Текст книги "Воскресший, или Полтора года в аду"
Автор книги: Юрий Петухов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
– Это тебя, гниду поганую, самогуба вонючего, в могилу еще уложили? Да тебе место на помойке, падаль!
Он зубами заскрипел. Кулаки сжал.
– Эта ты падал! Зарэжу!
– Нечем, дорогой, нечем! Это я тебя теперь рэзать буду! – я так уверенно говорил, потому как сразу смекнул, зачем его сюда доставили, зачем про «должок» говорили. Только для меня уже ничего внешнего нету: ни чертей, ни дьяволов, ни сияния синего. Только один мой враг, мой палач валяется предо мною во прахе, стонет, а подняться и выпрямиться не может. А я будто ввысь пошел, будто вширь раздался, чую в себе силищу и такую уверенность, что ты!
– Червяк, говоришь? Он тебя в кокон пеленал?
– Пэлэнал, замотал всэго. Потом клувом клэвал, гад! – его словно прорвало. – Я бэжат ишо там хотэл, из-под зэмли. Мэна зарылы на пустырэ, втихара зарылы, сабаки! Я ым всэм атамшу! Всэм!!! Я в пэтлу полэз тока кода оны уже двэр сламалы, кода с ножамы ко мнэ… Всэм атамшу!!!
– Опоздал, дорогой! Никому ты не отомстишь! А вот тебе накидают за всех…
– Я ых и тута найду! Сдохнут – суда попадут, куда ым дэватся. Я ых встрэчу! Я ым!!!
– Больно грозный, как я погляжу. Пока что это я тебя встретил. И я тебе разбор щас устрою, гнида!
Я нагнулся, ухватил топор поухватистей, да и саданул ему прямо в башку, со всей силы – аж лезвие зазвенело и фонтанчики черные брызнули.
– Вот так, друг сердешный!
Топор ему все раскроил, до нижней челюсти прошел. Рухнул он, рожей окровавленной в грязь, замер. А мне в мозг послание беззвучное: мол, отмстить за все свои боли и обиды можешь тем же, дескать, макаром всего только сорок раз. Это значит, я ему могу еще тридцать девять раз головушку прорубить, тридцать девять раз заставить его рожей поганой в мерзкую жижу ткнуться.
Выдернул я топор, руки чуть не оторвались. Уже замахнулся для второго удара. Потом подумал, пускай оклемается, в глаза мне поглядит.
Впрямь, смотрю – рана затягивается, зарастает. По телу его корявому дрожь волнами бежит. Червь! Гнида! Паскудина! Ну-ка подними рожу, выкати зенки!
– Стой, – прошипел он еле слышно, – стой! Квыты мы, чэго злышься?
А у самого от боли адской вся морда перекошена, вместо глаз белки светятся, губы черные. Ползет ко мне, извивается, руку тянет. Ну уж нет!
– Мы с тобой, сволочь, никогда квиты не будем! Получай!
И еще раз я его хряпнул. Да так, что голова на две половинки и распалась, запузырилась. А в мозгу снова беззвучно: бей, бей, давай, терять нечего, все равно он тебе потом за каждый удар кроме первого по сорок раз отвесит! Передернуло меня, что ж это за восстановление справедливости! что ж за заколдованный круг! эдак ни когда не разомстишься, никогда не искупишь грехов своих подлых! эдак по дьявольскому кругу без конца и краю ходить! нет, не годится так! Но злоба сильнее! Ярость неудержимей. И вот уж сам не чую – а руки – хрясь!!!
В прежнюю рану прямиком.
И успокоился. Разом. Будто ледяным душем обдало. Дождался, пока оклемается полностью, пока все срастется.
Минут двадцать ждал. Гляжу – приподнимается, сопит, с рожи засохшую кровищу счищает, зубы щупает.
– Ладно, – говорю ему тихо, – все, прощаю. Ползи, гнида, целуй ноги!
Сам не верю глазам. Но он ползет, извивается, целует коросту на моих искалеченных ногах, плачет, слезами все обмочил, растравил.
А глаз уже не поднимает.
И дернуло меня:
– Ну, братец, скажи-ка, а ежели я к тебе в ручки попадусь, ты меня простишь, или как?!
И полыхнуло огнем багровым. Все вдруг переменилось: стою я сам перед ним на коленях, жалкий, несчастный, голову прикрываю избитыми ладонями, рыдаю. А он надо мной зверем-дьяволом, победителем, ухмыляется:
– А у нас пращат нэ прынато! Понал, ишак?!
И мне с размаху топором! Потом еще! Еще! Без остановки – раз пятнадцать. Там от головы уже ничерта не осталось, а он бьет – как тот паренек на кладбище, только злее, сильнее. А я от боли ни кричать, ни стонать, ни дышать не могу. Сам себя будто со стороны вижу…
Примечание консультанта. Налицо, по всей видимости, типичное раздвоение личности, когда больной видит себя со стороны, одновременно не покидая собственного тела. Синдром, известный мировой психиатрии. Наводит на сомнения все та же определенность, четкость, последовательность. Когда перед исследовательским коллективом встал вопрос о «раздвоении», мнения резко разошлись. Причем аргументация противников феномена предельно ясна и убедительна: материальное тело и духовная субстанция вполне могут расходиться, а человек видит свое тело как бы со стороны. Но в данном случае покойник уже лишен материальности, все происходящее с ним происходит исключительно на энергетическо-духовном уровне, где феномен раздвоения пока наукой не зафиксирован. Наиболее удовлетворительное объяснение факта выглядит так: субстанция, именуемая в просторечии «душой», обладающая личным бессмертием и множеством иных не доступных нашему пониманию качеств, в свою очередь может выделять некую сверхсубстанцию, обладающую личностными признаками – то есть способна к делению. Понимание этого явления приближает нас к объективному истолковыванию метафизических свойств веществ и энергии.
…Бил он меня люто, до полнейшего отупения, когда боль переходит в неудержимое безумие, лишает зрения, разума. И все же я считал, подыхал от боли, но считал:
десять… двадцать семь… тридцать четыре… сорок… я просчитался лишь на два удара, когда все закончилось и когда мои мозги были равномерно перемешаны в бульоне зловонной жижи, а плечи и шея пластались кровавой лапшой. Да, он был новичком здесь. Он на самом деле попал сюда вчера или позавчера – хотя какие тут «вчера»? Он еще не усек до конца, что убить намертво здесь, как там, наверху, нельзя, хоть ты лопни, хоть в порошок сотри своего врага, хоть в брагу его перегони, хоть сожги и пепел по ветру развей. Нельзя! И он просчитался!
– Лады, корешок! – угрюмо пробурчал я – другой, находящийся в бестелесной дымке рядом со своим распластанным телом. – Лады!
А плоть моя кошмарная, иссеченная вдоль и поперек, уже начинала срастаться, восстанавливаться – по шее и плечам рубцы побежали, багровые и белые, запузырилось что-то, забулькало, из жижи зловонной к шее пульсирующий пузырь пристал, и начали нарастать на нем черные мокрые сгустки. А скрюченные костлявые пальцы уже опору под собой искали, царапали глинистое дно мерзкой лужи. А когда на пузыре белки глаз засверкали, и он уже стал вполне похож на освежеванную человечью голову, я перестал двоиться, я себя в этом поганом теле ощутил. И я уже знал, что буду делать. Я знал, чего от меня ждут! И рука моя уже тянулась к черному блестящему топорищу, и тело мое рвалось к нему… и в синем сиянии я уже мог различать силуэт своего палача, я прозревал – постепенно, медленно, страшно, болезненно, я возвращался к этому адскому бытию, к этой мертвой жизни. Но я знал… Когда ноги почуяли силу, руки перестали трястись, я поднял топор – он весил несколько пудов, до того ослабли мои руки, но он легчал с каждой минутой, секундой, я наливался силой, звериной мощью… Но я знал, что буду делать! Хотя в мозгу моем бензопилой зудело: «Ты должен отомстить ему! убей гада! убей! теперь ты хозяин! теперь ты в силе! убей! скорей ударь его! насладись его страданиями, болью унижением, изувечь его сначала, потом убей!!!» И не было сил сладить с этим сатанинским настойчивым голосом, не было мочи удержать самого себя… Но я твердо знал, что буду делать! Мне во что бы то ни стало надо было разомкнуть этот проклятый замкнутый круг пыток и мучений! Во что бы то ни стало! Я видел, как ползал в моих ногах этот несчастный, вымаливая прощения, подыхая со страха, обливаясь потом, изгадившись, захлебываясь в погани и слизи. Он столь жалостливо и преданно глядел снизу вверх, так слезно молил о снисхождении, что рука сама просилась опустить хищное лезвие на его гнусную башку. Но я знал, что буду делать… Это родилось где-то вне меня, но вонзилось в мой мозг мертвой хваткой. В ушах свиристело сатанински: «Ударь! убей! уничтожь!!!» Я еще выше поднял топор…
– Получайте, суки!!!
…и швырнул его в жующего свою жвачку дьявола, прямо в огромную гадкую морду. Моя собственная наглость парализовала меня. Я ожидал немедленной реакции – грома с черных небес, пыток, огня, мук. Но ничего этого не пришло ко мне. Топор не вонзился и даже не ударился в глаз чудовища, в это прошитое пульсирующими красными жилами метровое желтушное яблоко с треугольным иссиня-черным мигающим зрачком, он влетел в этот глаз словно в распахнутое окно… и пропал в нем, будто его и не было сроду, будто его никто не бросал, ни малейшего следа не осталось в этом дьявольском глазе.
И я упал навзничь. Краем глаза я видел, как уползает прочь мой лютый враг, кровник, мой убийца. Он полз медленно, обессилено и судорожно, каждый метр ему давался с колоссальным напряжением.
Но он полз от меня, он меня боялся, а не этих чудовищ… не знаю, видел ли он их вообще, может, и нет, ведь он никак не реагировал на них, он боялся только меня! А я еще мог догнать его, прыгнуть ему на хребет, переломить его поганый позвоночник, свернуть ему шею, выдавить его черные глаза-маслины. Но я не бежал за ним. Я знал, что меня может спасти, да, я уже знал это. Но мне было чудовищно тяжело, непереносимо, ведь мне казалось, что боль и ярость, дикое раздражение и злоба, раздирающие мою грудь, казнят меня, не дадут спокойно перенести бегство того, кого бы я страстно желал растерзать собственными руками. Но круг!
Страшный круг! Надо было его разорвать! Надо разорвать хотя бы этот круг пыток!
И он уполз. Скрылся в фиолетовой мгле. И снова я ощутил на себе пристальные взгляды исполинских чудищ, сатанинских порождений. Они прямо сверлили меня своими буркалами, сопели, пыхтели, ежились, морщились – они были недовольны, словно я их чего-то лишал.
– Мне наплевать на вас! – завопил я во всю мощь восстановленнвх легких. – Мне плевать!
Они читали мои мысли. И я не пытался их скрыть. Я весь кипел от ненависти к этим злобным тварям. И у меня была причина. Да, я грешник! Я убийца! Садист! Маньяк! Сволочь! Я заслужил самые тяжкие наказания! Так бейте же меня, жгите, рвите! Мучьте меня! Пусть воздастся мне за все сторицей, как говорят попы! Пусть! Мне уже не жалко себя! Я на все готов! Но ведь любые пытки, муки, наказания – они же должны очищать меня, грешника проклятого! Через собственную боль, стоны, хрипы, плач, скитания без сна и приюта, терзания должно же, черт меня побери, приходить очищение! Или нет! Или я навеки проклят без права на искупление своих грехов даже муками, в тысячи раз превосходящими те муки, что я причинял жертвам?! Ведь должен же быть смысл моих мучений! Или нет?! Так почему же, почему меня вновь и вновь превращают в мучителя-палача, заставляют снова обагрять свои руки в крови?! И меня! И других! Ведь это же непостижимо! Ведь наши грехи, черные и неискупимые, возрастают многократно, становятся еще черней и неискупимей. И это Высший Суд?! И это Справедливость!
И впилась игла в мозг:
– Кто там о справедливости речь ведет? Он?! Этот червь?!
– Да, я! – вновь завопил во всю глотку. – Я-а-а!!!
– Хорошо. У тебя будет возможность творить справедливость и быть ее рабом! Дерзай!
Черная лапища одного из крайних чудищ накрыла меня с головой. Стало темно.
И я все забыл. Совершенно все. Преисподнюю, муки, мытарства, пытки, свою смерть… все!
Я не мог понять – где же я нахожусь. Было холодно и сыро. Меня знобило так, что голова тряслась безудержно. Где я? Что было вчера? Память отказывала. От боли в затылке можно было сдохнуть. Но я все же приподнялся на четвереньки. Встал. Сквозь туман приходило кое-какое прояснение: вчера опять так наподдавался, столько засандалил, что скопытился в какой-то пригородной канаве, в темноте и грязи.
Я выругался через силу, перебарывая тошноту. И побрел, сам не зная куда, в надежде добрести хотя бы до света.
По дороге я все же вспомнил, что опять пришил бабу, еще одну. Вчера познакомился на танцплощадке, вместе пили, смеялись, два раза за вечер в кусты ее оттаскивал – ничего, совсем неплохо! А потом, потом… волок ее пьянеющую за город. Потом бил, терзал, резал, топил головой в какой-то яме отхожей, а она все брыкалась, дергалась, сука. Короче, замочил бабенку. Еще добавил – помню только, что пузырь заглотнул, как стакан компоту. Потом, чуть позже, из второго отхлебывал, шел куда-то, пел, матом орал на какого-то мента, что прохаживался у гаишного поста, чего-то орал про загубленную юность, про себя несчастного, потом снова брел, пил, падал, вон – лоб раскровянил, полз, пил, скатился куда-то вниз – и все, мрак, темнота.
– Ох, хреново! – горло само выдавливало. Само!
Где-то вдалеке маячил фонарь – деревенский, старый, на деревянном столбе. Где я? Откуда? Куда?! Сколь ко времени? Какое число? А год?! А как звали эту суку? Любанька? А может, Зинка? Да хрен с ней, такой оторве грех и жить-то. Отмучилась, сука!
Я добрел до какой-то косой корявой лавчонки. Плюхнулся на нее задом. Принялся шарить по карманам в поисках бычка. Хрена! Ничего там не было кроме тюбика помады и одного драного чулка. Плохие дела, совсем плохие – ни медяка не осталось. Вот житуха скотская, вот наказание! Встал – и чуть не ползком дальше. По старому заброшенному парку, вдоль кривой темной аллеи, вдоль ряда переломанных, осевших от старости лавок. Куда глаза глядят.
На одной дальней лавке старика обнаружил. Полез по карманам, может, чего в них было, хоть мелочь, хоть флакон одеколона, хоть чего… да проснулся, гад! Пасть беззубую раззявил, кричать собрался. Только у меня не забалуешь, не покричишь, фраерок дряхлый. У меня нервы больные, тянуть их не моги. Задушил я его там же, на лавке. Коленом в грудь уперся, локтем в горло, другой рукой рот зажимал – он у меня в полминуты окачурился, хлипкий был алкаш, полудохлый. В кармане пару рублей наскреб, кусок колбасы вареной – весь обгрызенный, склизский. Да полчекушки. Эту я сразу махнул, ждать не стал.
И снова с копыт слетел. Рядышком с трупом. Мне уже все до фени было. Снова мрак, темнотища.
А потом – как молния!
– Дрыхнет, падла!
И опять кто-то мне в рожу прямо башмаком, со всего маху. И еще разок…
Бьют меня, лупцуют, мне бы от боли ум потерять, а в голове у меня засело одно: было такое уже, точняк было! зуб отдам, все было, мать ихнюю! и лавчонка, и старик дохлый, и шпана эта наглющая, твари кудлатые!
Били они меня всерьез, на совесть! Утомились даже. Приподняли и на лавочку усадили. Передохнули. Потом опять бить начали.
Я понять не мог – за что, почему?! Даже пытался спросить. Но они быстро рот затыкали кулаком и башмаком. И понял сам – просто так били, от не хрена делать, скучают ребятки, а остреньких-то ощущений хочется, ох, как хочется. Только и били-то уже со скукой. Пока один хмырь, обритый наголо и с серьгой в ухе, не крикнул вдруг:
– Стой! Погоди!
Его не поняли. И он тогда врезал одному из кудлатых – тот в кусты полетел. Короче, пока я лежал и блевал, корчился, они там о чем-то пошушукались. Бритый подошел, дал пинка под ребра.
– Вставай, падла! – сказал.
А меня ноги не держат, валюсь. Но они подняли. Заставили дохлого старика на спину взвалить, повели куда-то. А я не иду, ползу, ног не чую, тела не чую – все поотбивали, да еще с такой крутой похмелюги!
Вытолкали они меня на какую-то стоянку машин – штук пять рядком там стояло развалюх, так они в двух с ходу стекла повышибали, внутрь залезли, завели…
Выскочил там хмырь какой-то, засуетился – да они этому сторожу сразу перо в брюхо, и в багажник. Старика дохлого – в другой. Меня на заднее сиденье, плашмя бросили. Да трое сверху уселось. Суки!
Бритый за рулем. Только серьгой сверкает.
– Эта падла у нас за всех потянет. Все ладненько будет.
А у меня в голове прежняя мыслишка колотится: все было! было уже! неужто опять повторяется?!
Примечания консультанта. Здесь мы, по всей видимости, сталкиваемся с комплексом симптомов, называемых в мировой психиатрии «дежа вю», то есть «уже виденное». До сих пор это считалось явным проявлением нарушения психической деятельности исследуемых. Однако в последние годы доказано, что мы имеем дело с более сложными явлениями, порою еще малообъяснимыми. Известен ряд случаев, когда индивидуумы начинают вспоминать о каких-либо событиях в своей предыдущей соматической жизни, причем воспоминания эти носят документальный характер и легко проверяются. В научной литературе описаны случаи, когда, скажем, наша современница «вспоминала», что она была служанкой фараона и начинала без малейшего акцента, без спецобучения свободно говорить на древнеегипетском языке, о котором в своей последней жизни не имела ни малейшего представления. Не умеющие рисовать вдруг получали способность создавать гениальные творения и т. д. Накоплены тысячи подобных примеров. Но есть «дежа вю» и иного рода. Когда человек-индивидуум как бы дважды переживает события своей собственной последней жизни. Исследователи пытались объяснять все это временными сдвигами, «временной петлей». Но, скорее всего, мы имеем дело со значительно более сложными процессами, когда в человеческом мозге воссоздается как бы память о будущем, о том, что с ним еще не происходило, но что с ним произойдет. Откуда это может быть известно индивидууму, лишенному способностей перемещения во времени? Наиболее приемлемым объяснением этого аномального явления стало следующее: материальный человеческий мозг, разумеется, не может «помнить будущего», заглядывать в него, он заключен в темнице настоящего. Но энергетически-духовная субстанция, пребывающая в каждом обладающем личностными началами теле-носителе, свободно перемещается по временной шкале (вполне возможно, что эта субстанция обладает свойством одновременно пребывать на всей шкале времени, как бы растекаясь по ней и собираясь в наиболее крупные сгустки на тех участках, на которых в данном случае находится тело). Душа-субстанция может стремительно унестись назад, к точке отсчета – феномен прокручивания всей жизни у умирающих или приговоренных к смерти. А может в минуты критические «показать» материальному мозгу картины из будущего. Эта тема требует отдельного серьезного исследования. Но вот абсолютно белым пятном для науки остается феномен проживания каких-то одних временных отрезков самим материальным телом-носителем. К слову можно сказать, что на данном этапе все человечество не обладает достаточным энергетическим потенциалом, чтобы перебросить даже микроскопический материальный объект вперед или назад во времени. С какими же исполинскими «силами» сталкиваемся мы? Уже сейчас ведущие исследователи мировой науки приходят к пониманию того, что иные измерения – это вовсе не соседствующие рядом с нашим измерением самостоятельные пространственно-временные объемы, а нечто большее. Подлинным миром, Вселенной, как уже становится ясным, является именно это «иное измерение» – безгранично-недоступное для нас. Наш же мир, наше измерение – это всего лишь убогая конечная плоскость в том невероятном мире. И когда на наш мир-плоскость падают проекции из подлинного объемного мира, мы воспринимаем их как невероятные чудеса, аномальные явления, которых якобы не может быть в природе никогда. Наше самолюбие, чисто человеческая гордость на первых порах не позволяют нам смириться с ролью «плоскостно-примитивных существ». Но это реальность бытия. Тем более, что «плоскостными» мы остаемся лишь в этом плоскостном мире. Наша же энергетически-духовная субстанция, выходящая за пределы плоскостного мира, живет в том, «полном» мире, в ином измерении – ей доступно практически все. Ведущие ученые сравнивают человеческое тело с коконом, лишенным возможности перемещения, осмысления положения и прочего, но содержащаяся в коконе душа – это та самая «бабочка», которая выпархивает из кокона и живет в объемном многоцветном мире. У кокона нет ни глаз, ни ушей, ни других рецепторов. В сравнении с энергетическо-духовной субстанцией наше тело также не обладает органами чувств, это просто полумертвая плоть, влачащая жалкое существование в тисках материального бытия. И феномен «дежа вю» подтверждает это.
…Везли меня не особо долго. Это только от мучений и побоев казалось – вечность. А на деле не больше двадцати минут. Остановились перед частным домом за изгородью. Домик – дай Бог! Пошли очень тихо. Вся эта шобла сразу притихла. А мне рот своей лапой какой-то гад зажал, перо под бок сунул… Да, скажу сразу, что тогда я ни черта про свои адские злоключения не помнил, будто и не было их, будто я просто жил себе на земле. Это потом память вернулась. А тогда… Они впихнули меня в какую-то темную комнату, застопорили, к косяку прижали, а сами молчат, еле-еле двигаются, ждут чего-то. А у меня буркалы хоть и побитые все, опухшие донельзя, а все равно к тьмище привычные, я сразу разглядел: стол большой, бутылки на нем, тарелки… у меня кадык ходуном пошел, задергался, но опохмелиться не дали, суки! А дальше, у стены, огромная кровать – на ней здоровенный мужик на спине развалился храпит, а по бокам две бабы голые, в обнимку с ним, и тоже посапывают себе. И тут кое-что до меня доходить стало. Подставить, суки хотят! Счеты свести с подельщиком, а меня подставить! Только крикнуть хотел, а кудлатые меня за глотку и в руку нож. Бритый шепотом:
– Иди-ка, пощекочи пузатого перышком! Чего боишься! Старика кончать не боялся, а тут боишься, падла! – и пинком в зад. И снова в ухо: – Не то тебя в лапшу исстругаем! Прямо тут, падла!
Обида захлестывает. Боль! Хуже телесной! Но куда денешься – ведь исстругают, точно!
А четверо уже кровать обступили; ждут, ежели рыпнется пузатый, так чтоб его сразу оприходовать. А я вдруг от баб глаз оторвать не могу – лежат, голенькие, сиськи пухленькие, попки кругленькие, ягодки-малинки, я таких всегда любил, эх, сейчас бы… А мне перышко в бок – все глубже да глубже. И решился тогда – была не была. Я этому пузатому нож с маху в глотку засадил, чтоб не вякнул, чтоб шуму не было. Левая сука проснулась – ей резанул по роже, потом кулаком в зубы – стихла. А сам вижу – и правая не спит, притворяется, а сама дрожит вся. Оглянулся на бритого – тот ухмыляется, давай дескать!
А я знаю – меня не отпустят, порешат, суки! Так хоть перед концом натешиться. Я нож в сторону. Бабищу рукой за глотку – и под себя. Вот тут они ржать начали. И ржали, пока я не кончил. Потом они ее приходовать принялись, по кругу пустили – толстый кудлатый, тот два раза прошелся. А на мертвяка пузатого и внимания не обращали, хотя сырости он понаделал – полкровати в кровище его поганой.
– Ладно, кончай и ее! – прохрипел бритый.
А нож не отдал. Пришлось душить стерву. Она мне всю рожу мою разбитую и опухшую в лоскуты изодрала когтями, чуть зенки не выдавила. Но придушил я ее, не впервой! Бросил в ноги пузатому. Жду!
– Вот так, дорогой ты наш, – вдруг как-то по-свойски, душевно на ухо мне пропел бритый, – плохого человечка мы наказали, а париться тебе придется. Но не боись, недолго будешь париться-то, тебя быстрехонько спровадят со свету. А ну дай лапы!
Он, сука, ухватил меня своими железными ручищами в перчатках за мои руки, разжал кулаки – да пошел ко всему прислонять ладонями и пальцами, все стены, мебель заставил облапать, все стаканы передержать, вот тогда и выпить дал – пей не хочу! А там было чего попить.
– Этого куда? – спросил, помню кудлатый.
А сам старика дохлого под стол бросил, пнул ногой.
Потом и сторожка приволокли – тоже бросили. Потом бритый ухватил меня за остатки волос, за затылок, голову задрал и пузырь водяры в глотку влил, и потом еще пузырь… тут и вырубился я.
А очухался, когда в комнате ментов куча была, когда уже поздно было. И до того мне погано сделалось, хоть вой. Я и завыл, за разбитую голову обеими руками ухватился, на пол повалился, зубами скрежещу, вою, головой об доски половые бьюсь! Не легчает! Не легчает, стерва! Эх, жизнь проклятущая!
А ментяра мне рожу носком сапога приподымает – эдак нежненько, легонько, в глаза глядит и улыбается:
– Ты, ублюдок, под психа не коси тут! Видали таких!
Руки мне заломали, накостыляли для порядку, в «воронок» бросили. Там еще добавили. Только мне уж все одно было – не жилец я! Не жилец! И поплыли перед глазами, как будто изнутри, все зарезанные и задушенные мною, пристреленные и утопленные, прибитые и придавленные. И все заглядывают эдак в глаза, будто тот ментяра, все улыбаются. Но молчат! А что им языками трепать – и так все ясненько. Больше побоев меня эти лица измотали! Ненавижу всех их, всех их, сучар, ненавижу! И вроде бы понимаю, что это им меня ненавидеть надо, а не мне, ведь я их порешил, а все равно ненавижу, будто они меня убивали, будто они мне жизнь переехали, сволочи проклятущие! И про ребятишек этих шустреньких и умненьких позабыл. Гнусно и горько мне! Худо!!!
Из машины выбросили, как мешок с падалью! И пошла-поехала писать контора, закрутилась казенная шестерня, завертелась. На допросах били, мордовали. В камере били, мордовали. По старым ранам, по побитому! Изверги! Ироды! Твари поганые!
Месяц измывались.
А потом опять следователь вызвал, закурить, гад, дал. Усадил, глядит – прямо в душу. И тоже улыбается.
– Ну, чего, друг сердешный, может, хватит? – спрашивает.
– Чего хватит?
– Зажился ты, говорю. Может, хватит, может, пора? Куда уже, и так перебрал…
– Это суд определит, – отвечаю эдак вежливо, а сам уже скумекал.
– Чего нам с тобой суда ждать? – улыбается следователь. – На судах, сам знаешь, всякие неожиданности случаются – вдруг кто на кого из невинных покажет или заявит чего-нибудь?! Зачем усложнять-то все? И так ясно – ты всех порешил. Тебе и ответ держать. Давай-ка я тебя, друг сердешный, при попытке к бегству пристрелю, чего тебе мучиться?
И пистолет достает. И все с улыбочками.
– Погоди, погоди, – говорю ему, чего ты меня разыгрываешь, ты советская власть или с теми повязан, а? – Спросил. И испугался сам, все понял. Ну зачем я его подковыриваю? Заслезил, замолил. – Молчать буду! Гадом сдохну, но молчать буду. Дай пожить чуток! Ведь и так шлепнут! Дай пожить, начальник!
А он еще шире лыбится.
– Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. – И пистолет в стол убирает. – Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.
– За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!
Он улыбается, по-доброму, отечески.
– Сейчас новое веяние – бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем – и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.
– Не потяну! Гадом буду, не потяну!
– Не потянешь, говоришь? – он вдруг улыбаться перестал. – Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками…
– Не мое, начальник, не мое, точняк!
– Как не твое? Твое! – разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. – Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю – твои дела, твои. Не понял? Нам ведь висяк держать не резон! – А тебе один хрен – червей кормить. Или… – он снова вытащил свой наган.
Отчаялся, на все махнул рукой, хотя обида изо всех дыр прет, вот-вот лопну.
– Вали, начальник, – скрежещу сквозь зубы, – вали все на меня! Не жалко, все приму! – А сам думаю, было, все было. И решил в открытую пойти. – Слышь, начальник, там же еще одно дельце должно быть – изнасилование, убийство с отягчающими – месяц назад, за городом, в синем платьишке, порезанная вся. Есть?
– Нету такой! Ты себя не оговаривай, тебе это ничего уже не прибавит, друг сердешный. Давай, бери на себя, чего сказано – пиши, заявляй, подписывай, не стесняйся!
Вот ведь суки, чужое на меня понавешали. А ту, мою голубу, так и не нашли. Ну и хрен с нею! Мне уж все одно, прав начальничек. А то, что все они там заодно – плевать! Вот бритый бы мне попался – с этим бы потолковал, я б его зубами бы грыз, на части порвал бы, сучару. А дружков бы передушил, с них и этого хватит. Да поздно. Теперь все поздно! И башка трещит, и мысли проклятущие – было уже! все было! но где? когда? со мною ли? Нет, меня так еще не прикупали! Я не фраер дешевый, чтоб эдак пролететь!
Еще месяц меня пытали. Все взял, за все подписался. Не будет у них висяка, получат премии, суки, получат! А я поживу, хоть немного поживу – до суда, и после него. Ведь не сразу в расход-то. Бывает, что и год, два мурыжат. Может, уйти удастся?! Нет, не уйдешь от них. Все, это конец!
А ночью меня из общей камеры в одиночку перевели. Я все понял. Это был конец! Колотун меня пробрал – так сильно даже с самой лихой недельной похмелюги не колотило. Знал, придут и все! И точно. Когда дверь скрипнула, я сразу на ноги вскочил, заточку выхватил – и в темноту, в вошедшего ткнул, тут ждать да соображать некогда было. Не зря я эту хреновину на две пайки выменял, да подтачивал втихаря.
Срубил шустряка одним ударом.
Дверь прикрыл.
– Ну, чего, фраерок? – спрашиваю. А сам наклонился, в лицо заглядываю – узнал! Следователь это был. Неужто сам по мою душу приходил, ментяра подлючая?! Осмелел, страж порядка! Лежит, пристанывает легонько, дышит… живой. Ну ничего, ты у меня не долго проживешь!
– Потолкуем, начальничек?
Дверь прикрыл плотнее. Присел, гляжу. Вижу, очухался, но кричать, звать на помощь боится, дрожит весь, знает, не выйдет отсюда.
И тут по башке мне саданули. Свет померк. Я и не слыхал, когда в дверь кто-то прошмыгнул, прошляпил, проворонил. Сзади удавкой горло стянули – чуть еще, и крышка мне. Косяка давлю, ни хрена не понимаю.
И вдруг голосом бритого:
– Режь его, падла! Живо режь!
Следователь этот полудохлый со страху лужу напустил, еще сильнее затрясся, он все вперед меня понял.
– Как режь? Зачем? Сеня, корешок, дружище, братан, ты чего это – шутишь, что ли? – запричитал он гугняво, и где только его наглющая улыбочка потерялася?
– Режь, говорю! – просипел мне в затылок бритый гад. – Чего ждешь? И ты, менток, не обессудь – сам бы лишнего свидетеля убрал бы! Зачем нам они, а? Не горюй, он тебя быстренько запорет, охнуть не успеешь? А ну режь, падла!
И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.
– Ну, а теперь, падла, – говорит, – давай – вешайся!
Я понял, не шутит.
– Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то…
Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.
– Не то за ребрышки подвешу – будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!