Текст книги "Зал ожидания (сборник)"
Автор книги: Юрий Гельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Она вдруг остановилась посреди комнаты, будто какие-то слова, готовые вот-вот сорваться с ее губ, требовали прекратить беспорядочное движение, требовали монументальности и особой тишины.
– Я ведь… люблю тебя, Паша, – сказала она тихо. – Слышишь? – И продолжила, уже снова повышая голос: – Слышишь ты, Кащей недоделанный, я ведь люблю тебя! Ну что ты натворил, что ты сделал со мной, а? Зачем заставил так привязаться к тебе?
Будто сухой, горячей ладошкой по щекам, хлестала она Павла Игнатьича словами, а он слушал ее приговор молча, подавляя в себе реплики возражения или покаяния, понимая, что теперь уже никакие слова не способны были перевесить, унять отчаянный ураган ее обвинений.
Прошла минута, другая, Катя угасла, фонтан ее энергии иссяк, умер. Она стояла перед ним, беспомощно опустив руки, как школьница у доски, не выучившая урока. Глаза ее уткнулись в пол и будто остекленели.
* * *
Она ушла тихо, не заполняя беспорядочным шумом квартиру однажды ставшую её вторым домом, ушла молча, с достоинством. Правда, собираясь, складывая в пакет свою косметику, ещё какие-то вещи, Катя медлила, прислушивалась к дыханию Павла Игнатьича, будто ждала, всё ещё ждала от него приказа остановиться.
Но Павел Игнатьич молчал, глядя в окно и лишь искоса наблюдая за ее медлительными сборами. Когда за Катей затворилась входная дверь, он оглянулся, как будто убеждаясь, что её действительно уже нет в комнате, затем сел в кресло и, откинув голову назад, закрыл глаза. «Всё кончено, – промелькнуло в его мозгу, – все кончено… Теперь можно начинать работу…»
И уже вечером, устроившись за письменным столом и бережно положив перед собой стопку бумаги, он начал писать повесть, идею которой вынашивал уже очень давно. Легко, с наскока, своим аккуратным, нигде не сбившимся почерком он выстрелил страниц пять или шесть, потом отложил ручку, перечитал написанное, остался доволен началом и успокоился.
Ему нравился сам процесс творчества, это конструирование словосочетаний, когда посредством образности и сложноподчиненности предложений, перед глазами постепенно выстраивался объемный мир, до сих пор живший лишь в его воображении и теперь получавший реальное воплощение на бумаге. Здесь двигались, толкая друг друга боками, облака; здесь дождь азбукой Морзе стучал по подоконнику – только успевай записывать шифрованное послание небес; здесь ночной автобус выметал с неприютных остановок последних пассажиров; здесь люди, суетясь и двигаясь, как марионетки, по воле автора то вступали в конфликты, то мирились между собой, то надевали маски, то оставались девственно чисты наедине со своими размышлениями.
Павел Игнатьич любил писать по ночам, когда ни один посторонний шорох не нарушал течение творческой мысли. Порой он засиживался до двух, а то и до трех часов, потом спохватывался, вспоминая, что в семь утра нужно вставать и собираться на работу, бегло перечитывал последнюю страницу написанного и, нехотя откладывая рукопись до следующего вечера, отрывался от письменного стола.
Спал он крепко, чаще всего и во сне оставаясь в том мире, который придумал сам, который населил героями, вылепленными из собственного воображения. Иногда они приходили в его сны, разговаривали с ним, просили каких-то более достойных ролей, и Павел Игнатьич, просыпаясь утром, мог даже размашисто набросать пару строк в черновике – какие-то реплики, замечания, подсказанные ему ночью за пределами сознания.
И потом, на работе, в Клубе железнодорожников, где Павел Игнатьич занимал должность директора, он, восседая в своем кресле, обитом коричневой кожей, и время от времени отвечая на телефонные звонки или подписывая какие-то бумаги, продолжал додумывать сюжеты своих повестей и рассказов. Это был непрерывный процесс, это были лучшие дни, недели или месяцы его жизни – пока не дописывалась заключительная фраза, пока не утыкалась в бумажный лист последняя, долгожданная и выстраданная точка.
Он писал несколько дней, скрупулезно, без суеты развивая фабулу, главными героями которой являлись он сам и Катя, и порой ему казалось, что никакая из его прежних повестей или новелл, ни даже грандиозный роман, осиленный им за четыре года, – ни одно из его произведений не писалось так легко, весело, без напряжения и мороки. Это был поистине праздник творческой мысли, это был карнавал.
Даже рутинная стряпня по вечерам, от которой Павел Игнатьич, в общем-то, давно отвык, не отбирала столько времени, как раньше. Даже субботние вылазки на рынок за продуктами, даже утомительная стирка носков и рубашек превратились теперь для него в творчество.
Так прошли три недели, месяц, затем полтора месяца, даже два. И однажды, в один из душных августовских вечеров, когда бронзовое солнце уже наполовину опустилось в копилку горизонта и верхним полукружием перемигивалось с позолоченными окнами домов, Павел Игнатьич, дописав очередную страницу и прикрепив на «зебру» чистый лист, вдруг ощутил болезненный озноб и какую-то внутреннюю вибрацию. Он отложил ручку, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Озноб не проходил.
Что-то было, что-то было рядом или внутри него, что-то происходило – неосознанное и необъяснимое – от чего Павел Игнатьич почувствовал холодок в солнечном сплетении и мурашки страха, рассыпавшиеся по плечам.
Он попытался расслабиться, прислушался к ритму сердца, умерил дыхание. Нет, всё в организме работало без сбоев, как обычно. «Что же это такое?» – подумал он, и вдруг его осенило, пришло откуда-то сверху, из атмического уровня, пришло и вдавило его в этот стул у письменного стола.
Суетливым движением он перебрал несколько последних страниц, пробежал глазами только что родившиеся строки. «Да! Да! Да!» – стучало в его мозгу, как набат. Он понял всё – понял в одно мгновение – и ужаснулся: он не знал, о чем писать дальше.
* * *
Дверной звонок на «бим-бом», разорвав тишину замешательства в его квартире, звеневшую по-комариному уже несколько дней, прозвучал с огромной, провинциально-нелепой паузой между «бим» и «бом». Павел Игнатьич встрепенулся, вскочил из-за стола, ударившись коленом о выдвинутый ящик и, прихрамывая и морщась больше от досады, чем от боли, пошел открывать. «Катя! – мелькнуло в его голове. – Неужели это Катя?»
Не заглядывая в глазок, он повернул ручку замка и распахнул дверь, готовый принять в свои объятия ту, которой ему теперь так не хватало. Но вместо Кати на красном резиновом коврике у входа стояло хрупкое существо в перекрученных колготках, с двумя крендельками косичек торчком и глазами, переполненными страхом и вместе с тем невыразимой небесной чистотой. За спиной у этого существа, как рюкзак туриста, висел пухлый школьный ранец, и было видно, каким невероятно тяжелым он являлся, поскольку ремни, как веревки в бурлаков, врезались в жалкие плечики ребенка.
– Тебе чего, девочка? – спросил Павел Игнатьич, поморщившись и принимая её за попрошайку.
Та смотрела на него, не моргая, потом через паузу, вызвавшую бы восторг у самого Станиславского, спросила в свою очередь:
– Вы – Павел Шаганов?
– Да… – ответил Павел Игнатьич недоуменно.
– Вам письмо, – сказала девочка облегченно.
– Что за письмо? От кого?
– Оно у меня в портфеле… – сказала девочка. – Можно я войду?
Павел Игнатьич выглянул на площадку, прислушался: никого нигде не было.
– Ну, входи, – сказал он, всё ещё недоумевая.
Девочка переступила порог, подождала, пока Павел Игнатьич закроет дверь и попыталась избавиться от своей ноши.
– Помогите снять! – чуть ли не в приказном тоне сказала она.
Павел Игнатьич протянул руки, вызволил девочку из плена ремней и поставил ранец у её ног, отмечая про себя его действительно чудовищный вес.
– У тебя там что, кирпичи? – попытался пошутить он. Девочка взглянула не него полупрезрительно и, не ответив, нагнулась, нажимая на кнопки застежек. Павел Игнатьич заметил в переполненных недрах какие-то книжки, туфельки в прозрачном пакете, змеевичок кипятильника, еще что-то, завернутое в газету.
Девочка просунула ладошку между плотно набитыми книгами, вынула оттуда заклеенный конверт и протянула его Павлу Игнатьичу.
– Вот, – сказала она, – Это вам. Можно я, пока вы будете читать, в туалет схожу?
– Сходи, конечно, – пожал плечами. Павел Игнатьич, одной рукой зажигая свет в туалете, а другой принимая письмо. Он прошел в комнату, вертя пальцами конверт и не находя на нем ни адреса, ни имени. Но внутри действительно что-то было и, усевшись в кресло, Павел Игнатьич оторвал полоску бумаги и извлек из конверта тетрадный листок, сложенный пополам и еще немного сбоку. Развернув его, он прочитал следующее:
«Здравствуй, Паша. В своей интересной писательской жизни ты, наверное, уже и не помнишь обо мне, но тот июль в Рыбинске, который мы провели с тобой, остался самым светлым месяцем всей моей жизни. Поверь, это действительно так. Сейчас, когда мне осталось совсем немного, нет смысла притворяться и выдумывать то, чего не было. Все эти годы я помнила о тебе и любила, но не хотела тебя искать, не хотела вмешиваться в твою жизнь. Теперь всё поменялось, и у меня действительно никого не осталось родней и ближе (как смешно звучит!) тебя.
В прошлом году я узнала, что ты стал писателем, случайно увидела в книжном магазине твой роман и прочитала с огромным удовольствием, и поняла, что ты знаешь жизнь, понимаешь её светлые и темные стороны. И тогда я специально ездила в Москву (еще могла ездить) и в издательстве узнала твой адрес. Но у меня ещё была надежда жить, и я не стала беспокоить тебя понапрасну. У тебя ведь наверняка хорошая семья, замечательная жена. И я радовалась твоему успеху.
А сегодня я узнала, что врачи мне отпускают от силы полтора-два месяца, и в одно мгновение пришло решение: отправить к тебе Жанночку. Это твоя дочь, Пашенька, это наша дочь. Свидетельство о рождении и все, что нужно, будет при ней, а соседка, которой я заплатила, привезёт девочку в твой город, когда меня уже не будет. Я никогда не была замужем, помнила и любила только тебя. Прими и воспитай нашу девочку. Я уверена, что ты не оттолкнёшь её, а твоя жена все поймёт и поможет тебе в этом. Прости меня и прощай. Твоя Аля».
Закончив читать, Павел Игнатьич вдруг заметил, как листок письма скачет в его руках, как строки вспрыгивают одна на другую. Со скоростью света в его мозгу промелькнули жаркие волжские берега: красивый зелёный город, и уютная танцплощадка, где они познакомились, и общежитие, где он провел всего несколько ночей, и маленькая квартира Али, где он прожил все остальное время командировки.
«Господи! – думал он. – Что это такое? Неужели это не блеф, не дикий розыгрыш?»
– Это кино какое-то, – прошептал он. – Мыльная опера, ей-богу…
Он повернул голову. Рядом с ним, на том же месте, где два месяца назад была Катя, теперь стояло жалкое, похожее на ивовую веточку, создание с голубыми глазами и голубыми же прожилками на висках.
И он увидел перед собой ту, о ком помнил какое-то время, но потом забыл; ту, чьё отчаянное письмо тетерь жгло ему руки; ту, чьи лучшие женские черты угадывались в ребенке.
– Папа, ты не прогонишь меня?
* * *
Дети становятся взрослыми не тогда, когда им надоедают игрушки, а тогда, когда сами перестают быть куклами для взрослых. А ещё тогда, когда теряют тех, у кого были под защитой.
Жанна ворвалась в жизнь Павла Игнатьича со своим особым, умилительно-непредсказуемым взглядом, с чётко выстроенными философскими рассуждениями, от которых веяло теплом и чистотой души, не искалеченной большим городом.
С первых дней совместной жизни она взялась хозяйничать на кухне, чему Павел Игнатьич вначале слабо сопротивлялся, но очень скоро убедился в бесполезности своих усилий. У девочки получалось абсолютно все, за что бы она ни бралась, только необходимые продукты, заказанные ею, покупал он сам, всякий раз удивляясь и радуясь тому, какая необыкновенная растет у него дочь.
Да, он быстро привык к ней, смирился с ее иллюзионным появлением, и девочка, которая поначалу была весьма зажатой и колючей, постепенно отходила, раскрывалась и привязывалась к нему, не чувствуя себя чужой в его доме.
Уже заканчивалось, но ещё было таким ласковым лето, Павел Игнатьич взял отпуск, повез дочь к морю, где сам не был уже тысячу лет. Он научил ее нырять с мостика, плавать на спине, всякий раз с трогательным вниманием наблюдая, как девочка поправляет лифчик купальника, размещая под его чашечками едва тронувшиеся, проснувшиеся бугорки сосков.
В самом конце августа, используя свои связи, почти без проволочек, он оформил удочерение, устроил Жанну в школу – ту самую, которую закончил сам и где его помнили и гордились им, как известным писателем.
Начав учебу не без трудностей, девочка во второй четверти подтянулась и догнала по успеваемости лучших учеников своего класса.
Павел Игнатьич забросил свои литературные замыслы, все свободное время уделяя дочери. Вместе они посещали музеи, часто ходили в театр, много читали, подолгу обсуждая потом прочитанное.
Этот подарок судьбы придал одинокой, холостяцкой жизни Павла Игнатьича особый смысл, расцветил её яркими красками, наполнил необыкновенным содержанием.
И – странное дело, – не договариваясь с отцом, а будто глубоко чувствуя ненужность лишних расспросов, девочка ни разу за несколько месяцев не поинтересовалась, почему Павел Игнатьич до сих пор жил один, без семьи.
Он же, в свою очередь, давно заметил, что девочка обходит эту тему с осторожной предупредительностью, и от этого привязывался к ней ещё больше.
А однажды, уложив дочку спать, он сидел на кухне, перебирая гречку, и вдруг поймал себя на мысли о том, что по-настоящему, без преувеличения, счастлив.
* * *
В один из мрачных апрельских вечеров, когда неустойчивость весенней погоды с особенной остротой ощущают ревматики и гипертоники, Павел Игнатьич с дочерью сидели у телевизора, вместе переживая приключения неутомимого и обаятельного Индианы Джонса. Уроки были сделаны, ужин, как всегда, заботливо приготовленный Жанной, тоже оставил о себе приятные воспоминания, и девочка сидела на диване, поджав ноги и зарывшись отцу под руку, которой тот время от времени поглаживал её шелковистые русые волосы.
И вдруг он почувствовал какой-то импульс, исходивший от дочери – она как-то сжалась, испуганно замерла, будто прислушиваясь к собственным ощущениям. Павел Игнатьич, не сомневаясь в том, что отнюдь не перипетии киносюжета послужили причиной этому, слегка отстранился и спросил с нежностью:
– Что с тобой, доченька? Что-то болит?
Та ответила не сразу, будто колеблясь, будто взвешивая в уме, стóит ли нагружать этим отца, поймет ли он. Потом всё же решилась и, положив ладошку ниже своего пупка, сказала:
– Здесь.
Человеку, не искушенному в физиологии, красноречивый жест девочки, может быть, не сказал бы ничего, но Павел Игнатьич понял всё сразу, в одно мгновение. И растерялся.
«Господи! – мелькнуло в его мозгу. – Не рано ли все это? Ведь только двенадцать лет. Впрочем, я где-то читал, что бывает ещё раньше. Что же делать?»
Со всей нежностью, на какую он был способен, Павел Игнатьич стал гладить Жанну по голове, целовать её макушку.
– Ничего-ничего, – только и приговаривал он, – скоро пройдёт. Это бывает.
В ту ночь он почти не спал, прислушиваясь к посапыванию дочери. Всякие мысли, полезность или уместность которых было невозможно определить, лезли ему в голову. А утром он уже твёрдо знал, что ему делать.
* * *
После дождя вечер был не по-весеннему свеж. Апрель, отвоевав у зимы ещё не все плацдармы, будто испытывал город чередованием плохой и хорошей погоды.
Павел Игнатьич надел костюм с галстуком плащ, кожаную кепочку и около девяти, когда закончились новости, и начался какой-то концерт, собрался уходить. Как правило, по вечерам он всегда оставался дома, и теперь, собираясь по неотложному делу, вынужден был что-то соврать дочери.
– Пойду, прогуляюсь, – сказал он. – Мне нужно кое с кем встретиться. Если буду задерживаться, ложись спать без меня. И не забудь выключить телевизор.
В небесных глазах Жанны застыл вопрос, но каким-то врождённым женским чутьем девочка не позволила ему вырваться наружу.
…Мокрый асфальт отражал радужные круги фонарей, лоснился, как антрацит. Машины, проносясь по опустошённой улице, оставляли колесами две пенных колеи с лопающимися бесшумно пузырями.
Павел Игнатьич шёл неторопливо, искоса поглядывая на угловато-размытые фигуры, томящиеся на краю тротуара, и ему казалось, что в каждой из них он видит Катю.
Знакомая улица – аптека, кафе «Надежда», магазин с режущей глаза дикой иллюминацией в аляповатой витрине – все проплывало мимо него, как будто он ехал в медлительном поезде и бесконечно, до одури, глядел в закопченное дорожной пылью окно.
Наконец, у перекрёстка, где желтый глаз светофора с завидной периодичностью впрыскивал в холодный мрак вечера горячие пятна скользкого света, Павел Игнатьич остановился. Ему показалась, что к огромному стволу платана, голому, как очищенная палка колбасы, жмется, явно желая оставаться незамеченной, угрюмо нахохлившаяся тень. Павел Игнатьич приблизился ещё на несколько шагов, подождал, пока прошелестит троллейбус, передвигая по асфальту прямоугольные пятна своих окон, затем кашлянул и произнес, будто вовсе ни к кому не обращаясь:
– Однако скверная погода для прогулок. Не правда ли?
Тень у платана пошевелилась, вглядываясь в тощую фигуру Павла Игнатьича.
Заметив, что его услышали, Павел Игнатьич оживился и приблизился еще на несколько шагов.
– Я говорю: ещё совсем далеко до настоящей весны, – сказал он с явным намерением подключить тень к разговору. – Вы не находите?
– Дядя, вали куда шёл! Поял? – неожиданно грубо выбросила тень, обнажая нотки родного южного диалекта.
– Да нет, никуда я не уйду, – с удивительной твердостью ответил Павел Игнатьич. – Я, собственно говоря, по делу. Вы ведь Валера, не так ли?
Тень насторожилась, прижимаясь к стволу дерева.
– Ты чё, мент? – спросила она. – Так я тут пацана жду, ща подойдёт.
– Я не мент, – ответил Павел Игнатьич. – Меня не нужно бояться.
– А кто тебя ссыт? – возмутилась тень.
– Простите, вы действительно Валера? – повторил Павел Игнатьич, не обращая внимания на интонации тени. – Это очень важно для меня.
– Ну… – ответила тень. – Толкай дальше, чё надо.
– Валера, повторяю, меня не нужно бояться, – ещё раз, более убедительно, сказал Павел Игнатьич. – Мне просто нужна одна девочка.
– Так бы сразу и сказал, – облегчёно ответила тень. – А то крутишь вокруг да около. Вон, иди выбирай любую.
– Нет, вы не поняли, – досадливо поморщившись, сказал Павел Игнатьич. – Мне нужна девочка, но… не просто, в смысле, не для этого…
– А что, носки постирать? – хохотнула тень.
– Да нет же. Я ищу Катю.
Повисла пауза, покачалась на разлапистых ветвях дерева и шлепнулась, как оплеуха, к ногам Павла Игнатьича.
– А-а! Так ты, наверное, тот пидор, который Катюху у себя в каморе ютил? – спросила тень, выходя на свет и приближаясь к Павлу Игнатьичу. – Это ты, что ли, крыса конторская, писатель долбаный, да?
От подобной грубости Павлу Игнатьичу стало не по себе, простая человеческая, да и мужская гордость уже вскипала в нем, но он сдержался, прекрасно понимая, что если войдет в конфликт с этим наглым блондином в черной болоньевой куртке, повздорит с ним, пусть даже подерется, – то ни к чему хорошему это не приведёт, а главное, лишит его возможности разыскать Катю. Вот почему он проглотил оскорбления и сказал тихо и кротко:
– Валера, я не знаю, что вам обо мне рассказывала Катя, это не имеет значения. Я готов снести любые ваши оскорбления. Помогите мне, очень прошу. Поверьте, мне крайне важно разыскать Катю. Так случилось, что она не оставила мне своего адреса, a вы, может быть, как раз его знаете, или кто-нибудь из ваших девочек…
– Я не горсправка, поял! – заявил Валера.
– Я понимаю, и всё же… – с надеждой в голосе продолжал Павел Игнатьич.
Валера посмотрел на него с явным пренебрежением, поежился, медленно достал из кармана сигареты, закурил, выдерживая мучительно долгую паузу.
– Катюха давно уже не работает, – сказал он, наконец. – Завязала.
– Вот как! – воскликнул Павел Игнатьич. – Знаете, я очень рад!
– Заглохни, ты! – рявкнул Валера. – Чё ты гонишь, падаль? Ты знаешь, какие клиенты, на нее западали? Ты знаешь, сколько бабок я потерял?
Павел Игнатьич молчал, опасаясь спугнуть откровения сутенёра. Тот ещё выплёвывал какие-то обидные фразы, помогая себе каруселью фрайерских жестов, от чего огонек его сигареты плясал в вечернем воздухе, описывая замысловатые фигуры. Наконец, Валера умолк, удивляясь тому, как спокойно и выдержанно ведёт себя Павел Игнатьич.
– Ну, чё увял, ты, лоханка? – спросил он после паузы. – Зачем тебе Катя? Ты ж её прогнал когда-то.
– Видишь ли, Валера, – проникновенно оказал Павел Игнатьич, – в жизни случается, так, что мы совершаем ошибки, очень поздно это понимая.
– Опа, заговорил, – снова хохотнул Валера.
– Помоги мне, очень прошу, – гнул своё Павел Игнатьич.
– Да… – протянул Валера и помялся. – Ладно, достал ты меня своими соплями, козлина. Пошли, отведу тебя к Людке, она адрес знает. Только учти, мы разошлись, и ты меня забыл, поял?
– Разумеется, – облегченно вздохнул Павел Игнатьич.
* * *
Дворик был похож на сотни других, оставленных в историческом центре города догнивать свой и без того затянувшийся век. Два-три домишки буквой «П», старая, заляпанная голубятня, палисадничек под окнами, ржавый кузов от «Запорожца» на кирпичах, ещё какой-то хлам в углу, перекошенная стойка с почтовыми ящиками, перевисевшее до желтизны белье на верёвке, подпертой посередине древком от бывшего флага…
Катина дверь, почему-то черная, как старая школьная доска из воспоминаний Павла Игнатьича, оказалась в дальнем углу двора, где обрывалась вручную закатанная асфальтированная дорожка, и начинался нестройный ряд хозяйских сараюшек, пронумерованных жирной белой краской с завидной тщательностью.
Когда он еще собирался идти по добытому адресу, Павлу Игнатьичу представлялось, как округлятся, вспыхнут бенгальским огнем Катины глаза, как потом, после каких-то его слов, примирительных и нежных, улыбка тронет её слегка припухлые губы.
Но на деликатный стук Павла Игнатьича никто не отозвался. Еще бы, прошло так много времени со дня их печального расставания, целая череда наполненных новым содержанием месяцев, просто какой-то калейдоскоп событий.
«Смешно было предполагать, что Катя именно в это время окажется дома, – подумал Павел Игнатьич, переминаясь у двери. – Она ведь могла и на работу устроиться, и учиться куда-нибудь поступить. Впрочем, какая там учеба? Наверняка концы с концами еле сводит…»
– Вы кого ищете? – услышал Павел Игнатьич за спиной и оглянулся.
В нескольких шагах от него, заслоняя своей дебелой фигурой выход со двора, стояла тетка лет шестидесяти пяти, широкая, как футбольные ворота.
– Если Катюшу, так она к двум прибегает пообедать, а если Шурика, так дверь не заперта, он сам не выходит.
– Здравствуйте, – слегка кивнув, будто стесняясь своего разоблачения, произнес Павел Игнатьич. – Мне, в общем-то, Катя нужна.
– Так проходите, – уверенно предложила необъятная соседка, – у них дверь не закрывается. А Катюша, должно быть, скоро будет.
– А… – протянул Павел Игнатьич, – а Шурик, это кто?
Соседка посмотрела на него с некоторым недоверием, придирчиво оценила фигуру и качество одежды незнакомца, затем поставила у ног ведро с мусором, которое до того держала в руке.
– Так вы не от Общества инвалидов? – спросила она разочарованно. – Мы ведь Катеньку научили обратиться к ним за помощью, а то ведь крутится одна, бедненькая, а те хоть бы на Шурика пособие какое выписали.
– А Шурик этот кто? – уже более уверенно переспросил Павел Игнатьич.
– Ну, как же кто? Отец Катин, вот кто.
– Отец?
– Ну да. Зимой, в январе, что ли, из тюрьмы пришел, или из зоны, как у них там называется. Ну, инвалидом вернулся, ничего делать не может, вот Катя за ним и смотрит теперь. Он ведь, когда сел, она совсем малая была, лет десять, а то и меньше. Тетка ее забрала, шалава бешеная. Потом, через насколько лет Катя тут объявилась, уже барышня, самостоятельная. Квартира-то за ней сохранилась, вот. Да вы сами кто будете? – спохватилась вдруг она. – А-то я рассказываю тут…
– Не пугайтесь, – спокойно ответил Павел Игнатьич. – Я директор Клуба железнодорожников. Недавно с Катей познакомился, вот она меня к себе и пригласила. Только про отца не рассказывала.
– Ну, как же! – воспрянула словоохотливая соседка. – Известное дело, стыдно ей про такое вам говорить. Только вот приглашала вас чего, если стыдно? Отец ее, Шурик, стало быть, ну, Александр Иванович, за убийство жены сидел, Катюшиной мамки. Их две сестры было, Верка да Любка, беспутные обе, тьфу! И как он, такой интеллигент, на Верку позарился, ума не приложу. Он ведь музыкантом был, пианины настраивал разным людям, да. А Верка, царство ей небесное, вдруг водить стала в дом, кого ни попадя. Терпел он, горемыка, дочь ведь росла, а потом однажды не выдержал, да и бахнул ее по голове, застукавши. А тот, ейный хахаль, аж два квартала в одних трусах потом бежал, выскочить успел, гад. Шурику тогда десять лет дали. На суде весь наш двор был, а как же, такое дело! Говорили, «в состоянии дефекта» совершил преступление, вот почему, мол, только десять, а не целых пятнадцать. Конечно, мы все и так понимали, что от такого у кого угодно в мозгах дефект может образоваться, да. – Она сделала паузу, ища в глазах Павла Игнатьича сочувствия. Тот понимающе кивнул, и соседка продолжила. – А теперь Шурик вернулся. Года два не досидел, что ли. Травму какую получил там, или другое что, не знаю, только стал он совсем слепой, да. По квартире и то неуверенно ходит, не то что по улице. Вы зайдите, не стесняйтесь. Если спросит, мол, «кто?» – скажите, так, мол, и так, а Катя вот-вот подойдет, ей самой покушать, да отца покормить надо. Она почтальоном работает по нашему району.
– Спасибо вам, – выдавил из себя Павел Игнатьич, – спасибо, Так я… зайду?
– Ну! Сказали же вам.
* * *
Из светлого весеннего двора, омытого вчерашним дождем, Павел Игнатьич нырнул в полумрак незнакомой прихожей, зацепил что-то левым боком, от чего это «что-то» звякнуло велосипедным звонком, и направился по коридору направо, откуда падал рассеянный уличный свет. Через несколько шагов он оказался между двумя дверями, одна из которых была распахнута, и глазам Павла Игнатьича открывалось нехитрое кухонное хозяйство, а другая, по всей вероятности, вела в комнату.
Пройдя в кухню, Павел Игнатьич осмотрелся, отметив своим цепким писательским взглядом просевший и осыпавшийся до дранки потолочный угол, голубые в белый горошек занавесочки на узком окошке, старенькую до неприличия газовую плиту с таким же допотопным алюминиевым чайником на ней, самовязанную полосатую подстилочку от двери к окну, массивный раздвижной стол на слоновьих ногах и два стула из совершенно разных гарнитуров.
Убогость обстановки смутила Павла Игнатьича до такой степени, что в какой-то момент он вдруг почувствовал в себе настоящую жалость к обитателям этого жилья, сменившуюся, впрочем, собственным стыдом за то, что никогда раньше не расспрашивал у Кати о бытовых условиях ее прежней жизни.
Однажды, еще в самом начале их знакомства, она наврала ему, что отец с матерью погибли в автомобильной аварии, а квартиру продала тетка, у которой десятилетняя Катя осталась жить после трагедии. Павел Игнатьич, понимая, что лишние расспросы могут только разбередить раны, давно, казалось бы, зажившие на сердце девушки, не стал вдаваться в подробности, принял её, как есть, и искренне считал Катю сиротой.
Теперь же, после рассказа соседки, когда трагическое прошлое, в корне отличное от легенды, которую он принимал за правду, открылось ему с такой ошеломляющей ясностью, Павел Игнатьич вдруг понял, что девушку нужно во что бы то ни стало вытаскивать из этого омута, Катю просто необходимо было спасать. И уже две причины, сложившиеся в одно твердое намерение, теперь владели им, принуждая действовать решительно и бескомпромиссно.
Размышляя так, Павел Игнатьич переступал ногами по кухне, не замечая, как жалобно скрипят половицы от его шагов, и хриплый голос, который вдруг послышался из комнаты, заставил его вздрогнуть.
– Это ты, девочка? – прорвалось через неплотно прикрытую дверь, а Павлу Игнатьичу показалось, что доносится из какого-то погреба. – Разве уже есть два часа? Как будто еще не «пикало», я все время радио слушаю.
Павел Игнатьич пересек коридор и осторожно заглянул в комнату. Его взору открылось довольно просторное помещение, погруженное в полумрак, поскольку шторы на двух окнах были занавешены. Но мебели, каких-то деталей, за которые он привык цепляться взглядом, Павел Игнатьич уже не замечал. Магнит черных очков старика, сидевшего на диване, притянул его прочно, неотрывно.
Худой, с жилистыми руками, сложенными накрест, с большой, почти лысой головой, с монгольскими скулами и двумя огромными, как марсианские каналы, носогубными впадинами, этот старик казался привидением, выдернутым из какого-то комикса и посаженным здесь охранять полумрак таинственной комнаты. Его клетчатая рубашка с рукавами, подкатанными до локтей, была заправлена в трикотажные спортивные штаны с белой дырочкой на левом колене.
Но больше всего Павла Игнатьича привлекали глаза этого человека, спрятанные за темнотой солнцезащитных стёкол. Он чувствовал, как они, пусть даже не способные различать свет, будто два буравчика, сверлят его длинную фигуру в плаще, ощупывают, изучают.
– Кто здесь? – спросил старик, потянувшись к табурету и выключая радиоприемник, стоявший у изголовья дивана. – Егоровна, ты?
– Здравствуйте, – сказал Павел Игнатьич, кашлянув. – Я думал, что застану Катю, а мне сказали, что она на работе.
– Я вас не знаю, – ответил старик настороженно. – Но если вас знает Катя, то проходите к столу, там должен стоять стул.
– Спасибо, я вижу, – ответил Павел Игнатьич и осекся, ловя себя на том, что неправильно выбрал глагол, Старик будто понял его смущение, принужденно улыбнулся и, кивнув головой, сделал широкий жест руками.
– Располагайтесь, – сказал он. – С кем имею честь?
– Я, собственно, ненадолго, – поспешил успокоить хозяина Павел Игнатьич. – Мне с Катей нужно просто парой слов переброситься, если не станете возражать. Меня зовут Павел, я Катин давний знакомый.
– Хм, – ответил старик, – девочка мне о вас никогда не рассказывала.
– Не мудрено, – осмелел Павел Игнатьич, осваиваясь, но все еще с осторожностью оглядывая убранство комнаты. – Мы с ней давно не виделись.