на зубах. А потом – Иван Алексеевич болезненно морщился – поднимется от стола, а Гришка ему выдаст пачку денег. И нет бы подлец этот мордастый упал в ножки, икону поцеловал, что выполнит в срок обсказанное, – куда там. Деньги сунет за пазуху и вон со двора.
Иван Алексеевич пенять было начал за то Шелихову, но Григорий Иванович ответил так:
– Видишь ли, ежели и не приедет какой, то нечестным себя выкажет. Бог с ним, пущай не приезжает. Нам народ честный нужен. А такой бесстыжий беды только натворит. Пущай остается. Мы от этого еще и в прибыль войдем.
И Иван Алексеевич пожевал губами, потер лысину по привычке и подумал, что в Гришкиных словах есть резон.
Морехода хорошего или дельного мастерового нелегко сманить из Петербурга на восток. Хоть слова и сладкие говорил Григорий Иванович, но всяк разумел, что не на пироги он звал. Какую махину преодолеть надо – тысячи верст. Сибирь пройти, Восток Дальний, океан переплыть. Да и там, на новых землях, понимать надо, житье не сахар. Отчаянным, ох, отчаянным надо быть, чтобы решиться на такое. Но нашел все же Григорий Иванович людей. И таких нашел, на которых, нужно думать, положиться можно было.
С беспокойным, горластым племенем мореходов и мастеровых управившись, Шелихов приглашать начал в дом Ивана Алексеевича ученых людей. Входили ученые неслышно, ступали мягко, и видно было, что такой человек, ежели на улице даже и толчея будет невообразимая, пройдет и никого локтем не заденет. Жена Ивана Алексеевича, на что уж береглась неожиданностей, а и то в эти дни из флигеля перебралась в дом и расположилась вполне свободно.
Ученые потребовались Григорию Ивановичу затем, что хотел он на новых землях открыть школы, в которых бы обучали местных детишек арифметике, навигации и другим полезным наукам. А для этого понадобились ему книги и разумные советы. Да и о другом думал купец. Камней с новых земель привез Шелихов в Петербург добрых два сундука. Знал, камни эти, как ничто, расскажут о новых землях, но расскажут только людям сведущим. Вот и хотел он, чтобы сведущие-то посмотрели на находки ватажников и надоумили, как дальше поступать. Где и что искать, да и как строить этот поиск.
И еще один гость был у Шелихова перед самым отъездом. Как-то вечером перед домом остановилась коляска. Оставив плащ в прихожей, в комнату вошел Федор Федорович Рябов. Внесли свечи. Хозяин засуетился накрыть на стол.
Поговорили немного, однако Григорий Иванович понял, что Федор Федорович, так же как и граф Воронцов, искренне рад успеху купца. Если и осталась горчинка в душе, то всего лишь оттого, что успех этот пришел не благодаря усилиям известной высокой персоны, а вопреки им. Недавно под звуки нежной музыки на придворном балу, склонившись к плечу императрицы, Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов признался о своем распоряжении о выдаче суммы Колумбу росскому, как выразился он. Императрица оборотила к нему полное лицо и, чуть помедлив, ответила: «Ежели это удовольствие вам доставило – я рада». На том разговор о двухстах тысячах был окончен.
Ну да в России всякое бывало…
Шелихов, проводив Федора Федоровича и дождавшись, когда коляска отъехала, посмотрел на петербургское небо, на белесый туман, тянувшийся с Невы, и вдруг представился ему Иркутск утренний, продутый свежим ветром с Ангары, весенний, в белом цветении пышной черемухи. И он готов был лететь к своим новым землям, как птица, вырвавшаяся из грубой руки, которая долго удерживала ее, сжимая и тиская.
Когда Лебедеву-Ласточкину сказали, что Иван Ларионович собирается в Охотск, он взглянул на говорившего с недоумением.
– Как в Охотск? Торга весенние на носу! Какие поездки? Из ума, что ли, выживает?
А Голиков, нагрузив обоз хлебом, солью, скобяным товаром, по крепкой еще дороге двинулся на Охотск. Обоз растянулся версты на три. Многие недоуменно пожимали плечами, невиданное дело! И много разговоров это вызвало в Иркутске. Крепко задумался Лебедев-Ласточкин: «Неспроста, ах, неспроста он». Приказчиков своих послал разузнать, что и к чему. Но те побегали по лабазам да амбарам, по лавкам да кабакам и ни с чем вернулись. И все же не поверил Лебедев-Ласточкин, что просто так в Охотск Иван Ларионович направился. Все добивался, в чем корень. А в городе поговорили неделю, другую об обозе, да и забыли.
Обоз пробился в Охотск до оттепели, когда тундра начала оживать. Иван Ларионович принялся за снаряжение кораблей за море. Едва-едва развиднеется, а он уже на причалах. Шумит, бегает, лезет в каждую дыру. Камзол в Иркутске был еще новый, а сейчас – там прожжен, здесь порван, смолой измазан. А все оттого, что и в кузницу, где для такелажа железо ковали, нырял купец, на мачты лазил, проверяя, где и как приладили снасти, а уж в смоле измазан так оттого, что, когда смолили суда, он от кораблей не отходил ни на шаг.
Он решил отправить на Кадьяк и скот, и зерна запас, и для обмена на пушнину товаров разных. Денег не жалел. Скот подобрал Иван Ларионович любо-дорого глядеть. Коровки одна к одной – сытые, рослые, вымя под брюхом навешаны как ведра. Известно, корова для мужика – жизнь сытая. И уж Иван Ларионович расстарался со скотом.
Корабли чернели на воде тяжелыми утюгами. Между судами и причалами сновали лодки. Обливаясь потом, мужики гнулись над веслами. Мешки, тюки, бухты канатов, корзины летали с рук на руки.
Готлиб Иванович Кох заехал к Голикову с разговором. Тоже беспокоился: что-то уж слишком рьяно Иван Ларионович за земли новые принялся. Прикидывал: «Может, в столице-то Шелихов подмогу большую получил? Как бы не опростоволоситься». Чиновник-то всегда по ветру нос держит. «Вдруг, – думал, – сверху Гришку поддерживают, а я медлю?»
– Ах, Иван Ларионович, Иван Ларионович, что же ко мне не заглянул? Я всегда рад, да и помог бы…
– Да нечего уж, – ответствовал Иван Ларионович степенно, – мы и сами с усами… Справляемся.
Готлиб Иванович сухоньким личиком потянулся к купцу:
– А что уж так радеете, Иван Ларионович, насчет земель новых? Торг, говорят, и тот забросили. – И застыл. Ждал, что скажет купец.
– Да что ж не радеть-то, – ответил на то Голиков, – земли-то державные. Вон Григорий Иванович, – взял со стола бумагу, – пишет из Петербурга, что с людьми учеными говорил, и те, образцы собранные им осмотрев, сказывают, что металлы весьма полезные на землях есть, уголь каменный… Больших, больших дел, Готлиб Иванович, от тех земель ждать надобно.
По плечу чиновника снисходительно похлопал, и Кох решил определенно: «Точно, Шелихов в Петербурге руку нашел крепкую. Надо с купцами поостеречься».
Голиков держался с чиновником сухо. Уехал Кох ни с чем.
Волна тихо била о причал, качала зеленую бороду водорослей, облепивших старые, до черноты прогнившие сваи. Из темной глубины к свае выплыла огромная большеголовая рыбина и уставила круглые глаза на сидевшего на краю причала солдата.
Солдат был старый вояка, еще елизаветинский, невесть как попавший в Охотск. Глянув оторопело на рыбину, солдат с сердцем плюнул:
– Тьфу, нечисть… Не приведи господи!
Рыбина лениво вильнула хвостом и ушла в глубину. Солдат вытер рукавом заросший щетиной подбородок и плюнул еще раз. Не один год жил на берегу океана, а все не мог привыкнуть к морской рыбе. Уж больно велика, колюча и чертоподобна была она. Другого и не скажешь. Все карасики рязанские ему помнились из тихого пруда, на поверхности которого не шелохнется и опавший листок. Карасик бьется, играет в солнечных лучах, трепещет прозрачными плавниками. Красавца этого раз из воды выхватишь и всю жизнь будешь помнить.
– Эх, – вздохнул солдат, – карасики красные…
Со стоящих на банках кораблей донеслись удары склянок. Солдат руку подставил к корявому уху. Посчитал удары, но не поняв, который час, поднял к небу глаза. Так-то надежнее, какие еще склянки. На востоке уже высветлило до полнеба, и солдат решил, что вот-вот встанет солнышко. Заворочался, как воробей под застрехой, в проволглой от ночного тумана шинельке и поднялся на ноги. Знал: караульный начальник строг. Увидит, что на посту сидел, натрет холку. Но какой там караульный начальник? Охотск спал, раскинувшись на берегу океана. И еще ни одна труба не дымилась, не светилось ни одно окно. Даже собачьего брёха не слышно было. Да и на кораблях не угадывалось никакого движения. Вот склянки пробили, и все стихло. Только нептуньи золоченые морды поблескивали выше бушпритов, да четко над морем рисовались черные перекрестья мачт.
Волна по-прежнему, обещая штиль на море, чуть слышно била о причал. И вдруг в тишине чуткое солдатское ухо уловило какой-то звук. Будто бы тележные колеса простучали по камням. Понукание послышалось, и опять простучали колеса. Солдат насторожился. «Кого это нелегкая несет, – подумал, – в такой-то ранний час?» Увидел, из-за дальних домов выкатила запряженная гусем одвуконь телега. Угадал на телеге мужика и второго, трясущегося на соломе, разглядел. «Что за люди?» – с тревогой подумал солдат и подхватил ружье. Лицо по-начальственному набычил, шагнул с причала. Службу старый знал.
Телега прокатила над морем и, простучав по камням, скатилась к воде. С телеги бойко соскочил мужик, что на соломе трясся, и шагнул к волне. Вошел в воду по колено. Нагнулся, зачерпнул полные ладони и в лицо плеснул. Громко засмеялся. Оборотился к солдату, с непонятливостью разглядывавшего это чудо: ишь ты, как разобрало человека – лицо водой морской, горькой омывает. Умыться, конечно, надо с дороги – так ступай к колодцу. Ключевая вода-то и мягка и освежит лучше. А в эту, похлебку соленую, что уж лезть? Солдат даже фыркнул с неудовольствием в нос. «Вот уж правда, – подумал, – избаловался народ».
А мужик на гальку выбрался и подошел к солдату. На бровях в лучах вынырнувшего из-за горизонта солнца вспыхивали капли воды.
– Ты что, – спросил весело, – старый, не узнаешь? А я ведь когда-то трубочку тебе подарил. – Открыл в улыбке белые зубы.
Солдат вгляделся и изумленно глаза раскрыл:
– Григорий Иванович! Ах, батюшка… Не признал… Не признал. Да ты же ведь в Петербурге, говорят… – Затоптался на гальке. – Как же, как же… Вот она, трубочка-то твоя… – В карман шинели сунул руку и вытащил обкуренную, с черным чубуком трубочку. – Как закурю, так тебя и вспоминаю. – Протянул трубочку Шелихову.
– Не надо, – отстранил трубку Шелихов и, засмеявшись, сказал: – Ишь табачищем-то несет от нее. Как живете-то? – Повернулся вновь к морю: – Красно-то как! А?
– Да что уж там красота, – прокуренным горлом засипел солдат, – нам-то что до нее. Сырость одна, и все…
– Эх, служба, служба, – вновь оборотился к солдату Шелихов и, обхватив его за плечи, крепко тряхнул и притиснул лицом к груди. Рад был, рад, что опять увидел море. Даже и не верилось, что вновь стоит на берегу и волна рядом, у ног, плещет. Да и какая волна! Прозрачная, драгоценному хрусталю подобная.
– Эх, солдат, – повторил Григорий Иванович, прыгнул в телегу. Крикнул: – Давай!
Телега загремела вдоль моря, подскакивая на камнях. Кони хоть и приморенные дорогой, захлестанные грязью, а понесли все же лихо.
Спустя малое время сидел Григорий Иванович за столом, уставленным яствами, и счастливая хозяйка не спускала с него глаз. Лицо ее говорило: Гришенька, ах, Гришенька – моленый ты мой, насилу дождалась тебя! Тут же, с краю, горбился Иван Ларионович. Мял ладонью поскучневшее лицо. Глаза прятал под надвинутыми бровями.
На столе лежали шпаги с золочеными эфесами, дарованные царицей, медали на андреевских лентах. Шелихов уже рассказал про свое петербургское житье. Выложил все как было и к чему пришло. Иван Ларионович пощупал пальцами муаровую ленту царской медали и сказал хмуро:
– Да… Не очень-то пожаловала нас матушка. Не очень. – Честолюбив был до крайности, и обида его ела. – Да… да… – тянул раздумчиво.
Невесел был. Соображал что-то. А что? И Шелихов понял, что пришла минута важная для их дела. Отвалится сейчас Иван Ларионович в сторону, и трудно придется с земляками-то новыми, а то и вовсе конец всему. И почувствовал, словно сворачивается у него в груди тугая пружина, сжимается, скручивается.
Наталья Алексеевна, хлопотавшая по хозяйству, сунула в дверь голову и сказала:
– Готлиб Иванович пожаловал.
Дверь распахнулась, и в комнату вкатился на быстрых ногах Готлиб Иванович.
– Ах, Григорий Иванович, – воскликнул громко, – наконец-то приехали… А мы уж заждались…
Юркими глазами обежал комнату и, задержавшись взглядом на скучном лице Ивана Ларионовича, оборотился к Шелихову:
– Ну же, обниму героя!
Обхватил широкие плечи Григория Ивановича хиленькими ручонками, ткнулся холодными губами в шею. А сам все шарил, шарил глазами и разглядел-таки шпаги с золочеными эфесами и царские медали на столе. Вмиг сообразил: «Невелика награда». Знал, какие и за что даются награды матушкой царицей. И цену разумел шпагам и медалям. Так-то награждают, понимал, дабы малым отделаться.
Вошла Наталья Алексеевна и пригласила за стол Готлиба Ивановича. Поднесла водочки, закуску положила на тарелочку.
– Порадуйтесь, Готлиб Иванович, приезду нашего хозяина.
– Да, да, – кивал Готлиб Иванович, а мысли в голове шустрили о своем. «Так, так, – думал, – значит, у Гришки-то не очень получилось… И здесь, не стесняясь, прижать его можно. А то разгулялись купцы. Рукой не достанешь… Непременно прижать надо и свое взять».
Повнимательнее пригляделся к Ивану Ларионовичу, киснувшему у края стола. «И этот, видишь, скуксился, а то все петухом летал… Что ломиться-то в стену? Ну, взяли свое и отошли в сторону. Земли, земли новые! А видишь, они-то не очень Петербургу нужны. Нет, прижать надо».
Выпил водку, глазки по-птичьи прищурив, и поднялся из-за стола.
– Не буду мешать встрече, дорогой, – сказал, – я на минутку только забежал почтение засвидетельствовать.
Шустренько выбежал из комнаты. А в голове все то же вертелось: «Хе, хе… Герои… И что лезть-то на стену? Свое знай: в карман положил рублик – вот оно и здорово. А то замахнулись – державы границы раздвинуть… Блажные или вовсе дураки».
Иван Ларионович еще больше заскучал после визита Коха. Ладонь положил на глаза и вроде бы отгородился от Шелихова. Понял, о чем думал бойкий Готлиб Иванович. Матерый был купчина и сквозь землю видел. Шелихов качнулся с лавки к Голикову, крепко взял его за локоть, подтащил к окну.
– Ты что, – сказал, – на этого сморчка смотришь. Да ему и ясный день – темная ночь. Нам ли его головой жить, думками его печалиться? Вот куда гляди, – распахнул окно, – вот на чем глаз востри… – Во всю ширь за окном сверкало море, играло, искрилось, вольно над волнами гулял ветер, завивая белые барашки. – Вот наше поле, – сказал Шелихов набравшим силу голосом, – и нам на нем пахать…
Схватив шпагу со стола, Шелихов вновь повернулся к Ивану Ларионовичу:
– Так неужто тебя вот эта игрушка, – он потряс шпагой, – в смущение привела? – Швырнул шпагу на стол. – Ну, ну же, Иван Ларионович, – наклонился Шелихов, жадно вглядываясь в глаза Голикова.
– Да что уж, – забормотал Голиков, – конечно, что там…
– Вот так-то, – облегченно вздохнул Шелихов и в плечо Ивана Ларионовича толкнул сильной рукой. – Мы свое сработаем.