355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бригадир » Сердце Анубиса » Текст книги (страница 7)
Сердце Анубиса
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Сердце Анубиса"


Автор книги: Юрий Бригадир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Стая Одинокого Ветра-8

В секунде оргазма сосредоточен весь мир

Генри Миллер. «Тропик Рака»

Я сидел под землей. Не так уж, чтоб глубоко… Третий нижний, или как у них тут называют – В. В библиотеке есть первый, нулевой, А и В. Ну, и само собой – второй и третий. Меньше нельзя. Кладезь мудрости. Пыль веков. У меня тут знакомая. В читальном зале тоже можно работать, но там нельзя курить. Собственно, курить нельзя и здесь, но это служебное помещение, где сидит только эта моя знакомая, и которая тоже, по счастливой случайности, курит. Вентиляция здесь – мощная. Приток, вытяжка, все как положено. Библиотека, поди. Уносит дым – как не было. Я листал журналы по зоопсихологии. Книги по оккультизму. Старым, давно отжившим религиям. Я искал СОБАК. В первый день, как умная Маша, я перерыл каталоги по собаководству. С таким же удовольствием я мог рыть каталоги по кролиководству. Результат тот же. Хотя… можно было уже ставить какие-то таблички типа «Туда». Первый вывод меня озадачил. Собак резали, кормили, поили, вскрывали, дрессировали, испытывали на износ. Но почти никто не интересовался СТАЯМИ. Стай, по логике большинства авторов, не было в природе. Некоторые, более продвинутые, отсылали к волчьим стаям, как к близким аналогам. При этом намекая, что собаки, если в физиологии – практически одно и тоже, то в социальном плане – феномен. Ну и, плюс, загадка их происхождения. Откуда они – не знал никто. Предка домашней собаки как не было, так и нет. Такие вот пироги. То есть, если вам нравится в качестве предка волк – берите волка. Не хотите волка – берите шакала. Или их обоих, как Лоренц. Или, как старик Келлер – аж 6 предков. Или, как Штудер – Canis ferus, то есть виртуальная собака. Гипотетическая. И отъебитесь от ученых.

Я отъебался. Я сам ученый. Не помогает логика – берем мистику. И я по уши зарылся в черные книги. Да, кое-что я все-таки понял из происхождения собак. Это звучит примерно так. КОГДА ЧЕЛОВЕК ОЩУТИЛ СЕБЯ ЧЕЛОВЕКОМ – СОБАКА РЯДОМ С НИМ УЖЕ БЫЛА. Первородное животное. Вечный спутник. Четвероногая любовь. Она была дана Богом для слабого существа, обреченного на вымирание. Не поэтому ли мрачный Анубис носит голову пса? Я отнес его изображение на ксерокс. Увеличил. И положил в свою папку. Это был первый лист в этой папке. Из многих. Меня спрашивают на работе – ты куда? В библиотеку. А, ну надо, надо, давай. Библиотека в нашем институте – царство мертвых душ. Аид. Где Николай Егорович? В библиотеке. А, ну надо, надо. А Лидия Алексеевна? Там же. А, ну надо, надо. А этот Николай Егорович вместе с Лидией Алексеевной у него на квартире трахаются. Или он пилит доски на даче, а она в парикмахерской. А, ну надо, надо. Пройдешь по институту – половина в библиотеке. В библиотеку пойдешь – вообще никого. Вот поэтому я, когда не пью, и люблю тут рыться. Из знакомых своих только Федора и встречаю. Остальные – фантомы, призраки. Я ж говорю – Аид. И никого здесь не интересует, зачем агроному эти книги. Что, в принципе, и есть – свобода мысли. Ну, в каком-то аспекте. Не абсолютном.

– Катя, давай покурим?

– Давай…

Катя – жена крупного ученого. Он старше ее на 20 лет. Звания там, степени и прочее. Дача в «барсучьем» месте, две машины, квартира со стадионным метражом. Спрашиваю – на кой тебе эта библиотека.

– Я, Алкаш, здесь работала, когда мы с ним познакомились. Платят тут копейки. Но это – моя жизнь. Я тут зарабатываю на свои собственные сигареты. Чужих мне не надо.

Она – классная машинистка. Ляпает 500 знаков в минуту без ошибок. Берет дорого. И не сидит без работы. А библиотека – так… место где стоит машинка.

Я полез опять в книги. Листал страницы. Я шел по улицам древнего Кинополиса. Я стоял перед статуей Ахура Мазда. Мою смерть предсказывал Нахуа Ксолотль. Тоже, блядь, имечко. Я ничего не нашел. Пусто. Кто ты – собака? Отнес на ксерокс Лотреамона и пошел в больницу к Васе.

…Пустить меня не пустили – кто я такой? Светку – и ту через раз пускают. Но узнал, что хотел. Пока без сознания. Но все работает. Сердце, дыхание. Аппараты все отключили уже. Сам дышит. Жив, курилка. Ни хуя, выкарабкается. Позвонил Ирке на работу, хотя она уже и так знала о Васе все. Ничего, пусть еще узнает. Боится – спрашивает, вдруг Светка его к себе заберет. Я-то знал, что заберет. Но ей сказал – не знаю. Не знаю, Ира. Не лишай ближнего надежды. Наври ему с три короба. Смотри ему в душу честными глазами. Но не лишай надежды. Вдруг все будет по-другому. Бог простит. А большего – не надо.

Я пошел к Лисе, взял ее под мышку и отнес к себе в барак. А большего – не надо… Такие вот пироги.

…Когда Грустная Лиса начинает кончать… Во, фраза, да? «Начинает кончать»! Обалдеть можно. Так вот, когда она начинает кончать, она мелко дрожит всем телом. А потом дрожит так крупно, что меня качает, как в океане во время качки. А потом замирает и растекается по моему «ложу», как вишневый крем. И не отпускает меня, прижав к себе, как булку хлеба в блокаду. Она ж выше меня. На четыре сантиметра. Не маленькая. Я ее зову в постели – «Моя большая». И она исчезает в моих руках, становясь светящейся горошинкой. В тех сегодняшних книгах я видел фотографию – статуи фараона и его жены. Он – метров 20 высотой. Она – ему по колени. Стоят рядом. Такие вот масштабы. Иллюстрация оргазма во всей своей красе. А вы думали – потому что он такой великий? Ни хуя. Потому что он такой ласковый…

Она начала еле заметно подрагивать, а я остановился. Я не так уж устал. Я лежал на ней, между ее ног, чувствовал ее начинающуюся дрожь и заставил себя замереть. Лиса открыла глаза, я лизнул ей нос, как собака, и сказал:

– Погоди, Лиса, не взрывайся.

Я погрузился в ее рот своим сверкающим языком и встретил ее язык – трепещущий, как отторженный хвост ящерицы. Две горячих змеи сплетались, чтобы силой страсти создать то, что человек создает силой разума – морской узел. Я взял ее ладони своими руками и развел их в стороны. Морская звезда, выброшенная на берег прибоем. Символ, древний, как мир. Летели сверху и падали на нас искры с небес, шипели и трещали в лужице пота на моей пояснице. Член стоял, как дурак на паперти. Я умирал от невыносимого желания исторгнуть из себя жемчуг. Но я замер. И желание перестало быть невыносимым. Организм орал внутри меня что-то на языке динозавров. Или даже просто орал. Дурниной. Когда дрожь Лисы спряталась, я снова начал двигаться, и Лиса снова начала дрожать. И снова я остановился. Лиса начала кусать мой язык. На третий раз я не выдержал. И Лиса, выгибая спину бесконечной лисьей своей, стальной, вибрирующей дугой, задрожала так, что я на какой-то миг потерял зрение. В черном, горячем и пульсирующем пространстве я увидел рушащиеся стены древнего Кинополиса, взлетающие тени крылатых собак, созвездия с собачьими именами и вылетающий из меня жемчуг. Дрожь Грустной Лисы сделала меня могущественным и вечным. Я вбирал в себя эту дрожь, как вампир. Я впитывал ее, как губка. Потом Лиса освободила ладони, обняла меня и застыла. Дыхание спринтеров превратилось в дыхание стайеров. И долго-долго еще проходила по нашим телам затихающая волна.

– Он выскочил. Такой нехороший. – сказал Лиса.

– Он погулять. Он вернется. – сказал я.

Организм внутри меня изучил, наконец, по-быстренькому, русский язык и завозмущался. Я, это, жрать хочу, сказал он. Подождешь, сказал я. А долго ждать, спросил организм. Долго, сказал я. Идите вы на хуй, сказал организм, или ты сейчас жрешь или у тебя сейчас не встанет. Пять минут можешь подождать, спросил я. Пять, спросил организм, пять могу. А что будем жрать, поинтересовался организм. Бутерброды с колбасой, сказал я. А молочка, спросил организм. И молочка, сказал я. А водку в меня сейчас не пихай, добавил организм. Хорошо, сказал я, не буду. Организм благодарно и с настороженностью врубил все свои секундомеры.

– Давай лопать, – сказал я Лисе.

– Устал? – спросила она, ощутив на моей спине влагу. Она шлепнула меня по пояснице.

– Ага. И есть хочу. Давай лопать?

– Давай, давай. Там у меня, кстати, в сумке – шоколадка. Большая такая. Подарили.

– И какой же это сукин сын дарит шоколадки моей Грустной Лисе? – спросил я.

Вместо ответа она чмокнула меня.

– Будешь ревновать – уйду. Дурак.

– Дурак, – согласился я.

Я встал и пошел к вешалке за сумкой. Снял ее и принес Лисе. Потом пошел на «кухню», нарезал хлеб, колбасу, открыл пакет с молоком и притащил это все на тумбочку. Лиса все это время смотрела на меня. Потом засмеялась.

– Он у тебя болтается, когда ты идешь. А вам он ходить не мешает?

– Кому это нам? Полубогам?

– Мужикам. Не мешает?

– Ходить – нет. Вот сидеть иногда мешает. Попадет там куда-нибудь в складку или встанет не вовремя.

– И часто он так – не вовремя?

– Да каждый день!

– Иди ко мне…

– Да я и так здесь.

– Нет. Иди ко мне. Мне без тебя холодно.

И я залез под одеяло, встреченный руками, ногами, губами и всем остальным. Организм завопил уже совсем неприлично. Он призывал на помощь все инфекции мира. Все полиции нравов. Всех моих собутыльников. Он матерился на всех языках мира, включая динозаврский. И он победил.

…Мы пили молоко по очереди. Лиса взяла свою подушку и подсунула ее мне под спину.

– Тебе неудобно. И облился весь. – Она слизала с моего живота капли молока. Потом обняла меня и затихла, водя по моей груди своим великолепным серебристым ногтем. Рыжие волосы рассыпались вокруг солнечным пятном.

– У тебя шрам под пупком. Длинный такой. Это что?

– Это грыжа. Бывшая, в смысле.

– Надорвался?

– Нет, обычная пупочная грыжа. У многих бывает. Иногда так и живут с ней, не зная. Я тоже не знал. На медкомиссии обнаружилась.

– А вот еще шрам. Маленький.

– Это я не помню. В детстве, наверное.

Она поцеловала шрамик и попросила: —Напиши мне письмо, Одинокий Ветер.

Я помню как рушилось серебро небес на землю, ставшую моей постелью. Беззвучно летели вниз ангелы с обломанными крыльями, теряя нимбы свои в жестких ветвях деревьев. Бились о землю млечные звезды, умирая в тусклых блестках миллионов искр. Горько шумела листва, роняя не улетевшие вверх молитвы, тяжелые и грешные. Я помню как стеной вставал снег, отнимая у живых последние капли тепла, как выла метель, проникая сквозь кожу и кости до самого сердца. И клубились снежинки и не могли упасть – земля исчезала, исчезало вечное притяжение. Люди летели как птицы и как птицы теряли перья и как птицы разбивались. Я помню как вздыхала бездна воды под человеческими телами, как жадно она хотела растворить их, и некоторые погружались глубоко, до самого космоса, чтобы стать его частью. Душа воды – в ее глубине, там, где перестает светить солнце, там, где вечный холод и мрак. Я слышал мелодию глубины. Я помню как поцеловала меня женщина с рыжими звездами в глазах и я ушел в ночь и растворился в ней и брожу в ночи до сих пор. Что нужно еще Одинокому Ветру? Да будет путь его вечным…

– Ты – Одинокий Ветер. Я – Грустная Лиса. Как индейцы… Грустно.

– Почему?

– Не знаю. Грустно и все. Словно мы из какого-то вымершего племени. Последние из могикан.

– Мы – первые, Лиса. Знаешь, какие у нас будут дети?

– Какие?

– С глазами цвета осени. С моим сердцем. Твоей душой. Поющие на всех языках мира.

– Даже на собачьем?

– Даже на собачьем. «Счастлив тем, что целовал я женщин…»

– »Мял цветы…»

– »Валялся на траве…»

– »И зверей, как братьев наших меньших…»

– »НИКОГДА…»

– »Не бил по голове…», – закончила она тихо-тихо.

Зазвонил телефон. Звонила Светка. Чума.

– Это ты, Алкаш? У вас тут телефонов на одном проводе до хрена и больше.

– Я… Что-то с Васькой?

– Очнулся, сволочь. Бегу туда. Сейчас я ему устрою.

– Ты с ума сошла?

– Да шучу я, Алкаш, шучу. – весело крикнула в трубку Чума. – это я от радости. Все, бывай.

«Бывай»… Вот же… инфекция. Я встал на пол и потянулся. В окно лезла умирающая Луна. Слышался радостный лай Карата и Грея, гоняющих котов или еще кого.

– Что там, Ветер?

– Жизнь, Лиса. У Светки тоже будут поющие дети. Она это заслужила. Васька очнулся.

– А Ирка?

– И у Ирки будут. Чем она-то хуже?

– Страшно. Убьет она ее.

– Не убьет… Она – умная.

– Иди ко мне… Мне холодно…

И провалился я в теплоту и мягкость женского тела. Организм был не против. Он тоже умный, мой организм. Наивный только…

…Лиса спала, посапывая носиком. Я осторожно снял с себя ее руку и выскользнул из-под нее. Как змея. Как угорь. Как ленточный, блядь, глист. И тихо пошел в «кабинет». Там я сел на табурет перед письменным столом и закурил. Взял свою папку, развязал тесемки и стал рассматривать один лист за другим. Портрет Анубиса приколол кнопкой на стену слева. Анубис смотрел вбок, но ощущение прямого взгляда было очень ярким. Собачья голова с острыми чуткими ушами была полна мудрости и презрения к смертным. За его спиной древнеегипетская бригада потрошила очередного покойничка… Я достал из папки последнюю сегодняшнюю находку – два перевода Лотреамоновских «Песен Мальдорора». Ни пса не владея французским, я все пытался понять, как должно было это звучать на родном языке. Сказать, что переводы были плохие, я не мог. Но одни и те же куски воспринимались по-разному. Не то, чтобы совсем отлично, но по разному.

«Когда услышишь, лежа в постели, лай псов поблизости, накройся поплотнее одеялом и не смейся над их безумьем, ибо ими владеет неизбывная тоска по вечности, тоска, которою томимы все: и ты, и я, и все унылые и худосочные жители земли. Но это зрелище возвышает душу, и я позволяю тебе смотреть на него из окна».

Музыка следующего перевода звучала совсем по-другому:

«Когда ты лежишь в своей кроватке и слышишь лай собак в далеких полях, спрячься под одеяло и не пытайся представить себе, что там происходит. Они одержимы ненасытной жаждой бесконечности, как ты, как я, как все смертные с бледными и удлиненными лицами. А впрочем, подойди к окну и понаблюдай за этим спектаклем, в нем есть особая утонченность».

«Особая утонченность…». Я не знаю, кто из переводчиков прокололся, но я заметил одну странность. Первый говорил о собачьей тоске по вечности… Второй – по бесконечности. Возможно, для философии сюрреализма это одно и тоже. А может и нет. Переставить бы слово «вечность» из первого перевода во второй! Но кто знает – где правда… Я долго читал плохо скопированные тексты. Потом бросил их на стол и опять закурил… Одна фраза не давала мне покоя еще в библиотеке:

«Мне сказали, что я – сын мужчины и женщины. Это довольно странно… Я думал, что я нечто большее!». «Нечто большее…» Скорее, нечто другое… Лотреамон не захотел быть сыном мужчины и женщины. Сюр, хули. Я выдыхал дым, который устремлялся к потолку и там странно извивался, не растворяясь в воздухе. «Ненасытная жажда вечности…» Я бы сказал так. Тоска по вечности – это убивает. А вот жажда – это начало эрекции. Совсем другой смысл. Бьющееся сквозь штаны сердце. Закипающая на языке слюна. Интересно, светится ли в Лисе горошина новой жизни? Пойду, посмотрю.

Я вернулся на «ложе». Лиса свернулась калачом, как уставший питон. Она потеряла меня во сне, и инстинктивно сама защитила себя и свой живот. Живот, в котором жили голоса поющих детей. «Даже на собачьем»… «Даже на собачьем»… Я залез к ней под одеяло и она проснулась. Нос ее дернулся.

– Курил? Я тоже хочу… Дай мне сигарету… на тумбочке. И зажигалку.

Она лежала у меня на руке и курила, стряхивая пепел на пол со своей стороны. Второй своей рукой я гладил ее по животу. Она нащупала мои пальцы под одеялом и сжала мою руку.

– Сегодня – нет, Ветер. Но это ничего не меняет. Я их уже слышу. А ты?

– Я их слышал всегда…

Стая Одинокого Ветра-9

Вечерами, закончив свои дела, псы будут сидеть и говорить о человеке. Мешая быль и небылицы, будут рассказывать древние предания, и человек превратится в бога.

Лучше уж так. Ведь боги непогрешимы.

Клиффорд Саймак. «Город»

Васька потерял память. Амнезия. Он не помнил ничего из последних, наверное, лет пяти – семи. Точнее сказать трудно, поскольку и прошлое-то у него в голове было сложено как попало. Он помнил как его зовут. Он помнил, что учился в институте. Помнил своих маму, папу, тетку и брата. Но он не помнил ни Светки, ни Ирки, ни меня, ни Митрича, ни первую, ни вторую жену. И брат в его голове был какой-то доментовский. Он оказался вне этого мира. Через полтора месяца Светка забрала его из больницы. Вообще, ему бы еще лежать и лежать. Но Светка настояла, сделала в квартире все, что надо было для лечения, и увезла его. Перед этим она сходила к Ирке. Взяла у нее все его вещи. Пожала ей руку. Рассказала все. И ушла. Чума.

Я пришел к нему, когда уже рассвело. Светка впустила меня и пнула под ноги тапочки.

– Обувай. И надевай.

Она протянула снежно-белый халат. Я вылез из куртки и влез в белое облако. У Чумы теперь все стерильно. Прошел в комнату. В комнате было тихо и светло. Дорогие тяжелые шторы были раздвинуты, а на кровати, залитый солнечным светом лежал Вася. На почти плоской – так сказали в больнице – подушке лежала его голова. Хуй знает, что имел в виду специалист по этим амнезиям. Может то, что голова должна лежать горизонтально, а может что она должна чувствовать то, на чем лежит. Неизвестно. Рядом с кроватью на столе стояла хуева туча лекарств во всех возможных упаковках. У Васи, оказывается, были карие глаза. Никогда не замечал. Сейчас они смотрели вверх. Лицо не было повреждено, но было бледным и отчужденным.

– Привет, Вася. Я – Алкаш.

– Очень приятно… – прозвучал глуховатый чужой голос и одного этого было достаточно, чтобы выпасть в нерастворимый осадок. Я понял – он меня не знает. Видимо, Светка, приводила не одного, не двух, но все безуспешно. И Вася научился быть вежливым. Что ему оставалось делать? Он инстинктивно выбрал способ защиты. Такие вот пироги.

Я сидел на стуле, смотрел на него, говорил что-то. Светка стояла напротив, за его головой. Она слушала. Перед этим она просила меня говорить обо всем, но не спрашивать его, типа – «помнишь?». Я рассказал о том, что Митрич в завязке, что Федор купил мебель, что Новый Год на носу и что скоро его брательник станет еще на одну звезду тупее. Посмотрев на Светку, я сказал, что Ирка уже не живет в общежитии, а получила комнату. Ничего. Он кивал головой, односложно отвечал – «да», «нет» и было ему неуютно. Мне стало плохо. Я опять посмотрел на Светку. Она щелкнула по горлу пальцем. Я кивнул.

– Может, выпьем? – спросил я.

– Вина, что ли?

Васька никогда не пил вина. Как он говорил – только для дам. Я не мог ничего сделать. В глубине его мозга мне не было места.

– Ладно, Вася, в другой раз. Света пока не разрешает.

Я опять посмотрел на Светку. Она медленно кивнула. Без слов. Только породистые челюсти играли под кожей.

– Я еще забегу, Вася.

– Забегай.

Без эмоций. Можешь забегать. А можешь и не забегать. Ни к чему. Лучше б он был без сознания. Господи, прости мою душу грешную…

…Мы бежали с моими собаками в растущих сумерках. С некоторого времени я стал бегать и по вечерам. Карат и Грей уже знали все мое расписание. Утром – до света. По темноте. И вечером – в сумерки. Они мчались, по сугробам, взметая снежную пыль. Такое сложилось у нас правило. Человек бежит по тропинке – он слаб. Собака бежит по снегу – она сильная. И человек иногда обгоняет. Очень редко, но обгоняет. И тогда рвутся вперед две живые пружины – серо-черная и черно-белая. И вырывают опять победу. Весело. И нелегко. Всем нелегко. Я еще вас сделаю, шерстяные. И еще, и еще. Попробуй, двуногий. Попробую. Организм внутри меня стал – как часы. Все знает. Все. Когда вставать, когда ложиться. Когда жрать, что жрать. Когда гадить и чем гадить. И голос его стал другой – зычный. Как у боцмана в бурю. Растем, мать вашу. Растем. Лиса говорит – ты сам стал, как Анубис. Бог смерти. И мажет мне перед бегом правый локоть хитрой восточной мазью – чтобы не ныл. Я сейчас… охуеть можно… готовлюсь стать отцом. Не в смысле, что Лиса беременная. Она сказала – ты слишком долго пил. У тебя длительная интоксикация. У тебя наверняка изменения в аппарате воспроизведения. В аппарате, ни хуя себе. У меня сейчас каждый день там изменения. В сторону увеличения. В общем, чищу себя… Она сказала – несколько месяцев. Лучше – год. Но при моем теперешнем образе жизни – можно полгода… Да все нормально. Только видеть уже не могу эти презервативы… В середине декабря перестал я купаться – перемерзала река на глазах. До воды стало идти далеко. И опасно. Морозы. Рухнешь, на хуй, под лед – ищи тебя. Хоть и Анубис. Ничего, до марта потерплю. А голый по пояс – так и бегаю. Пугаю лыжников. На поляне со мной фотографируются. А что – пусть позорятся. На память детям и внукам. Пусть помнят. Что был такой – Одинокий Ветер. Алкаш-собеседник. С глазами цвета осени. Первый из могикан. Самый первый.

Я пишу письма Грустной Лисе на бегу. Я погружаюсь в это. Иногда я бегу, не видя дороги, несколько километров. Ничего удивительного. Мой организм делает все за меня. Он умный теперь, аж пиздец. Но наивный, как ребенок. Кого – ребенок… Хуже. Как щенок. Маленький, теплый, мохнатый щенок с глазами-пуговицами. Мы нашли его с собаками в поле. Как он туда попал – непонятно. Ну, не в самом, конечно, поле, на краю. Сдается мне – выкинули его из машины. Породы у него даже близко не наблюдается. Но крупный будет, лапы выдают будущий размер. И жрет… Я так не жру. Жрет и спит, жрет и спит. Во сне лапами дергает. Снится ему лес, полный запахов, мудрые лоси, обгладывающие осину, тазы, полные парного молока, и светящийся вой огромных крылатых стай. Я пишу письма Грустной Лисе на бегу…

… и чтобы было позднее лето, чтобы была глубокая ночь, чтобы дождь шел ровно, не переставая, чтобы было открыто окно и не подоконнике стояло – ни много, ни мало – ведро с цветами. И чтобы были цветы тяжелые, крупные, белые, хризантемные. Или просто так , полевой сброд, выросший как попало и так же срезанный пьяной от тоски рукой. И чтобы дождь не залетал в комнату, а обсыпал подоконник и цветы чтобы все были в свинцовых каплях, густые – еще живые цветы. И сверкала бы временами молния, словно вырезая этот чудовищный букет на фоне окна и гром чтобы звучал громко, но не близко.

А еще рядом с ведром лежали бы крупные яблоки и не красные, а зеленые, кисло-сладкие на вкус и тоже в каплях, холодные и гладкие.

И чтобы не было никаких занавесок, чтобы они не трепетали, отвлекая, чтобы окно было провалом в бездну, в мокроту, в водоворот сверкающих капель, в никуда, в ад.

А там, в этом провале, еле угадываемый – бесконечный лес. Там черные деревья, черная листва, провисшая от тяжести миллионов капель, черная, напившаяся по горло трава.

В такой дождь можно спать вечно, не просыпаться вовсе, пока он не унесет тебя в мировой океан. Таким дождем можно дышать вечно, даже если у тебя нет легких, дышать всем телом, с ужасом осознавая, что тело твое живет само по себе.

А еще – быть таким, каким когда-то родила тебя мама – не свершившим ни одного преступления, не имеющим на душе ни одного греха, голым и праведным и только черный кипарисовый крестик качался бы на груди в такт твоему дыханию, как символ древней, языческой веры.

И сидел бы в ногах громадный сумеречный кот, потерявший дневной облик, весь электрический от грозы, и переливался бы по его спине холодный сиреневый свет, и горели бы его глаза, как две смерти. И смотреть бы на все на это – на окно, на цветы, на яблоки, на неземные глаза кота; и дышать бы этим дождем и так и не узнать бы, что этот дождь – последний в жизни.

…Мы его назвали Туман. Из-за шерсти, цвет которой никак не определялся. Что-то среднее. Ну, вот если смешать все собачьи масти, то получится такой цвет. Тумановый. Хорошее слово. Тумановый. Не туманный. Туманный – слишком понятно. И не о том. А у Тумана – тумановая масть. Дым лесного пожара. Намедни Карат с Греем учили его давить котов. Сэнсэи, мать их за ногу… На двоих за всю жизнь один практически добровольно умерший кот. Но Туман их рыбацкие байки принял за чистую монету и долго тявкал на сидевшего грязным исполином крысиного убийцу. Кот смотрел сверху на щенка… не скажу, что безразлично. Скорее, у него даже был какой-то интерес. Гастрономический. Но сэнсэи сидели внизу и выглядели внушительно. Поэтому кот зевнул и исчез в одной из многочисленных дырок в крыше склада. На мой век крыс хватит, подумал он. Пока, служивые…

Я сижу в библиотеке целыми днями. Я роюсь в книгах. Моя папка уже толстая, как фолиант. Шеф спрашивает – материалы готовишь? Молодец, молодец. А то остальные аспиранты дурака валяют… Бильярд, теннис настольный, трали-вали. Давай, давай. Показал бы. Может, подскажу чего? Да вот, через месячишко-другой, Александр Михайлович. Или к сезону ближе. Чего, куда и в каким порядке сеять и все такое. Ну давай, давай. В библиотеку пошел? Ага. Молодец, молодец. В папке лежит сверху дежурный лист. И цветная фотография – поле цветущей травы с красивым названием Galega Orientalis. А под ними собаки, собаки, собаки. Психология, структура волчьей стаи, социальная организация бродячих собак. Вырезки, копии, рисунки.

Отдельно – Павлов Иван Петрович. В холодные зимние ночи суки пугают этим именем непослушных щенков. Никто в мире не убил столько собак. Не будет ему покоя никогда. Не смоет он собачьего горя никакими памятниками. Недаром у Анубиса – собачья голова. Отдельно – церковная дискуссия о существовании феномена души у животных. Нет ответа. То есть ответ есть, но в форме аксиомы. Но буддисты утверждают – душа есть у всех. Правда, тоже без доказательств. Но это так, зарядка для ума. Есть душа, нет души… Да посмотри ты в глаза любой собаке! В глаза посмотри, не отводи свои. Что, нет души? Это у тебя нет, ублюдок. Это просто – другая душа. Светлая и чистая. «Любящие нас больше, чем себя»… Чарльз Дарвин. Он убил не так уж много.

Кунин А.С. Командир отряда. Во время Сталинградской битвы отряд подбил 32 танка. Тридцать две живых мины с глазами, полными любви и надежды. Все собаки попадают в рай. А ты, Кунин? А что ты… Ты – один из многих. 300 единиц бронетехники подбито во время войны собаками. Ни одна не вернулась. Служебные, сторожевые, боевые – это понятно. Эти идут на смерть, зная что их любят. Этих предали еще до их смерти… Это еще что… Отказавшиеся идти на смерть за непонятную им Родину – расстреливались на месте. Дважды преданные. Говорят – так было надо…

3 ноября 1957 года через несколько часов после старта погибла Лайка – первая собака-космонавт. Эту тоже предали еще до смерти. Никто и никогда не собирался ее возвращать. Она ушла в небо. Что думала она, умирая от перегрева. Вы когда-нибудь умирали от перегрева? Это только слово такое приличное – «перегрев». Глаза Лайки будут смотреть на нас с неба вечно. Да что Лайка? Барс, Лисичка, Пчелка, Мушка… Их должны были вернуть. Не смогли… Не из-за дикой ли вины перед ними давали им имена, похожие на прозвища любимых женщин?

Я читаю обыкновенную научную статью. Изменения в мышечной ткани после ПРЕДЕЛЬНОЙ физической нагрузки. Графики, картинки, цифры. Фотографии, выводы, список литературы. Срезы мышечной ткани. Так, рядовая статья. Рядовые выводы. Одна собака бежала 10, вторая 14, третья 52 часа. Ну, пока могут. Пока не упадут. Пока при памяти. Пока не откажет эта самая мышечная ткань. Эти собаки отдохнули уже в раю. Срезы брали еще у живых. Иначе не увидишь изменения. Сколько таких статей…

А это даже не статья. Это просто строчка в книге по психологии. «Собака может прожить без сна от 14 до 77 дней». Леон Уитни. Хороший парень этот Уитни. Надеюсь на это. Он просто привел факт. На семьдесят восьмой день без сна собака может завернуть боты. Сказать, что ей повезло больше, чем той, что склеила ласты на пятнадцатый день – язык у меня не поворачивается. Потому что я не представляю, сколько это – 77 дней без сна. Может быть, это была мечта Сальвадора Дали. Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната за полсекунды до пробуждения… Смерть, вызванная бесконечной дорогой к спасительному сну сквозь удары электрического тока. Вот это была бы была картина… Но Дали – не сволочь. Не урод, не скотина и не садист. Хорошо ли ты спишь теперь, ублюдок в белом халате?

Нет, не хорошо ты спишь… Тебе снится Анубис. У него желтые глаза. Острые уши. Ледяной нос. В одном из таких снов ты умрешь… В следующей жизни ты очнешься бездомным псом. И будешь мстить за то, что тебя предали… Такова плата.

И прольется кровь человека невинного… И ответят люди злом на зло… И будешь ты умирать на снегу, разбрызгивая вокруг алую свою жизнь… И подойдет к тебе тень в камуфляже. И вырвет твое сердце… Такова плата. Когда-то собак было больше, чем людей. Потом меньше. Сейчас их – одна на десять человек. Собаки могут убивать нас еще несколько веков. Пока не сравняется счет… Я, Одинокий Ветер, не знаю – где правда… И есть ли она вообще… Такова плата.

– … Ты не поешь совсем, Ветер. Почему?

– Я, почему-то, не могу петь трезвый, Лиса. Нет того настроения. Знаешь, меня в институте специально поили для этого. Пьяное сердце – честное сердце. Петь надо честно. Как бежишь, как плаваешь в проруби, как любишь Грустную Лису, как просыпаешься… Может я научусь еще петь трезвым, а?

– Может… Но если не научишься – я тебя сама напою. Ну, на день. На два.

– Можно на три?

– Залупу. Сказала – на два.

– У меня глюки? Ты сказала – «залупу»? Или мы уже там, где все можно?

– Где это все можно?

– На том свете…

– Ну и дурак же ты, Ветер, аж есть противно. Иди ко мне.

– Я и так здесь.

– Нет. Иди ко мне. Мне без тебя холодно…

Такие вот пироги. С презервативами. Великое и смешное изобретение француза Кондома. Дай Бог ему здоровья даже там, где он сейчас.

– Расскажи мне о себе… – Лиса лежала не рядом, она полусидела-полулежала на мне верхом, и я чувствовал биение ее сердца. Серебряными ногтями своими она перебирала мои волосы.

– Что рассказать?

– Что-нибудь. Мне нравится, как ты рассказываешь.

– Слушай. Было это совсем даже не давным-давно. Собрались в Кремле мужи государственные, посчитали убытки от пития поганого и решили запретить родимую на веки вечные. И пришла на землю нашу очередная дурь. А была еще на нашей реке пристань Почта. И сейчас стоит, не валится. Приехали туда ученые. По хозяйству по сельскому. Опыты ставить, травы сеять, да рыбу ловить. И не было у них как раньше спирта казенного, чистого как слеза. А только жажда неизбывная и сказочная. А жили они, бедные, на базе охотничьей. Над крыльцом резным там табло висело заветное – «Разряди ружье». А рядом, прости ты нас грешных – кладбище старое, в березничке да в осинничке. Не вдали, не на о?тшибе, а прямо под окнами. Стоят трактора, ограду кладбищенскую подпирают. И захотелось ученым надраться – страсть. И приехал тут в гости еще один ученый. Одинокий Ветер. С канистрой браги выстоявшейся как положено, пять дней от зари до зари. Достали тогда ученые аппарат волшебный, из стекла химического, змеевик то есть. И колбу тоже стеклянную. И уголь активированный. И марганцево-кислый калий для пущей важности. И принялись они гнать родимую под огромной луной. Как в далеких тридцатых в далекой Америке. Слово даже у них такое есть – «moonshiner», самогонщик переводится, а дословно – «лунносветлый». Или «светолунный». Или «лунносияющий». А луна, Лиса, светится как фонарь, и тихо все вокруг, и кладбище все озарено, как днем. А Одинокий Ветер еще не пил. А другие ученые уже приложились. С утра и с обеда и с вечера. Потому – сено некошенное продали. Приходила к ним дама местная, домовитая и говорит поутру – а нет ли у вас, добры молодцы, сена, как прошлый раз, с опытов ваших непонятно кому нужных. А есть, хозяюшка, только некошенное еще. А нельзя ли у вас его за десять литров браги ядреной приобрести по предоплате. И понеслись ученые за схемами опытными и сказали даме – выбирай, родная, какое сено тебе. Вот и кострец тут, и люцерна, и прочие разносолы. Ткнула хозяюшка в самую вкуснятину и ударили они по рукам. Сено скосить – не отчет написать. Ума не надо, косилка нужна. И поехала косилка. Сзади болталась на тракторе Т-25. Только самый главный ученый говорит студенту – ты вот тот участок, помнишь, коси, ему все равно через два дня срок – хрен с ним, сегодня скосим. А тот, помнишь, тот не коси, ему еще месяц стоять – наука, как никак. А студент молодой был, горячий. Скосил, как потом оказалось, как раз наоборот. Я ж говорю, сено скосить – ума не надо. Косилка нужна…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю