Текст книги "Бабочка и василиск"
Автор книги: Юлий Буркин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
IV.
Оригинальным Кривоногов не был и оригинальность не любил. Он, конечно, понимал, что оригинальность и ненормальность – не одно и то же. Но четкой границы не чувствовал. А потому предпочитал обходиться без оригинальности. Кривоногов уважал четкость. В большой степени неприязнь к оригинальности была связана и с тем, что по долгу службы ему постоянно приходилось иметь дело с необычными людьми и необычными событиями. Оригинальность интересовала его болезненно: он искал ее, чтобы пресечь.
Утром, проходя по своему участку, во дворе винно-водочного магазина он обнаружил спящую на скамейке-диванчике неопрятную, окончательно опустившуюся собаку, здоровенного ньюфаундленда. Ничуть не убоявшись размеров пса, он подошел к скамейке и ткнул кулаком в черный медвежий бок. Собака лениво шевельнула хвостом.
– Эй, – сказал Кривоногов, – чего разлеглась?
Собака подняла голову и тяжело с присвистом вздохнула. Кривоногов явственно почувствовал острую смесь чесночного запаха и перегара. «Сука, – подумал Кривоногов. – Или кобель».
– Вставай, – сказал он, – подъем.
Собака встала, осторожно, лапа за лапой спустилась со скамейки и, понурившись, села возле Кривоногова.
– Чего расселась? Пошли.
Собака послушно поднялась и вразвалочку двинулась чуть поодаль.
Капитан Селевич, непосредственный начальник Кривоногова, увидев в кабинете мохнатую, облепленную репьем собаку, удивился не особенно. Он доверял Кривоногову, хотя врожденное чувство субординации иной раз и вынуждало его вносить в речь с подчиненными чуть пренебрежительные нотки:
– Потерялся? – кивнул он на пса, развалившегося у зарешеченного окна.
– Леший ее разберет, – неопределенно ответил Кривоногов. – Пьяная она.
– Чего говоришь-то?.. – поднял брови капитан.
– А вы, товарищ капитан, сюда подойдите, во-во, и наклонитесь. Ну-ка, дыхни, – сказал он собаке.
– Х-хы, – послушалась та.
– Чуете?
– Вот же скотина, – поморщился Селевич, – вроде породы благородной, а туда же.
– Да это всегда так, – проявляя классовое сознание, сказал Кривоногов, достал папиросу и закурил.
– Что с ней делать-то? – вслух подумал Селевич и обернулся к Кривоногову. – Где ж тебя угораздило суку эту подцепит?
– А может она – кобель?
– Хрен редьки не слаще. Откуда она?
– Возле штучного кемарила.
– Факт антиобщественного поведения налицо. Может, штрафануть ее?
– Чего с нее возьмешь-то? Разве что с хозяина?
– Эй, – обратился Селевич к собаке, – хозяин у тебя есть?
Собака легла, вытянув подбородок на лапы.
– Вообще-то, хозяин-то здесь при чем? – философски заметил Кривоногов. – Не хозяин пил. Сама.
– Эй, ты, – наклонился Селевич над собакой, – штраф будешь платить?
Собака высунула язык и часто задышала.
– Стерва! – выругался в сердцах Кривоногов.
– Чего с ней цацкаться, давай в трезвяк ее, там разберутся!
– Не примут, – сказал более опытный в таких делах Кривоногов.
– Ты, пёс! – напористо сказал Селевич, – ты у нас допрыгаешься! На работу бумагу пошлем…
– Какая у нее работа, – попытался перебить начальника Кривоногов, но тот, не обращая внимания, закончил: – … вылетишь, как миленькая, сейчас с этим строго!
Собака икнула и закрыла глаза.
– Ну, сволочь, ты гляди-ка! – возмущенно и в то же время восторженно ударил себя ладонями по ляжкам Кривоногов. – Да мы ж тебя, мы ж тебя… посадим тебя! Через пятнадцать суток по-другому запоешь.
– Куда ты ее посадишь? – раздраженно перебил его остывающий уже начальник. С минуту они помолчали, затем, неприязненно покосившись на подчиненного, Селевич тихо сказал:
– Знаешь что, Кривоногов, гони-ка ты ее отсюда.
Кривоногов затушил папиросу о нижнюю плоскость подоконника, подошел вплотную к собаке и с нескрываемым сожалением несильно пихнул ее ногой. – «Пшел!»
Собака нехотя поднялась и поплелась к двери кабинета.
Выйдя из здания милиции, она зажмурилась от яркого весеннего дня, встряхнулась и прямо тут же перед дверью улеглась на мостовую. Затем она посмотрела вперед себя не по-собачьи мутными глазами, зевнула, обнажив почерневшие от никотина зубы, и проворчала:
– Похмелиться бы.
* * *
… Виталька притащил домой мохнатую полосатую гусеницу и показал ее матери:
– Правда похожа на тигра?
– Правда, – ответила Ирина. Два чувства боролись в ней: брезгливость и симпатия к этому полузверьку-полунасекомому. Победила брезгливость, поддержанная здравым смыслом и возможностью сослаться на милосердие: если гусеницу оставить в квартире, она погибнет. – Ты знаешь, что из этой гусеницы получится бабочка?
– Бабочка? – не поверил своим ушам Виталька.
– Да. Сначала гусеница превратится в куколку, а потом – в бабочку.
– Везет же, – сказал Виталька, – ползает, ползает и вдруг превращается в бабочку. А человек может во что-нибудь превратиться? Может быть человек – это гусеница чего-нибудь еще?
– Гусеница ангела, – усмехнулась Ирина. – Нет. Человек ни во что превратиться не может. А гусеницу вынеси во двор и посади на травку или на цветок. А то и она ни во что не превратится. Просто умрет и всё.
«А все-таки человек – гусеница ангела, – думал Виталька, выходя во двор. – Ведь откуда-то этих ангелов придумали. Наверное, кто-то видел их. Просто что-то в человеке сломалось, и он перестал превращаться. Гусеницы помнят, как это делается, а люди забыли.
Он осторожно посадил свою мохнатую пленницу на листик тополя и погладил мягонькую шерстку. А если ему подглядеть, как она будет превращаться в бабочку, может тогда и он вспомнил бы что-то?
V.
Сегодня лиловые тролли Марксик и Гомик имели редкую возможность, а значит и желание веселиться. Сегодня Хозяину пришла пора менять кожу, а этот сложный и болезненный процесс носит сугубо интимный характер; вся прислуга была нынче свободна. Точнее, она просто обязана была исчезнуть из подземной обители Властелина на двое суток. И если кто замешкается, пусть пеняет на себя.
Лиловые лилипуты имели от василиска два задания. Первое – добравшись до ближайшего почтового ящика, сбросить туда конверт. Второе, более сложное, касалось некоей женщины и было им не совсем понятно, однако, все равно выполнено будет ТИТЛЯ В ТИТЛЮ. Можно было постараться побыстрее справиться с этими заданиями, а оставшееся время посвятить своим делам. Можно же было выполнять задания не торопясь и развлекаясь по ходу. Лилипуты выбрали второй вариант.
Наскоро позавтракав и торопливо пройдя путанным лабиринтом, к полудню они выбрались на свет. Их окружил пахучий сосновый бор. Отверстие, из которого они вышли, само собой заполнилось грунтом и в несколько секунд поросло травой. Карлик понюхал воздух своим подвижным туфелькой-носом и, хрипловато пискнув, – «Зюйд-зюйд-вест», – потащил своего собрата, сжимавшего обеими руками почтовый конверт, за собой. Вскоре они выбрались к автостраде.
… Федя Пчелкин любил деньги. Особенно же любил он наблюдать, как деньги порождают деньги. Дельце, которое он проворачивал сегодня, сулило немалый барыш, и Федя, сидя за рулем своей «семерки», мчавшейся по загородному шоссе, с удовольствием, отчаянно фальшивя, подсвистывал несшейся из колонок фирменной стереосистемы мелодии: «… Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой…» Федя любил жизнь. А деньги считал ее концентратом. И жизнь любила его.
Он был уже всего в нескольких километрах от города, когда увидел впереди спины двух топающих по обочине дороги малышей в классных сиреневых рубашечках заправленных в черные, с лямочками, брюки. Был Федя человеком не злым, мало того, он даже любил делать людям добро, если только это ничего ему не стоило. Тормознув возле карапузов, он распахнул дверцу и, высунувшись, позвал:
– Э! Карапузы! Подь сюда.
Карапузы продолжали топать, не обращая на него ни малейшего внимания. «Семерка» двинулась вровень с ними. Глазами Федя уже видел, что в «карапузах» что-то не так, но его жизнерадостная и консервативная натура не желала принимать это к сведению.
– Пионеры! – крикнул он, – мамку потеряли, что ли? Залазь, подкину.
Они резко остановились и медленно повернулись. Федя почувствовал, как оборвалось что-то в нижней части его живота и стремительно помчалось в недра Земли. ТАКИХ лиц он не видел еще никогда. И век бы ему их не видеть. Оба они были непропорционально вытянуты, так что расстояния от макушек до подбородков составляло чуть ли не четверть от всего роста. Лица были мертвенно бледны и безгубы. На обычных лицах такие носы-трамплинчики были бы даже забавны, но на этих – только усугубляли ощущение уродливой нереальности. Но самым неприятным были глаза. Выпуклые, словно пришитые к коже, яркие пуговки, не выражающие абсолютно ничего. У Гомика эти пуговки были сервизно-лазоревые, а у Марксика, понятное дело, аврорно-алые. Если кожа лица гномика была девственно чиста, то подбородок Марксика украшала реденькая бородка.
Федя Пчелкин отшатнулся от окна дверцы и хотел было уже дать газу, но внезапно почувствовал, как странное оцепенение серой жижей вливается в его тело.
Тролли не умели, как Хозяин, превращать людей в камни, но мелкими, необходимыми в быту приемами владели отменно. Сейчас они как бы переключили Федю на «автопилот», забрались в машину, а он сомнамбулически повел ее к городу. Одновременно тролли заставили своего пленника интенсивно пробежаться памятью по всей прожитой жизни и с интересом разглядывали то, что встречалось ей на пути.
А именно:
1. Мать отправила гулять с Федей старшего брата, а тот увлекся хоккеем и про Федю забыл. Федя уковылял за каток и, продавив ледок, провалился по колено в яму с водой. Морозное мокро пропитало пимы и одежду, Федя плачет и кричит: «Сиега, Сиега!..» Но Серега, естественно, не слышит его. Кто и как вытащил его из ямы, Федя не помнит.
2. Федя сидит дома один и от скуки рисует картинки. Вот он начал рисовать кошку. Но в контуры кошачьей морды зачем-то врисовывает человеческие черты. Выходит вот что:
Федя до смерти пугается собственного рисунка, и мать, вернувшись с работы, находит его забившимся под кровать. Его испуг совпадает с простудой (или как раз под кроватью-то его и прохватил сквозняк), и он бредит два дня подряд, повторяя: «Не хочу ушастого мальчишку. Убейте ушастого мальчишку…»
3. Федя в начальной школе. Он каждый день выпрашивает у матери по пятьдесят копеек, якобы на обед, на самом же деле для того, чтобы откупиться – отдать их по дороге в школу «взрослым мальчишкам», иначе они его побьют; так они, во всяком случае, говорят.
4. Федя с другом Семой сидят за первой партой и манипулируют под ней зеркальцем, пытаясь разглядеть, какого цвета у учительницы трусы и надеясь до одури, что оные и вовсе отсутствуют. На переменке он и Сема, запершись в кабинке туалета, занимаются онанизмом набрудершафт.
5. Старшеклассник Федя влюбился в свою одноклассницу Веру. Он не может без дрожи в коленках смотреть на ее белые колготки. Он и Вера одни в ее квартире (родители на работе) выпивают две бутылки портвейна. Она отключается, а он в невразумительном состоянии стягивает с нее вожделенные колготки, но ничего у него так и не получается, кроме скандала устроенного ее родителями, которые, придя вечером домой, застают их спящими в таком виде.
6. Федя нуждается в деньгах.
7. Федя сделал «белый билет» и учится на фотографа. И активно пожинает ранние плоды половой распущенности своих сокурсниц.
8. Федя лечится от триппера, уверенный, правда, что болезнь неизлечима, и скорая мучительная смерть неминуема. Однако триппер легко излечивается.
9. Появляется отчим с машиной, и Федя, сдав на права, занялся бизнесом: каждую неделю привозит из соседнего города по три-пять ящиков паленой водки, пятнашка за бутылку, и торгует ею на вокзале по двадцать три рубля…
Он вздрогнул, очнулся, и, ошарашено озираясь на своих непрошеных спутников, еще крепче вцепился в баранку. На миг свет в глазах померк от медведем навалившегося страха, и автомобиль завилял по дороге, угрожая аварией. Но вот он выровнялся, миновал пост ГАИ и въехал в город.
Переглянувшись, тролли улыбнулись и кивнули друг другу, а затем Федя услышал хрипловатый голос одного из них (хотя плотно сжатые губы не дрогнули ни у того, ни у другого, по жесткому тембру Федя интуитивно определил, что это – голос бородатого):
– Бояться или не бояться – несущественно. Ты подходишь.
Другой голос ласково, успокаивающе вторил:
– Станешь проводником нашим. Не бойся. Один вечер.
– Угу, – торопливо согласился Федя и склонился к баранке еще ниже.
VI.
Это было довольно унизительно: я пришел к Грибову, а он не принял меня. Точнее, принял, но не он, а его старшая медсестра. Только через два дня, когда я уже сдал все необходимые анализы, когда с моей сердечной мышцы уже сняли графический портрет и в фас, и в профиль, он впервые переступил порог моей палаты.
Наверное, таков обычный порядок, но ведь я – это я, а Колька Грибов, он же Гриб, – мой когда-то самый большой школьный товарищ. И самый главный соперник. Во всем. И вечный победитель. Тоже во всем.
В начальных классах его превосходство я принимал как должное, только гордился, что у меня есть ТАКОЙ друг. Но чем старше я становился, тем труднее было переносить его снисходительно-покровительственную любовь ко мне. Все чаще возникало желание избавиться от его влияния, чтобы не убеждаться раз за разом в собственном ничтожестве.
Он превосходил меня во всем – в учебе, в спорте, в отношениях с девочками, в способности держаться в компании, в умении зарабатывать деньги, в одежде, в остроумии, да во всем! После десятого я собирался в медицинский, я с самого детства мечтал быть врачом. Но, узнав, что туда же идет и Колька (раньше он никогда мне об этом не говорил), я забрал документы из приемной комиссии. Ну какой смысл там учиться, если все равно нет никакой надежды добиться большего, чем он?
Это воспоминание, казалось бы такое далекое для его сегодняшнего состояния, мигнуло-таки болезненным всполохом в душе. Василиск издал утробный рык, перевернулся на другой бок, дотянулся до амфоры и жадно опорожнил ее, влив в утробу порцию душистой банановой водки.
Новая кожа приятно ныла и слегка чесалась. Она была еще неестественно яркой, а разводы под прозрачной чешуей, которым должно быть болотно-зеленого цвета, сейчас легкомысленно отливали светлой бирюзой. Цвет установится только дня через три. Но болеть и чесаться кожа перестанет уже к завтрашнему утру. Тогда-то лишь и вернутся все его слуги и рабы; пока же не позавидуешь тому, кто попадется на глаза Повелителю. Никто не должен видеть его в слабости, даже если та и кратка, и случается лишь один раз в году. В одиночестве, в минуты оправданной, законной болезненности, он может позволить себе углубиться в воспоминания и не прерывать себя без нужды.
… Третий день в кардиоцентре. Вот он, Гриб. Николай Степанович. Вошел, улыбается. Вид – цветущий. Улыбка – доброжелательная. Интонации в голосе – снисходительные(!):
– Свалился, Зяблик? Встанешь. У меня встанешь.
И вышел.
Этого-то я и боялся с самого начала. Боялся, что некогда зарубцевавшиеся раны невыносимой зависти начнут кровоточить сызнова. И эта дурацкая школьная кличка – «Зяблик»… Ну почему же он такой самодовольный? Или все ему в жизни дается? Или все у него – и работа, и жена, и друзья – всё ЛЮБИМОЕ?!!
Хотя зря я, наверное, прибедняюсь. Есть, наверное, что-то и у меня. Есть: волосатое сердце. Да, оно покрыто тоненькими-тоненькими волосками, которые тянутся к старым, как будто бы давно забытым друзьям, к дому моих родителей, к Витальке и Ирине. Ими опутан мой город, моя улица, дорогие мне книги – Достоевский и Сэлинджер, Стругацкие и Гарсия Маркес, дорогая мне музыка – «Щелкунчик» и «Битлз», Армстронг и «Аквариум»… Часто эти волоски рвались, иногда – выдергивались вместе с клочьями ткани. Не оттого-то ли тебе и понадобилась сегодня эта операция, о мое бедное больное волосатое сердце?
А вот и новая ниточка – к Майе – самая робкая, самая тонкая, почти призрачная, но она же и самая дорогая…
И он стал думать о НЕЙ. Каким ласковым словом назвать ее? Он постарался представить ее, словно она тут, рядом. И почувствовал ее легкость и нежность, ее свежесть и хрупкость… и слово само пришло: «бабочка».
– Бабочка, – тихо сказал он вслух, и ему дико захотелось немедленно произнести это слово ей…
В этот-то миг и заглянул снова, возвращаясь с обхода, Грибов:
– Ну что, Зяблик, послезавтра на стол. А я уж побаивался, что не явишься. Спасибо Майечке Дашевской. Через месяц отсюда выйдешь, как огурчик. – Он говорил о ней пренебрежительно и с хозяйским знанием предмета. – Ее благодари. Она у меня мастер. Она не то, что в больницу, в гроб кого хочешь затащит.
– Она что же, выходит, по твоему приказу… – он хотел сказать дальше «ко мне приходила», но запнулся от накатившей ярости, а после короткой паузы, с остервенением раздирая паутину сердца, продолжил: – … трахалась со мной? – он почти не видел собеседника, золотистая предобморочная пелена застилала глаза.
– Ну, ей и приказывать не надо, она это дело любит. Просто сказал, чтобы привела, и все. – Грибов словно не понимал (да он и в действительности не понимал), какие жуткие наносит раны тому самому сердцу, которое собрался лечить.
– А зачем я тебе сдался?!
– Как это, «зачем»? Мы же люди не чужие. Не могу же я спокойно глядеть, как Зяблик загибается. Ну, ладно, пока. У меня еще дел масса. До послезавтра.
Он не услышал, выходя, как благодарный пациент сказал сквозь зубы: «Благодетель…»
Благодетель. А она – благодетельница. Ничего не пожалела, лишь бы привести его сюда. Спасибо тебе, «Бабочка»!.. Да только лучше б я сдох, честное слово. Лучше б сдох.
VII.
Она выглянула из дупла. Солнышко ярко светило в прозрачной голубизне. Она улыбнулась, расправила крылышки и – впервые в своей жизни – полетела. Она сразу, только появившись на свет, поняла, что рождена для счастья. Для счастья и любви. Все, что касалось труда, добывания пищи, прочей рутины, все это выпало на долю гусеницы. А ее, бабочки, задача – порхать, любить и продолжать род.
Радуясь каждому вздоху, каждому мигу бытия, она направилась туда, где, как ей подсказывало чутье, чище воздух, слаще благоухание цветов, гуще трава – за город.
А в городе в это время происходило черт знает что. События, которые совершились там в этот день, уж очень не вписывались в его (города) официальную историю, а потому, отраженные в тех или иных разрозненных свидетельствах, так и не были никем собраны воедино, не были трактованы, как явления одного порядка. Да и то, трудно было заметить связь между всеми нижеследующими фактами, если не знать главного: инициаторами их всех явились одни и те же персонажи.
Началось с окраины. Сразу на въезде в город располагается местный зверинец. Там-то и случилась первая нелепость дня: прямо на глазах оторопевших зрителей из обезьяны произошел человек. Далее странные явления наблюдались все ближе и ближе к центру. Как то:
– из районного отделения вывалило человек тридцать работников милиции и принялось приставать к перепуганным прохожим с просьбами их поберечь;
– с близлежащего завода металлоконструкций высыпали все имевшие там место пролетарии, обмотанные изготовлявшимися на этом предприятии цепями, и принялись усердно эти цепи терять;
– все триста работников облсовпрофа, находясь в данный момент на обеде в столовой, одновременно поперхнулись и прекратили есть, вспомнив, что они сегодня, да и вообще давно уже, не работали…
– К обкому! – скомандовал карлик.
В тот момент, когда федина семерка добралась до центральной площади и подъехала к самому солидному в городе зданию из бетона и стекла, почти все его обитатели уже выстроились в очередь перед дверьми отдела кадров, зажав в руках бумажки примерно одинакового содержания: «Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с полной ненадобностью и желанием начать перестройку с себя».
А в следующий момент, когда Марксик, Гомик и досмерти перетрусивший Федя, поднявшись по массивным ступеням, миновали стеклянные врата сего важного учреждения, памятник вождя пролетариата в его борьбе с человечеством, возвышающийся в центре площади, сделал шаг – от великого до смешного – и, рухнув с постамента, разлетелся на мельчайшие кусочки.
Человек в толстых роговых очках, не тронутый всеобщим психозом и не имеющий даже понятия о нем, вздрогнул, встал из-за стола и приблизился к окну. Но в полной мере осознать значимость происшедшего не успел, так как звук открываемой двери кабинета заставил его обернуться. На пороге стояла странная, если не сказать, невероятная троица.
– Вы – главный секретарь? – пискляво просипел Марксик.
– Первый, – поправил Первый.
– Прима, – нараспев присовокупил гномик.
– Вы кто такие? – опомнился Первый, – выйдите из кабинета немедленно.
Троица не шелохнулась.
– Я сейчас милиционера вызову, – перешел он на фальцет и потянулся к телефону. Но тут Гномик, прищурившись, внимательно посмотрел на аппарат, и тот, вспыхнув голубым огнем, превратился в черный комок оплавившейся пластмассы. Первый отпрянул от стола и, схватив с него папку с золотым тиснением «на подпись», побежал-было к двери, но тут случилось невероятное: его шкаф с полными собраниями сочинений классиков, такой, казалось бы, родной, качнувшись, высунул из-под себя ножку, выросшую до полуметра, и подставил ее Первому.
Первый, запнувшись, упал, но ухитрился резво вскочить и, не выпуская из рук папку, попытался бежать снова. Внезапно, вспыхнув тем же голубым и холодным, что и телефон, огнем, с его белоснежной рубашки, оставив только угольный след, исчезли подтяжки, и сгорели пуговицы на брюках. Последние, естественно, спали, и Первый, запутавшись в материи, снова, но на этот раз грузно, рухнул на пол. Бумаги из папки веером рассыпались по паркету.
Карлик спокойно сказал:
– Запишите. Не забыть чтоб. Наказ. Приказ.
Первый, стоя на четвереньках, поспешно дотянулся до стола, схватил «Паркер» и приготовился писать на обороте какого-то документа, бормоча: «Если народ требует, то завсегда, завсегда. Народ, он завсегда требует…»
– Пиши. Кардиоцентр. Майя Дашевская. Квартира в течении месяца. Не будет, пеняй на себя.
– Если народу квартира нужна, – бормотал Первый, вновь и вновь с ужасом поглядывая на высовывающуюся из под шкафа нелепую ножку, – так мы ее завсегда…
Но его уже не слушали. Троица вышла. Первый выждал с полминуты, потом осторожно высунул голову в коридор. Никого. Придерживая штаны, он кинулся в соседний кабинет, схватил телефон и, набирая номер милиции, глянул в окно. Вокруг обломков памятника собралась толпа. Его ужасные посетители садились в ноль-седьмые жигули серого цвета. Он успел прочесть номер машины и тут же продиктовал его дежурному отделения.
… Чего Федя не ожидал, так это столь безудержного веселья, которое разразилось в его машине. Тролли, обнявшись, смотрели друг другу в глаза и смеялись, смеялись на разные голоса. Федя ведь не знал, что его поработители-лилипуты телепатически обмениваются впечатлениями от удачного денька.
Вечерело. Уже вблизи окраины на хвост Фединой семерке сели ГАИшники (якобы).
– Поднажми. – Хором сказали Марксик и Гомик. И Федя поднажал. А когда они сказали, – «Стоп», – он остановился. Они вышли в том самом месте обочины дороги, где и были Федей подобраны.
– Спасибо, – сказали они ему и, похожие на двух пингвинов, двинулись вперед.
Но не пингвинов, а двух, бегущих вдоль дороги здоровенных черепах, увидели милиционеры, выскочив из своей машины. Как же так, ведь только что на этом самом месте они видели две приземистые человеческие фигуры?!
Федя Пчелкин страшно боялся, что его заберут, но машина ГАИшников (якобы) почему-то промчалась мимо него, как бы его и не заметив. Федя достал из бардачка «L&M», сунул сигарету в рот, полез в карман за спичками и обнаружил там стандартно заклеенную пачку сотенных банкнот. Это была скромная плата за работу проводником.
Денег было много, но не очень – десять тысяч. Зато позже Федя обнаружил, что деньги эти имеют магические свойства. Они были неразменными, если Федя покупал на них что-то необходимое – еду, одежду, или делал на эти деньги подарок кому-то; то есть в этом случае деньги возвращались обратно в его карман. Но если он решал купить на них что-либо «с целью наживы», деньги уже не возвращались.
Так навсегда исчез фарцовщик-Федя, а на его месте появился известный вскоре на всю страну Федя-меценат и Федя-благотворитель. Сколько художников, музыкантов, да просто красивых девушек поддержал Федя материально, без всякой к тому корысти! Бывало, Федя страдал, его тянуло к прошлому. Но сперва побеждала жадность (жалко же терять волшебные банкноты навсегда), и Федя продолжал жить честно, делая красивые подарки, а вскоре это железно вошло у него в привычку.
Но вернемся к нашим черепахам. Капитан милиции Селевич и лейтенант Кривоногов выпрыгнули из машины и, высвобождая из кобур пистолеты, кинулись к древним панцирным. Однако те оказались неожиданно резвы. Далеко высунув из роговых футляров свои змеиные головы, они галопом помчались от преследователей, изредка оглядываясь и хихикая.
Блюстители порядка бежали за черепахами, не задумываясь над абсурдностью происходящего. Селевич остановился, присел на колено, прицелился и трижды нажал на спусковой крючок. Пистолет трижды дал осечку. Селевич в сердцах сплюнул и побежал дальше.
В этот момент голенастые черепахи, обменявшись короткими взглядами, свернули в лес. Добежав до явно заранее приготовленного места между двух сосен, они принялись всеми восемью лапами рыть землю.
Кривоногов первый подскочил к образовавшейся норе и бессильно ругнулся. Из норы вылетали новые и новые комья земли. По тому, какая куча грунта уже была раскидана вокруг отверстия диаметром в 25-30 сантиметров, можно было судить, что нора уже имела не менее пяти метров глубины.
Кривоногов выхватил пистолет, направил его ствол вниз в нору и нажал на курок.
Подбежавший Селевич не стал останавливать его, хотя бы потому, что предчувствовал: и у его напарника пистолет даст осечку. Но ничего подобного. Грохнуло. Потом из ямы раздалось чье-то глумливое, – «ой-ой-ой», – и мелкое хихиканье. После чего комья земли стали вылетать еще обильнее.
И вот тут до двух доблестных милиционеров дошла, наконец, жуть происходящего. И только было они собрались броситься наутек от этого проклятого места, как из норы сверкнула магниево-белая вспышка и одновременно с этим вновь раздался звук похожий на крик «Ой!». И все замерло.
Совершенно потеряв головы, не разбирая дороги, милиционеры бросились в сторону шоссе…
Через пару часов группа курсантов школы милиции разрыла «шанцевым инструментом» черепашью нору. Глубиной она оказалась девять метров. А на хорошо утрамбованном земляном дне курсантами-ментами были обнаружены две одинаковые пирамидки пепла.