Текст книги "Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра"
Автор книги: Юрий Рюриков
Жанры:
Обществознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Психология современной любви
Двуречье любви
Искусство, как и наука, всегда идет дорогой открытий, и эти открытия нужны человеку не меньше, чем открытия науки. Ибо искусство постоянно открывает человеку его самого. Оно все глубже проникает в человека, в жизнь его чувств и разума. Оно все время открывает новые типы людей, новые виды человеческих связей, и там, где нет этих открытий, нет и искусства, – есть только мимикрия под искусство, изготовление подделок и эрзацев.
Первой большой вехой в истории любви была Античность; она как бы открыла людям внутренний огонь, сжигающий их, вселяющийся в их душу и не дающий им покоя.
На грани Средних веков и Возрождения поэты нового сладостного стиля (Кавальканти, Джанни и другие), Данте и особенно Петрарка открыли нам индивидуальную духовную любовь Нового времени, со всеми ее сложностями и противоречиями. Это было великое открытие, равное любым другим великим открытиям эпохи.
Ко временам Петрарки любовь начинает чуть ли не безраздельно царить в поэзии. Сотни поэтов писали о ней, но почему-то никто из них не стал Петраркой, хотя многие и приближались к нему.
Вспомним «Витязя в тигровой шкуре», который был создан раньше петрарковских сонетов. Любовь для Руставели – вселенская сила, движущая миром, и в цепи всех сил жизни она стоит чуть ли не на первом месте.
«Жизнь моя – самосожженье и тысячекратный стон», – говорит у него влюбленная. «Опаляемый любовью, в пламени ее горю», – говорит влюбленный. «Исступленный» и «влюбленный» – у арабов то же слово, – говорит о них Руставели.
Любовь у него – титаническая страсть, которая низвергается на человека и погребает его под собой. В его поэме нет филигранного плетения психологии, нет жизни сердца, нет чувствований души. Любовь для Руставели – стихийный поток, в котором нет струй и течений, нет радуги чувств с ее многоцветностью. Один цвет царит в любви Руставели, один цвет окрашивает всю поэму – цвет полыхающего пожара.
Чтобы стать Петраркой, нужен был другой взгляд на любовь. Нужно было ощутить ее не как гремящий водопад, а как плавную равнинную реку, – и только тогда можно было понять, из каких потоков она состоит.
Весной 1327 года Петрарка увидел Лауру в церкви – и до самой ее смерти любил ее. Любовь к ней заполняет все пространство его души, вытесняя оттуда все остальное.
Но это – неразделенная любовь, и Петрарка поет не радости любви, не ее гармонию, а ее горести, тяготы, ее сложность. Одиночество, рожденное безответной любовью, замыкает его в себе, обращает его взгляд внутрь – и позволяет глубоко проникнуть в скрытые уголки своей души, разглядеть там такие оттенки чувств, о которых до того и не подозревали.
Он разорван в противоречиях, душа его разъята на контрасты, и он как бы застыл, раздвоенный полярными чувствами:
Страшусь и жду; горю и леденею;
От всех бегу – и все желанны мне.
Он пристально смотрит на себя, он поражен двойным ликом любви. Он видит, что любовь «целит и ранит», видит, что она необыкновенно усложняет его внутреннюю жизнь, делает необъятно богатым мир его сердца.
Любовь к Лауре стала центральным средоточием всей его жизни. У него даже появился свой календарь, свое исчисление времени. Он мерит жизнь от момента встречи с ней («вот год прошел», «вот десять лет прошло», «пятнадцать лет кружится небосвод с тех пор, как я горю, не угасая»), – как будто жизнь распалась на две эпохи, на две эры – до рождества любви и после ее рождества.
Петрарка увидел двуречье любви, постиг ее многоликость, сложнейшую вязь ее потоков. Он увидел, что в любовь входит восторг и тоска, радость и мука, надежда и печаль, и все это слагается в особое настроение, особый сплав чувств – accidia, тоскливая радость, как ее называли. Но он не разглядел еще струек, из которых состоит каждый этот поток, не увидел, как они переливаются, незаметно переходя друг в друга.
По сравнению с Античностью это была уже совсем другая любовь, другая по всему своему складу: она перестала быть монолитной, сделалась психологически утонченной и разветвленной, далеко опережая здесь эллинистическую любовь.
Но собравшись вокруг одного духовного полюса, любовь его, как и у трубадуров, перестала быть цельной, утратила телесную жизнерадостность, чувственное изобилие. Петрарка сам говорил, что любит в Лауре не плоть, а бессмертную душу, и поэтому будет любить ее и после смерти, – ведь душа ее останется, не умрет. Здесь и лежит разгадка, почему он любил ее двадцать лет после ее смерти – или внушал себе, что любил, ибо в письмах сознавался, что смерть погасила в нем последние остатки любви к ней[66]66
Впрочем, любовь его к Лауре в жизни была не совсем такой, как в поэзии. В поэзии она была ангелизированной, божественной и очень сильной. В жизни она была слабее и – как говорят биографы и как признавался сам Петрарка – не мешала ему любить других женщин земной любовью. Это еще раз напоминает, что любовь в искусстве часто бывает идеализированной и отличается от любви в жизни.
[Закрыть].
Герой Петрарки – человек переходного времени. Он выламывается из пут старого мира, но в своей любви, которая стыдится земных порывов, он еще по пояс стоит в Средневековье.
Так сложно – с потерями и приобретениями – менялись в веках психология любви и сама любовь. И дальше, с ходом времени, это психологическое усложнение любви делалось все больше.
Двуречье и дельта
У Фета есть шутливое стихотворение о любви. Нудный педагог объясняет в нем ученику, что глаголы делятся на два вида – глаголы действия и глаголы состояния.
Он говорит, что любить есть действие – не состояние.
Нет, достохвальный мудрец, здесь ты не видишь ни зги.
Я говорю, что любить – состоянье, еще и какое!
Чудное, полное нег!.. – Дай бог нам вечно любить!
Любовь-состояние, любовь-чувство несет в себе целый мир огромных психологических ценностей. Само начало любви – громадное – и незримое – изменение в человеке. В нем совершаются таинственные, неясные нам внутренние сдвиги, мы видим только их результат, а какие они, как текут, – мы не знаем.
… Вот Анна, после первой встречи с Вронским, едет в поезде.
Она читает книгу, она увлечена ею, и вдруг ей отчего-то сделалось стыдно. Она стала перебирать свои вчерашние впечатления, вспомнила бал, знакомство с Вронским, свое поведение. Стыдного ничего не было, «а вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось». «Она провела разрезным ножом по стеклу, потом приложила его гладкую и холодную поверхность к щеке и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею. Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно движутся, что внутри что-то давит дыхание и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайной яркостью поражают ее».
На вокзале Анну встречает муж. «Ах, боже мой! Отчего у него стали такие уши?» – подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы.
Едва зажегшись, искорки неясного ей чувства уже начинают неуловимо перестраивать мир ее души, крупицу за крупицей менять весь строй ее ощущений.
«И сын так же, как и муж, произвел в Анне чувство, похожее на разочарование».
Анна не понимает, почему она по-новому видит близких, хорошо знакомых ей людей. Она не понимает, что в ней начинает «переворачиваться» все ее мировосприятие, она не чувствует, что она изменилась, и именно поэтому другие кажутся ей не такими, как раньше.
Влюбление еще со времен Античности всегда казалось чем-то мгновенным. С тех пор любовь с первого взгляда, неожиданно поражающая человека, заполонила собой все искусство. Мгновенно влюблялись эллины и рыцари, герои древнеиндийского романа и драмы, персонажи «Тысячи и одной ночи» и Руставели, герои Возрождения и поздних эпох.
Любовь у Толстого – не мгновенный удар, а постепенная перестройка всей внутренней жизни человека, переход ее – звено за звеном – в новое состояние. Раньше любовь начиналась, как вспышка молнии, тут она начинается, как созревание цветка. Новое для человека ощущение, едва начиная входить в ряд его привычных чувств, уже меняет их одно за другим, просвечивает через них – как капли краски, вводимые одна за другой в воду, сначала неуловимо, а потом все явственней меняют ее цвет.
Этот подход к любви, как к революции в человеке, эта «диалектика души», тотальная связь всех душевных движений человека, взаимное слияние всех ручейков, из которых состоит поток его внутренней жизни, – то новое, что приносит в понимание любви XIX и XX век и что ярче других писателей выразил, пожалуй, Лев Толстой.
В начале XX века спектр любви стал исключительно сложным, и любящий взгляд состоит теперь из многих эмоций.
«В этом взгляде было опять что-то совершенно незнакомое Ромашову – какая-то ласкающая нежность, и пристальность, и беспокойство, а еще дальше, в загадочной глубине синих зрачков, таилось что-то странное, недоступное пониманию, говорящее на самом скрытом, темном языке души».
Так видит глаза любимой юный Ромашов из купринского «Поединка», и тут как бы просвечивает вся многослойность теперешнего любовного влечения, вся его непростота. Чувства, из которых оно состоит, лежат в разных психологических измерениях, а где-то в глубине, под этими еще различимыми чувствами таится что-то странное, недоступное пониманию, говорящее на самом скрытом, темном языке души.
Любовь у Куприна – глубинная эманация души, она истекает из подсознания – большой и важной области человеческого существа, которая скрывает в себе много загадок. Оттуда начинаются многие сотрясения, там таятся силы, которые диктуют чувствам человека, его душевным движениям.
Многое в этих движениях не воспринималось, не осознавалось раньше. В XX веке забеспокоились, стали улавливать эти новые потоки. Приближаясь к сознанию человека, они вспыхивали, как вспыхивают метеоры в небе, и только в эти моменты их можно было заметить. Но какой путь они проделали до этого, из каких глубин они вышли – оставалось тайной.
Вспомним Петрарку. У него чувства любящих ясны, отграничены друг от друга, они блистают как лезвия – восторг и тоска, радость и мука, наслаждение и печаль. Между ними нет никакого тумана, сплетения их ясны, переходы рельефны, зримы.
Теперь любовь не просто состоит из нескольких чувств. Двуречье любви превратилось в дельту из многих потоков, каждый из которых разбит на мельчайшие струйки эмоций, настроений, душевных движений – мимолетных, неуловимых, переливающихся одно в другое, вспыхивающих и мгновенно гаснущих, загорающихся в другом месте.
Это было совершенно новое, рожденное XX веком представление о любви. Это было открытием нового – и очень сложного типа человеческой психологии, и вместе с тем нового типа эстетического восприятия.
Конечно, речь идет здесь о высших точках любви, о ее психологических вершинах, рядом с которыми много провалов и равнин обычной жизни. И в сочетании этих взлетов и провалов резко выразилась двойственность частичного человека, расколотость мирового развития: углубление личности шло рядом с ее обезличиванием, утончение каких-то ее свойств достигалось за счет притупления других свойств.
И чем более частичными делались люди во всем строе своей жизни, тем контрастнее становился разлад между их обезличиванием и усложнением их личности, часто рафинированным, чрезмерным. И усложнение любви, дробление ее на мельчайшие внутренние крупицы идет рядом с падением ее силы, ее безоглядности, цельности, ее роли в самой жизни. Утрата ее внутренней мощи и чувственного изобилия делается все более и более явной, нерасторжимость потерь и приобретений все больше бросается в глаза.
Новые диапазоны психологии
Уже давно замечено, что в XIX и XX веках искусство стремится дать как бы посекундный дневник любви, следит за малейшими биениями сердца, схватывает исчезающе малые движения души.
Жизнь общества и жизнь каждого человека сейчас невероятно усложнилась, и тут – как и везде – есть свои темные и свои светлые стороны. И усложнение жизни, и ее обесценение, которое принесли с собой мировые войны и лавиноподобный рост населения земли, – все это резко поднимает в глазах людей ценность каждой ее крупицы, заставляет человека все больше дорожить самой мелкой ее искоркой. Большую роль играют здесь и перевороты в творческом сознании, быстрое движение вглубь, к первоэлементам жизни, которое идет во всех областях знания. Физики забрались в глубины атомного ядра. Биологи проникли внутрь клетки – атома живой природы. Генетики работают с генами – элементарными частицами наследственности. Физиологи бьются над тайнами нейрона – нервной клетки человеческого организма, хотят понять секреты паутинных биений психики.
Мир микровеличин все больше завладевает умами человечества, ибо он дал открытия, которые потрясают устои всех наших представлений. И стремление понять микропроцессы обычной жизни делается сейчас, может быть, одним из главных человеческих стремлений.
Мир бесконечно малых величин создает новый тип человеческой психологии, который, возможно, станет преобладать в будущем. (Впрочем, может быть, эта настроенность на микровеличины пройдет, восприятия человека опять станут крупными, цельными, и психологию подробностей заменит психология простых и цельных чувств – как во времена Античности. Это может случиться, если наступит упрощение жизни, если процессы синтеза, которые сейчас начинаются, возобладают над усиливающимся дроблением и специализацией.)
Предвестия этих психологических перемен появились еще в XIX веке. В те времена стало резко меняться общее состояние мира, начал рождаться новый уклад бытия. Внутренне ветвящаяся жизнь рождала внутренне ветвящегося человека. Быстрый темп жизни убыстрил, видимо, психические реакции, сделал более тонкой способность человека откликаться на мельчайшие уколы жизни. Гигантская острота жизненных противоречий, невиданное напряжение социальной борьбы, дробящееся разделение труда – все это были пружины того скачка, из которого человек вышел более сложным, чем входил в него.
В последние годы в нашей жизни резко поднялась и роль макромира, мира гигантских величин. Мир космоса и глобальные события земли начинают все больше вторгаться в нашу личную повседневность. К жизни каждого из нас протягивается все больше ниточек от массы процессов, текущих в разных углах планеты. С двух сторон эти миры как бы входят в сознание теперешнего человека. К «средним волнам», на которые была настроена психика старого человека, как бы добавились короткие и длинные волны. Они расширили диапазон волн, на которых мы общаемся с миром, открыли нам новые области в этом мире, которые мы раньше не могли видеть.
Эти сдвиги в жизни меняют склад ощущений, строй мышления – всю психологию современного человека. Чувства людей утончаются, растет их филигранность, непростота их сплетений. Все ясней делается ценность малейшего движения души, весомость мельчайшего «атома» психологии.
Конечно, ни на секунду нельзя забывать, что все это идет рядом с дроблением человека, с растаскиванием его личности, с суживающим его давлением частичной жизни. Это утончение и это «упрощение» – как бы две стороны медали, два рельса, по которым идет развитие нынешней психологии человека. И усложнение этой психологии – прямой ответ на обезличивающее давление конвейерной эпохи.
Не последнее место в таком усложнении человека занимает и любовь. Вспомним хотя бы Фета, знаменитые его стихи, написанные сто двадцать лет назад.
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица.
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
Возможно, сейчас эти стихи могут показаться психологически незатейливыми, но в них есть и подспудная непростота, которая в свое время сделала их хрестоматийными.
Человек, который говорит это, любит, и, наверно, поэтому он так обостренно видит красоту малейших биений жизни. В удивительном единстве сливается здесь цельность и «точечность» восприятия. Для него дорог каждый блик ручья, каждый перелив трели, каждый шорох веточки, каждая тень на лице любимой.
Именно любовь открывает ему ценность этих мимолетных трепетов жизни. Каждый из них – крупица радости, каждый сопричастен к его счастью, и поэтому каждый полон радостного смысла и значения.
Любовь как бы пробуждает в человеке массу его скрытых сил, делает сверхвосприимчивым его глаз, слух, скачком повышает проницающую силу интуиции. Человек как бы переходит в новое психологическое состояние – «состояние губки».
Пороги его восприятия круто снижаются, и через них, как через опущенные ворота шлюзов, в него вливаются изобильные потоки впечатлений. «Взрыв восприятий», «половодье впечатлений» захлестывают человека, как будто в нем рождаются новые воспринимающие органы.
Такая насыщенность жизни, такая сила микровосприятия чаще, наверно, бывает в искусстве, чем в жизни.
Сейчас так, как в искусстве, человек живет только в немногие минуты взлетов – в моменты опасности, вдохновения, любви, в моменты открытий, новых впечатлений, драматических переломов, – то есть в моменты скачка, сдвига, качественного перехода. Таких минут в жизни людей куда меньше, чем минут пустого существования.
В искусстве каждое действие людей несет с собой качественные перемены, качественную новизну. Качественных сдвигов в жизни персонажей искусства куда больше, чем количественных, – в сотни, а то и в тысячи раз.
В обычной жизни дело обстоит как раз наоборот – количественные слои ее в сотни, в тысячи раз больше качественных. В ней много пустынных секунд, много топтания на месте, механического растрачивания. И изменить это положение людям вряд ли удастся, пока в их труде и в быту много механического однообразия, пока весь уклад их жизни состоит из ежедневного повторения все тех же однообразных операций на работе, все тех же однообразных действий дома.
Стремление жить так же насыщенно, как живут люди в искусстве, жить по законам красоты, законам перемен и разнообразия, – это еще одна человеческая утопия, и все искусство – стихийное, неосознанное воплощение этой иллюзорной, но естественной тяги людей, которые хотели бы максимально насытить новым смыслом каждую секунду своей жизни.
Может быть, это одна из тех подспудных, никем не сознаваемых утопий, которые станут играть гигантскую роль в жизни будущих поколений. Может быть, она приведет к тому, что в человеческую жизнь войдут совершенно новые мерила ее ценностей, и эти мерила перестроят все мироощущение людей, весь строй их отношений к себе и к миру.
В воплощении этой утопии роль искусства – особенно Нового времени – незаменима. И так же незаменимо здесь – и так же огромно – влияние на людей любви. Она стремится насытить каждую пустую или полупустую секунду человеческой жизни, сделать ее полной, набухшей, чреватой смыслом. И здесь мы наталкиваемся на одну очень интересную вещь.
Четвертое измерение жизни
Многие, конечно, замечали по себе, что в разные моменты жизни бывают совсем разные ощущения времени.
Особенно резко меняет чувство времени любовь. В часы любви время исчезает – исчезает почти буквально, его не ощущаешь, оно перестает быть. Об этом странном чувстве писал Роллан – в сцене свидания Кристофа с Адой. И вместе с тем каждая секунда насыщена такими безднами переживаний, что время как бы останавливается, и от одного удара пульса до другого проходит вечность.
Время любви как бы состоит из бесконечных внутри себя мгновений – но эти бесконечности мгновенны, вечности молниеносны. И эта вечность секунды и эта мимолетность часов сливаются друг с другом, превращаются друг в друга и порождают друг друга.
В горе, тоске секунды тягучи, расстояние между ними невыносимо велико, и сквозь них продираешься, как в ночном кошмаре. Вспомним, как тягостно Джульетте, которая разлучена с Ромео и для которой от заката одной секунды до восхода другой проходит вечность:
… В минуте столько дней,
Что, верно, я на сотни лет состарюсь,
Пока с моим Ромео свижусь вновь.
И тут время делается долгим, но каторжно долгим, секунда набухает вечностью – но не радостной и сверкающей, а тоскливой и тусклой. Мгновение тоже останавливается, но оно умирает, и муки этого умирания невыносимы.
Законы, управляющие человеческим ощущением времени, – это законы парадокса: если человеку хочется, чтобы время шло быстрее, оно идет медленнее. Если человек хочет, чтобы время шло медленно, оно начинает бежать. Горестные, «отрицающие» чувства замедляют время, радостные, «утверждающие» – убыстряют его. Дух противоречия – это, наверно, главный дух, который управляет ощущением времени.
И здесь лежит явное несовершенство нашей психики. Вместо того чтобы медленно впивать секунды радости, мы опрокидываем их оглушающим залпом. А отрава горя сочится в нас медленно, падает с тяжелой расстановкой.
И получается, что страдания жизни мы часто видим увеличенными, как в бинокле, а радости – уменьшенными, как в перевернутом бинокле.
Эти свойства человека с давних пор были источником пессимистических теорий. Еще во времена эллинизма греческие философы говорили, что в жизни людей страданий больше, чем наслаждений, и поэтому счастья у людей быть не может. Громко звучали такие ноты в философии прошлого и начала нынешнего века, особенно в немецкой.
Горестные ощущения сильнее действуют на человека, чем радостные, говорили многие тогдашние мыслители; в жизни человека их больше и они острее. Сто лет назад, в 1869 году, Эдуард Гартман заявлял, что даже в любви страдания переживаются сильнее, чем радости, и поэтому люди должны отказаться от любви – любым путем, вплоть до кастрации.
Уже в наше время психологи и физиологи установили, что «перевернутое» ощущение горя и радости рождено самой нашей природой. В минуты радости, говорят они, в человеке царят процессы возбуждения, они ускоряют все ритмы нашего организма, и время от этого бежит быстрее. В минуты горя возбуждение пригашено, царят тормозные процессы, ритмы организма замедляют свой ход, и время идет медленно[67]67
К тому же в минуты горя, как говорят ученые, происходит настоящее, буквальное отравление организма, и душевная боль, которую человек испытывает, резко растягивает для него время. Многие слышали, наверно, выражение «адреналиновая тоска»: в моменты горя в крови человека резко вырастает содержание адреналина – он и дает гнетущую и совершенно физическую тяжесть, которая усиливает душевные муки.
[Закрыть].
Горе и радости видятся так только в настоящем времени, только в тот момент, когда они переживаются. В наших воспоминаниях действует обратный закон – как бы закон «красного смещения»: горести забываются, исчезают из памяти, а радости остаются и занимают почти все ее пространство. Поэтому прошлое и вспоминается всегда так радужно. К сожалению, человек больше живет чувствами, чем памятью чувств; для наших ощущений есть только настоящее время, а прошлое воспринимается больше всего мыслью, разумом, – хотя и памятью чувств тоже.
Такое ощущение времени – вещь органическая, и оно, наверно, всегда будет утяжелять жизнь людей. Впрочем, может быть, кое в чем сумеет помочь здесь микропсихология, которая сейчас рождается. Может быть, она не просто научит нас ценить каждую крупицу радости, каждую ее секунду, а как бы и раздвинет ее просторы, увеличит ее вес – и смягчит этим несовершенство человеческой психики. (Впрочем, микропсихология может точно так же увеличить и размеры горестей, их вес, их остроту – и тогда «перевернутое» ощущение горя и радости может сделаться еще разительнее.)
Относительность человеческого времени чувствовали многие писатели и философы. Ее ощущали Толстой, Достоевский, о ней писали Платон, Спенсер, а совсем недавно о ней много и по-новому говорил Хемингуэй.
Вспомним еще раз Роберта Джордана. Ему осталось прожить семьдесят часов, которые до краев полны любовью к женщине и борьбой с фашистами. И он знает, что от всей жизни ему остались эти последние семьдесят часов. Он беспощадно трезв, он смел перед собой, и он думает: «Наверно, за семьдесят часов можно прожить такую же полную жизнь, как за семьдесят лет».
Его жизнь измеряется теперь секундами, и каждая секунда вырастает до огромных размеров, каждое дыхание, каждый толчок пульса делается гигантски насыщенным. В жизнь человека врывается новая цена времени, и – как под огромным микроскопом – пылинка времени вырастает в гору.
И Джордана охватывает горькое чувство человека, который потерял то, что не успел найти. Он ощущает, что ему остается только одно, и сводит свои ощущения к глубокой и мужественной формуле: «Наверстать в силе то, что не хватает твоему чувству в длительности».
Тут и лежит, наверно, ключ к его любви: наверстать в силе то, чего не хватает в длительности.
И Роберт Джордан стремится прожить целую жизнь за три дня, и оттого, что счет их любви идет на секунды, каждая из них делается громадной, и в душу человека входит иллюзия ее медленности. Они с Марией наслаждаются каждой этой секундой, они любят друг друга с такой силой, что эта сила как бы возмещает им краткость их любви. Закат времени – вот о чем говорит Хемингуэй, и оттого, что время идет к концу, ценность каждой его секунды резко разрастается. Секунда для Роберта Джордана – не просто двухсотмиллионная часть жизни, как для любого человека. Ее удельный вес громаден: сегодня она – миллионная часть его жизни, завтра – стотысячная, послезавтра – тысячная, сотая, десятая. И чем меньше секунд остается ему прожить, тем громаднее эта секунда, тем необъятнее ее внутренние просторы – и тем мгновеннее она пролетает.
* * *
Ученые говорят, что мерило времени – это одинаковые и ритмические явления: колебания атома, обороты земли вокруг своей оси и т. п. В обычных для земли условиях эти ритмы не меняются, и время течет с постоянной быстротой.
Но мерилом времени могут быть и социальные ритмы, ритмы перемен в жизни общества и в жизни каждого человека.
Все знают, что ритм социального времени был разный в разные эпохи. Одна скорость была у времени в пещерные времена, другая в эпоху Античности, третья – в Новое время, в эру машинной цивилизации.
Американские индейцы говорили когда-то: «Завтра – это только другое имя для сегодня». Жизнь влеклась тогда медленно, уклад ее был одинаковым у дедов, отцов, внуков, завтра ничем не отличалось от вчера и от сегодня.
Но уже много лет назад течение времени начало ускоряться. В году сейчас столько перемен, сколько раньше вмещалось в десять. Число событий на единицу времени выросло во много раз, – а ведь именно ритм этих перемен и создает скорость времени, его насыщенность.
Конечно, у этого ускорения времени есть свои перегрузки, свои тяжести, и они гнетут людей, истощают их, мешают им жить. Надсадный темп жизни – особенно городской, – рабочая гонка, постоянное подхлестывание, желание перегнать, боязнь отстать – все это рождает в людях нервное истощение, отравляет их души, судьбы.
Раньше время для людей было бестелесной, чисто идеальной вещью. Сейчас оно делается ощутимым, зримым, становится как бы «четвертым измерением» жизни. Пробита огромная брешь в представлении, что время – это просто обороты земли вокруг солнца.
Календарное время – это время механическое, внешнее, оно хорошо подходит к природе, которая живет равномерно, в одном ритме, и хуже – к человеку. Ибо это не индивидуальное, а уравнительное время, безликое, отчужденное от человека.
Психологическое время, личное время – это, наверно, и есть истинное время, которое прожил человек. Можно ведь прожить сто лет – и большинство из них будут пустыми годами. И можно жить так, чтобы в каждый день вмещалась неделя, в каждый год – десятилетие.
Психологическое время – это время личности, и ход его зависит от содержания времени, от его насыщенности, а не от того, сколько раз земля обернется вокруг себя и вокруг солнца.
«Время личности» показывает, как наполнена жизнь человека переменами, сдвигами, событиями. Богатство новых впечатлений, действий, качественных перемен – это и есть богатство времени. У кого их больше, тот и жил больше, хотя другие могут жить дольше.
Такой подход к времени многое меняет в жизни человека. Он ведет к стремлению, чтобы в жизни не было пустых секунд, чтобы каждый атом времени был до краев полон жизнью. Секунду не вернешь, она бывает только один раз, она – та песчинка, которая пересыпается в часах природы и составляет один микрошаг времени. И нельзя обронить ни песчинки из той маленькой горсти, которую отпустила нам жизнь, нельзя прожить ее впустую, потому что она – крупица твоей жизни, потому что она необратима.
Такой подход может в корне изменить ощущение потерянного и полезного времени, он может привести к новому взгляду на мир, к тому, что жизнь начнет измеряться не по шкале лет и месяцев, а по шкале часов и секунд.
И это, наверно, самое главное, самое человечное мерило жизни. Если в жизни человека есть минуты счастья, минуты радости – и часы однообразия, механической скуки, тягот, – такая жизнь далека от совершенства. Ведь в конце-то концов чем больше светлых секунд в жизни человека и чем меньше в ней секунд темных – или серых, – тем лучше эта жизнь.
На этих новых весах и надо, видимо, измерять совершенство жизни человека, совершенство жизни общества, совершенство любого строя жизни.
Маркс писал об этом: «Лишь тогда, когда действительный индивидуальный человек… в своей эмпирической жизни, в своем индивидуальном труде, в своих индивидуальных отношениях станет родовым существом… – лишь тогда свершится человеческая эмансипация»[68]68
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 1. С. 406
[Закрыть].
Мерой человеческого освобождения он брал не абстрактные отношения, а именно индивидуальную жизнь человека, его повседневный труд, его обыденные отношения с другими людьми – поминутную, текущую шкалу его жизни. «Общественная история людей, – говорил Маркс, – есть всегда лишь история их индивидуального развития»[69]69
Переписка К. Маркса и Ф. Энгельса с русскими политическими деятелями. М., 1955. С. 11.
[Закрыть]. Именно личное, индивидуальное отношение индивидов друг к другу, их взаимное отношение в качестве индивидов создало – и повседневно создает – существующие отношения[70]70
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 3. С. 439.
[Закрыть].
Это исключительно важная – и по сути своей очень простая и самоочевидная мысль, и она должна быть методологической основой всех социальных измерений.
Измерять социальное счастье, уровень свободы, равенства, материального благополучия и надо, видимо, не по обезличенно-массовым показателям, а по «эмпирической жизни», по «индивидуальному труду», по «индивидуальным отношениям» человека – по их поминутной шкале. Сколько этого счастья, этой свободы, справедливости дано каждому человеку в его каждодневном и каждочасном личном труде, в его каждодневных и каждочасных личных отношениях, – такой и уровень общего счастья.
Это – мерило благ «на душу населения», главное мерило всех человеческих благ. Все другие меры отчуждены от личности, индивидуальности, и сейчас они все больше делаются мнимыми, безликими, уравнительными.
Рождающаяся сейчас новая цена времени воюет с одним старым, издавна живущим у людей психологическим предрассудком.
Во многих из нас глубоко сидит наивное представление, что может быть такая жизнь, где все хорошо и нет ничего плохого.
Детям их жизнь кажется куда хуже и несвободнее, чем у взрослых; они думают, что настоящая жизнь начнется, когда они вырастут. Юноши и девушки верят, что совсем настоящая, совсем счастливая жизнь наступит, когда они найдут себе спутника жизни и станут жить самостоятельно, без опеки родителей.




























