Текст книги "37 - 56"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Семенов Юлиан Семенович
37 – 56
Семенов Юлиан
37 – 56
Нас тогда на Спасо-Наливковском осталось трое: Витек, Талька и я. (Раньше с нами всегда был Юрка Блюм, но после того, как забрали его отца, он переехал куда-то на Можайское шоссе.) По утрам мы собирались возле шестого подъезда, читали по складам "Пионерку", играли в "классики" или "штандер", а потом ходили по этажам – смотреть опечатанные квартиры. Каждую ночь в нашем доме опечатывали несколько квартир. Иногда их опечатывали сургучом, и тогда мы уходили ни с чем, но если сургуча не хватало, опечатывали воском или пластилином; мы осторожно соскабливали его, лепили солдатиков, опускали их в лужи, и они становились совсем как оловянные.
– Говорят, вчера маршала Буденного арестовали, – сказал я, – за то, что у него на даче жила японская балерина.
– Откуда знаешь? – сердито спросил Талька; он не любил, когда кто-нибудь из нас первым сообщал наиболее важные новости.
– Люди говорили, – ответил я уклончиво, потому что мама настрого запретила рассказывать про то, что я слышал дома. "Ты уже взрослый мальчик, – сказала она, – ты должен понять, что сейчас надо молчать". "Почему?" – спросил я. А она стала рассказывать про врагов народа, которые теперь, благодаря нашим успехам, со всех сторон окружают родину, – будто я сам не читал об этом в "Пионерке". Родители вообще стали какие-то странные с тех пор, как отец начал меня брать с собой днем. Раньше-то он уезжал на машине к себе в редакцию, где у него были две красивейшие секретарши, которые давали мне печатать на машинке. Одна, тетя Роза, была дьявольски хороша, и я по ночам мечтал, чтобы она стала моей матерью. Я всегда мечтал о красивой матери, но свою я тоже любил. Раньше я редко видел отца, а теперь мы ходили с ним по улицам, и он расклеивал театральные афиши. А раз я крепко струхнул. Я в последнее время часто слышал, как он по ночам тихо говорил матери:
– Краснощекова забрали, а Курочкина поставили к стенке.
Я сначала не понимал, что значит "ставить к стенке". Мы, когда играли в "штандер", тоже ставили к стенке, чтобы удобнее было целиться теннисным мячом в того, кто проиграл. А когда отец сказал про дядю Сашу, что его тоже "поставили к стенке", мать охнула и тихо спросила:
– Неужели Сашу тоже расстреляли?
Стало быть, "расстреливать" и "ставить к стенке" – одно и то же, понял я. Так вот, в воскресенье мы поехали с отцом в Парк культуры. А в вагоне метро ехал один пьяный в лыжных брюках с коричневыми штрипочками, на которые он то и дело наступал каблуками. Когда мы вышли из вагона на станции "Коминтерн", пьяный ударил отца по голове. Отец закричал:
– Перестаньте хулиганить! Я вызову милицию! Образовалась толпа. Подошел милиционер и сказал отцу:
– Гражданин, не мешайте проходу, станьте к стенке.
Я заревел со страху, решив, что отца сейчас будут расстреливать. Я стал хватать его за руку и тащить вверх, на улицу, где было солнечно, и гудели машины, и не было этого страшного кафельного полумрака. Пальцы у отца сделались холодными, а еще я увидел, как у него затряслось колено, когда милиционер стал требовать паспорт. На улице отец взял меня на руки и прижал к себе, как будто я маленький. Я обнял его за шею, а она у него тряслась, и мне стало стыдно, и я испугался, как бы все не заметили, что он дрожит.
...Витек начертил на асфальте новые "классики" с большим "огнем" и начал скакать первым. Он великолепно скакал – и "квадратиком", и "змейкой", и "через раз", и "вслепую". Он лучше всех играл в "штандер" и никогда не мазал мячом, если целился в проигравшего. Он был единственный из нас, кто не обижал девчонок и не скрывал, что влюблен в Алку Блат. Вообще, Алка была не по годам серьезным человеком и знала всю правду о семейной жизни. Когда я сказал ей, что у вождей нет пиписек, она хохотала до слез.
– Вот что, – шепнула она, подойдя к нам. – Но дайте честное октябрятское, что никому не скажете. Мы дали честное октябрятское.
– Мне стало известно, – сказала она, – откуда берутся дети. Они рождаются.
– Это понятно, – сказал Витек. – А как?
– Очень просто, – ответила Алка Блат. – Для этого надо очень крепко обнять друг друга и поцеловаться.
Мы с Талькой начали презрительно смеяться, а Витек подошел к Алке и сказал:
– Я хочу, чтобы ты родила мне ребенка!
– Ну, пожалуйста, – ответила Алка Блат.
Витька обнял ее и поцеловал. Мы с Талькой стояли потрясенные. Потом Талька покашлял в кулак, полистал "Пионерку" и сказал:
– Я тоже хочу ребенка.
Алка вопросительно посмотрела на Витька. Тот сосредоточенно скакал в "классиках" и ни на кого не глядел.
– Он мне друг, – убежденно сказал Талька, – он разрешит.
– Давайте, – вздохнул Витек, – только побыстрей.
Но только наш Талик обнял Аллу Блат и начал примериваться, как бы ее поцеловать, Витек пустил камень, который гонял по "классикам", прямо в Талькину ногу. Талька завыл, потому что камень попал в косточку, а она электрическая, в глазах темнеет от боли. Талька скакал на одной ноге и плакал. Алка смеялась и, уперев руки в бедра, говорила, как ее бабушка:
– Какой же ты мужчина, если плачешь?! Нет, только мы, женщины, умеем переносить боль!
...Вечером, после того как мама напоила меня чаем с малиновым вареньем, я сразу же уснул. А проснулся оттого, что в нашей квартире лаяла собака. Сначала я удивился, потому что у нас не было собаки, сколько я ни просил родителей. Я мечтал воспитать ее и отправить на границу, товарищу Карацупе. Но потом, в перерывах между лаем, я услышал быстрый мамин голос. Как только она смолкала, сразу же начинал лаять пес. Я решил, что родители мне сделали подарок и ночью привели немецкую овчарку. Я поднялся с кровати, надел красивые меховые тапочки, которые привез из-за границы Николай Иванович, и потихоньку двинулся в ванную, где лаяла собака, а мама тихо говорила:
– Ну, не надо, не надо, успокойся... Не надо, прошу тебя, не надо...
Я чуть приоткрыл дверь и увидел в щелку, что папа сидел на табуретке и лаял, обхватив голову костистыми длинными пальцами, а мама одной рукой гладила его лицо, а другой прижимала к груди отцов маузер, который у него всегда был заперт в столе.
Я вернулся в комнату, оставив дверь приоткрытой, и сжался под одеялом в комок, чтобы не дрожать. Потом я увидел, как мама подошла к входной двери и долго слушала, прижавшись ухом к скважине. Она осторожно отперла дверь, вышла на площадку и постучалась в квартиру напротив. Там живет отец Витька, папин друг дядя Вася. Я услышал, как отперли дверь, и мне сразу перестало быть так страшно. Я слышал, как мама что-то шептала дяде Васе, но он, перебив ее, громко сказал:
– Оставь меня в покое с провокационными просьбами! Никакого пистолета я у себя не оставлю! А если твой муж, запутавшись в связях с врагами народа, хочет уйти из жизни, – не мешай ему!
И захлопнул дверь.
Мама вернулась в комнату и стала плакать. Тогда из ванной пришел отец и начал гладить ее по голове. Мама плакала очень тихо и жалобно.
Кивнув на меня, отец сказал:
– Если бы не он, я бы знал, что делать.
– Тише, – прошептала мама, – прошу тебя, тише...
– Мальчика жаль, – повторил отец. А то бы я знал, что надо сделать.
– Тише, – снова попросила мать, – неужели ты не можешь говорить шепотом?
– Я бы сделал то, что надо делать! – вдруг визгливо закричал отец. – Я бы сделал!
– Что ты говоришь?! – охнула мама. – Ты хочешь погубить ребенка?
– Я не сплю, – сказал я сонным голосом. – Я только что проснулся, мамочка.
Мать подбежала ко мне; щеки у нее были мокрые, а губы сухие и воспаленные.
– А что такое "уйти из жизни"? – осторожно спросил я. Она вся затряслась, а потом стала меня баюкать. Отец поднялся и зло усмехнулся:
– Бардак, а в бардаке еще бардак.
В дверь постучались. Мать замерла, и я почувствовал, как у нее стало холодеть лицо. А отец засмеялся – весело, так, как он смеялся раньше, когда в нашем доме еще не опечатывали квартиры.
– Кто? – спросил он громко.
– Я, – так же громко ответил из-за двери дядя Федя, отец Тальки, чекист, комиссар госбезопасности.
Отец отпер дверь. Дядя Федя вошел в квартиру. Он был в полной форме, с золотой нашивкой на рукаве гимнастерки.
– Предъяви сначала ордер, – сказал отец.
– Дурак, – ответил дядя Федя. – Как только не стыдно, Семен... Давай я заберу оружие, Галя.
Мать дала ему маузер, и он сунул его в карман.
– Тебе лучше бы уехать сейчас, – сказал он отцу. – Куда-нибудь в деревню, в шалашик, – сено косить. Он хмыкнул чему-то, потрепал отца по плечу и ушел.
...Утром Витек сказал мне:
– А папа мне с тобой больше не велит водиться.
– Почему? – удивился я.
– Потому, что ты сын пособника врага народа.
– Дурак, – сказал я. – Мой отец работает заместителем Чарли Чаплина.
(Это была правда; сам отец об этом сказал, когда мы с ним клеили афиши, а я досаждал ему вопросом: "кто ты теперь, пап?". В нашем дворе все мы, дошкольники и октябрята, придавали большое значение постам, которые занимали наши родители. Это было важно потому, что определяло, какую должность ты сам получишь в военной игре: начштаба, комиссара или командира.)
Витек презрительно засмеялся:
– Никогда не говори неправды. Чаплина давно поставили к стенке.
– Он артист, – возразил я.
– Ну и что? Артистов тоже ставят к стенке. Всех можно поставить к стенке.
Пришла Алка Блат с нарезанным носом.
– В чем дело? – спросил Витек.
– Талька съябедил, что я вам буду рожать детей.
– Да? – спросил Витек, ни на кого не глядя.
– Нет, – ответил Талька. – Я никому ничего не ябедил. Я просто сказал, что у нас скоро будет ребенок.
– Кому? – спросил Витек.
– Бабушке.
Витек коротко стукнул Тальку в грудь, а потом ударил ногой по заднице.
– Иди отсюда, – сказал он. – Я больше не стану играть с тобой в "классики".
И мы стали играть в "классики" втроем, а Талька сидел возле парадного на скамеечке, сопел носом, но молчал, потому что боялся Витька.
К нашему шестому подъезду прикатила зеленая "эмочка" и из нее вышли три человека в кепках с длинными козырьками. Шофер не стал выключать мотор, из выхлопной трубы попырхивал голубенький дымок, солнце сверкало в полированной крыше, и в никелированных бамперах, и в ослепительных колпаках, на которых красным было выведено: "Завод имени Молотова".
Трое в кепках быстро вошли в подъезд. Мы удивились: куда это они так рано? Талькин отец, чекист дядя Федя, уезжает в двенадцать, и за ним приходит машина с номерным знаком МА 12-41. На шестом этаже никто не живет, потому что там всех забрали, на пятом этаже трубач из военного оркестра, но про него говорят, что он "родственник" и потом у него туберкулез, а на трубе он играет только по ночам. На четвертом этаже живем мы с Витьком, на третьем этаже всех забрали, на втором квартира Тальки, а на первый вселился домоуправ, – после того как увезли Винтера с женой, которые оказались японскими шпионами. Они вечно кидали нам леденцы из окна, когда мы играли в "классики" или в войну. После того как к ним приехала Надежда Константиновна Крупская, мы – в знак большого уважения – стали говорить Винтерам "гутен абенд". Но мы недолго говорили "гутен абенд", потому что вскоре их арестовали. Наутро, после того как их квартиру опечатали, Талька сказал:
– А я колики в животе почувствовал.
– Ну и что? – спросил Витек.
– Ничего, – Талька вздохнул. – Если не понимаешь, так подумай.
Мы начали думать, но так ни до чего и не додумались.
– Леденцы-то мы ели чьи? – помог наконец Талька.
– Винтеровские, – ответили мы.
– Вражеские, – поправил Талька. – Вражеские, троцкистско-бухаринские леденцы.
– Ерунда, – ответил Витек, подумав, – на них было написано по-советски.
– Маскируются, – грустно усмехнулся Талька. – Верьте не верьте, а леденцы были явно отравлены проклятыми Винтерами.
Трое в кепках вышли из подъезда вместе с Витькиным отцом и мамой.
– Витенька! – закричал дядя Вася. – Сынок!
– Сыночек! – крикнула мама. – Сыночка, дай я тебя поцелую! Витенька, дай я тебя поцелую!
– Мальчик остался один! – кричал Витькин папа, когда его сажали в машину. – Мальчик остался совсем один! Поймите, товарищи, мальчик остался один!
Шофер дал газу, и машина умчалась. Витек как стоял на месте, так и замер. Талька многозначительно подмигнул мне. На первом этаже открылось окно, и жена управдома внимательно на нас посмотрела. Потом открылась наша форточка, и мама крикнула мне:
– Быстренько поднимись домой!
– Сейчас, – ответил я.
Открылось окно и в Талькиной квартире.
– Таля, домой! – крикнула его бабушка. – Быстро!
– Алла! – пробасила бабушка Блат из пятого подъезда. – Домой!
И мы пошли по квартирам. А Витька так и остался стоять на месте.
Их квартира была опечатана воском. Я сковырнул кусочек, чтобы потом вылепить солдатика. Воск был еще очень теплым и податливым. Осень пятьдесят второго
Ах, какая прекрасная была та осень! Леса стояли тихие, золотые, гулкие. Над полями гудели пчелы. В маленьких речушках, – прозрачных и медленных, опрокинувшееся небо казалось неподвижным и торжественным, словно заутреня. Кончался сентябрь, но было словно в июне: травы – зеленые, вода – теплая, ночи – светлые.
– Господи, – сказала старуха в белом платке, стоявшая рядом со мной, благость-то вокруг какая, а?! Будто и греха нет.
Она оглянулась: очередь на передачу в Ярославскую пересыльную тюрьму тянулась с Волги вверх, прерывалась булыжной дорогой, где стоять не разрешалось, чтобы не было излишнего скопления возле тюрьмы, и плотно жалась на деревянном тротуаре, который вел к маленьким зеленым воротам под сторожевой вышкой.
В очереди стояли старухи с серыми от загара лицами; руки их были коричневы, синие вены казались черными, а ногти были бугорчатые от копанья в земле; стояли здесь молодые бабы с детишками, чаще всего грудными; на солнце детишки плакали, а в тень отойти нельзя, потому что очередь и есть очередь, к тюремным ли воротам, за сахаром ли: пропустил свое, на себя и пеняй.
И среди сотен женщин стояли в очереди двое мужчин: безногий полковник запаса Швец и я. Швец передвигался на тележке, к которой были приделаны шарикоподшипниковые колесики. Раньше он ходил на двух протезах, – с громадным трудом, но все-таки ходил. Однако с тех пор, как арестовали его сына, аспиранта филфака, и по решению ОСО осудили на десять лет по пятьдесят восьмой статье за участие в антисоветской организации, преследовавшей "ослабление и подрыв существующего строя", безногий полковник запил, бросил свои хитрые протезы и стал передвигаться, как рядовые инвалиды, – на тележке.
Швец стоял под березой, в единственном месте, где была тень; он был как командир на параде, – с орденами и медалями на белом чесучовом кителе, а мимо него, к тюремным воротам, тянулась бесконечная тихая очередь.
...Приехав в Ярославль, я долго искал тюрьму и нашел ее только наутро, потому что сначала, когда еще ходили автобусы, было как-то стыдно спрашивать кондукторов, где пересылка: был субботний день, в автобусах ехали веселые молодые люди в белых рубашках и красивые девушки; они говорили тихо, нежно, о чем-то заветном. Словом, к тюрьме я добрался только ранним утром. От Волги тянуло великолепным запахом свежей рыбы, дегтя и дымка. Из открытых тюремных ворот попарно шли зэки с чемоданчиками и вещмешками. Они спускались к баржам, а по обе стороны тюрьмы, оттесненные конвоем, стояли женщины: все в белых платочках, похожие на птиц, с коричневыми лицами и громадными, натруженными руками. Заключенные шли быстро, стараясь не смотреть на своих баб, а те кричали, и невозможно было разобрать, что они кричали, потому что голоса их слились в один. Там были имена, – в их вопле слились воедино десятки Николаев, Иванов, Петров. Шла волна, когда забирали колхозников, и поэтому имена были земные, прекрасные и многострадальные.
Когда наша очередь подошла вплотную к воротам, поджужжал на своей каталке Швец и, подтянувшись на руках, забрался на деревянный тротуар. Старуха, что стояла перед нами, спросила:
– А ты по ком страдаешь, убогонький?
– По России, – ответил полковник запаса. – По России, бабка, ети ее мать...
Нас запустили в ворота. Охранник сказал:
– Быстро, быстро, граждане, не задерживайтесь во дворе!
Мы пошли по асфальтовой дорожке вдоль линии колючей проволоки, протянутой по внутренней стороне забора, мимо окон, забранных намордниками, чувствуя на своих спинах глаза охранников, стоявших с автоматами на вышке.
Запускали в тюрьму десятками. Сейчас шли семь старух, русая красавица в открытом сарафане и мы со Швецом.
В приемной камере, – в отличие от столичных Бутырок, – стоял тяжелый запах карболовки и хозяйственного мыла. Прямо напротив маленькой входной двери было окошко, а налево железная дверь, запертая на громадный висячий замок. Старухи, осторожно отталкивая друг друга острыми локтями, сразу же выстроили очередь. Окошко открылось. В квадратном вырезе, освещенном низко висящей лампой, я увидел две большие руки, лежавшие на списках, нацарапанных чернильным карандашом. Больше в окошке ничего не было видно: две руки и списки.
Бабка, стоявшая в очереди первой, быстро прошамкала в окошко:
– Передача для Сургучевых, Павла Васильевича, Михаила Васильевича и Федюньки.
– Сургучевы? – тихо переспросили из окна.
– Да, Сургучевы.
– Какая статья?
– Пятьдесят восьмая, десятый пункт и еще какой-то, – быстро ответила бабка. – Разговаривали они, батюшка, по пьяному делу, разговаривали.
Окно захлопнулось. Стало тихо. Только муха гудела вокруг маленькой лампочки, свисавшей с потолка на кривом шнуре. Я обернулся на Швеца. Он был бледен, и сейчас, в полутьме, стали особенно заметны глубокие старческие морщины на его желтоватых висках. Русая красавица достала маленькое зеркальце и, облизнув припухлые губы кончиком острого языка, принялась рассматривать свое лицо, – то хмуря брови, то, наоборот, чуть улыбаясь.
– Пониже поглядите, – сказал я.
Женщина опустила зеркальце, увидала насосанный синяк на шее, озабоченно разглядела его, поджала губы и покачала головой.
– От гад, – вздохнула она грустно, – гадюка проклятая...
Окошко открылось; голос оттуда донесся глухо:
– Сургучевы выбыли на этап.
– Да что ты, батюшка, – оживилась старуха. – Я ж сегодня ночью этап выстояла: не было Сургучевых.
– Повторяю, они выбыли на этап.
– Ой, батюшка, – заговорила старуха быстро-быстро, – я ж лепешечек им напекла, яиц наварила, прямо с-под курочки. Вот узелок, он маленький, батюшка, вы ж примите для них, Федюнька у нас легочный, маленький он у нас, вы уж похлопочите пожалуйста...
– Следующий, – сказал голос из окна.
– Батюшка, – тонко заплакала старуха, – лепешечки-то куды? Куды ж лепешечки на масле? И яички с-под курочки?
– Следующий, – снова ответил голос из окна.
Русая красавица задумчиво сказала:
– Вот сволочь, а? Мать его рожала или сноха?
Швец начал откашливаться, будто в горло ему попала рыбья кость. Но вслух никто ничего не говорил: каждый ждал своей очереди, в глубине души понимая, что получит такой же отказ, однако человек – такой организм, который во всех перипетиях жизни ждет. Бог его знает чего, а – ждет, даже если и сам уверен, что ждать-то, в сущности, уже нечего.
– Батюшка, – дрожащим голосом сказала старуха, – что ж делать мне? Я ж лепешки не сжую, у меня и зубов нет, десны только тесто протягивают, а вкуса во внутрь не дают...
Продолжая говорить что-то быстрое и несуразное, бабка достала из-за пазухи желтую тридцатку и, комкая ее в потной ладони, сунула в окно. Тридцатка вылетела оттуда на пол, и в окне появилось лицо молоденького паренька в форме младшего лейтенанта:
– Да что вы, мамаша?! – жалобно крикнул он. – С ума свернули?! Заберите свои деньги и станьте в сторонку, пока другие не пройдут.
Бабка, жалобно причитая, спрятала тридцатку, отошла к окну и там стала мотать головой, словно лошадь, замученная оводами. Плакала она беззвучно, не утирая слез, только часто-часто хлюпала покрасневшим носом.
– Следующий! – сказал младший лейтенант.
Полковник Швец, стоявший под оконцем, выкрикнул с пола:
– Константин Иванович Швец, тридцать третьего года рождения, осужден ОСО на десять лет!
Младший лейтенант рассерженно сказал:
– Что за шутки? Заявитель, покажитесь!
– Не мо-гу!
– Не можете, так покиньте помещение!
– Мальчишка! – крикнул Швец и, резко откинув потную голову, зажмурился.
– Что?!
– То самое. Молокосос!
Младший лейтенант пристукнул кулаками по спискам и стремительно высунулся из окошка. Он увидел меня и решил, по-видимому, что это я с ним так говорил.
– Вниз посмотри! – исступленно прокричал полковник. – На меня смотри!
Младший лейтенант недоуменно посмотрел вниз, увидел Швеца на платформе с подшипниками, в лице его что-то на мгновение дрогнуло, а потом замерло, будто захолодело.
В камере было тихо, а муха вокруг лампочки жужжала громко, словно трансформатор. Младший лейтенант спрятался в свое оконце и сказал:
– Следующий!
– Швец, Константин Иванович, тридцать третьего года рождения, осужден ОСО на десять лет!
– Выбыл на этап.
– Когда?
– Вчера.
– Куда?
– По месту отбытия наказания.
Швец попросил:
– А ну, подними меня.
Я уцепил его под мышки и поднял к окну. Выставив колено, я опустил на него платформочку, Швец уцепился своими громадными, как у всех безногих, ручищами за деревянное оконце и сказал:
– Ну-ка, лейтенант, посмотри мне в глаза.
– А в чем дело? – тихо осведомился младший лейтенант.
– Дела нет никакого. Просто посмотри мне в глаза. Вот так. Только не мигай, сынок. Тебе не совестно, а? Как же тебе не совестно, сынок?! – И Швец шепнул мне: – Опускай!
Я опустил его на пол. Швец отъехал к старухе, которая по-прежнему плакала возле окна, и начал громко сморкаться в большой полотняный платок.
– Следующий, – тихо позвали из окна.
Подошел я и, передохнув, сказал:
– Тут у вас в лазарете мой отец.
– Фамилия?
Я назвал.
Младший лейтенант посмотрел на меня огромными глазами святого. Он долго смотрел на меня, – почти столько же, как Швец – на него.
– Вам нельзя с ним видеться. И передачи тоже нельзя, – сказал он наконец. – Только по прибытии к месту наказания...
Он по-прежнему смотрел на меня своими огромными глазами, в которых было отчаяние.
– А записку? – спросил я. – Просто, чтоб он знал. Младший лейтенант молча покачал головой. Швец из угла выкрикнул:
– Какого черта ты унижаешься перед этим мракобесом?! После долгой паузы младший лейтенант ответил:
– Я не мракобес... Я службу несу.
Он сказал это тихо-тихо, почти беззвучно.
Я достал листок, написал карандашом: "Я здесь" – и протянул младшему лейтенанту. Тот проглядел записку со всех сторон, а потом закрыл оконце. Я услыхал шаги по кафельному полу. Где-то лязгнула железная дверь, и стало по-особому тихо. Все эти десять минут, что мы провели в приемной камере, было то очень громко, то ужасно тихо: до звона в ушах. Только кто начинал говорить, – все ухало, сотрясалось вокруг, а как ждали ответа из окошка, – становилось мучительно, предсмертно тихо, даже уши закладывало.
Я ждал ответа, опершись спиной о холодную стену. Вдруг молчащую громадину тюрьмы разрезал высокий, кричащий плач. Никто еще ничего толком не понял, а меня прижало к подоконнику. Я почувствовал себя крохотным, руки у меня заледенели и к горлу подступила тошнота.
– Ишь, балует, словно ребеночек воет, – сказала русая красавица.
Я бросился к двери, через которую нас сюда впустили, отбросил щеколду и закричал:
– Старик, я тут!
Плач прервался, и я услышал страшный, совсем незнакомый мне, но такой родной отцовский голос:
– Пустите, не затыкайте рот! Сын пришел! Пустите же!
– Папа!
Отец глухо завыл.
Я бросился в тюремный двор.
– Назад! – крикнул с вышки охранник.
Я почувствовал, как кто-то мягко схватил меня сзади за шею и больно, тисками, за ноги. Я вырывался и орал что-то, а отец выл в камере.
– Да что ты?! Да погоди! – слышал я снизу сопение Швеца, который держал меня за ноги.
– Миленький, миленький, успокойся, – шептала русая красавица, повиснув у меня на шее. – Ну, золотенький мой, ну маленький, успокойся, – твердила она и вся вздрагивала, словно от ударов.
– Па-па! – кричал я что было сил, потому что меня уже почти затащили в камеру Швец, женщина и две старухи с сильными и длинными руками. И в это время тюрьма загрохотала, завопила, заулюлюкала. Слышно было, как в камерах стучали чем-то деревянным по стенам, топали ногами и вопили визгливыми, длинными голосами:
– Дайте свиданку! Дайте им свиданку, псы! Старика пустите, пустите его, свиданку дайте!
Я увидел, как на сторожевую вышку выскочили еще три охранника, щелкнули затворы автоматов, услышал быстрые команды, на Волге начали басить баржи, заглушавшие вопль тюрьмы, – и меня затолкнули в камеру.
Швец упал возле двери, тяжело дыша; в легких у него тонко свистело, и видно было, как возле кадыка пульсировала артерия.
– Там и мой кричал, – шепнул он. – Константин. Я его голос узнал.
Прибежал младший лейтенант, распахнул свое оконце и крикнул мне:
– Ну?! Вот твоя записочка! Он сознание потерял, а мне отвечай?! Все вы только об себе думаете, совести в вас ни на грош!
– Это он прав, – тихо согласился полковник Швец. – Совести в нас ни на грош. Скоты и есть скоты, только тешимся.
– Разговорчики! Кто получил справку – очистить помещение! – приказал младший лейтенант.
В комнату к нему кто-то зашел, потому что младший лейтенант вскочил со своего места и вытянулся.
В оконце показалась седая голова капитана со шрамом через весь лоб.
– Поди сюда, – сказал он мне. Я подошел.
– Иди завтра к подполковнику Малову в областное управление. Я ничем помочь не могу, у твоего батьки запрещение на свиданку.
– Как он сейчас?
– А ты что, не слыхал? – вздохнул седой капитан.
– Швец Константин, тридцать третьего года рождения, осужден особым совещанием, – начал выкрикивать с пола безногий полковник.
– Знаю, знаю вашего Константина, – ответил капитан, – он в карцере за нарушение режима.
– Что он сделал? – спросил Швец.
– Да так, – ответил капитан и посмотрел в глаза Швецу, – ничего особенного, только строптив, не сломался б...
Швец просиял лицом и полез за сигаретами в нагрудный карман.
– Ничего, – сказал он, – не сломается.
И как-то странно подмигнул капитану, а тот так же странно ответил ему: ничего в его лице не дрогнуло, а все равно ответил, и не просто так, а по-человечески, с болью.
– Продолжайте работу, товарищ Сургучев, – сказал капитан младшему лейтенанту и вышел.
Старуха с лепешками, мать троих Сургучевых, услышав фамилию младшего лейтенанта, стала медленно приближаться к окну. Она утерла ладонью слезы с коричневых, морщинистых щек и спросила:
– А ты не Гришки ли сын, Сургучев? Ты не Гришки ли сын, а? С Колодиш?
Младший лейтенант внимательно и с ужасом посмотрел на старуху.
– Кто следующий, граждане? – сказал он скороговоркой – Вопросы прошу задавать по существу
– Гришкин, – уверенно сказала бабка. – И нос, как его, – с горбой, и чуб с крутью Господи, господи, брат на брата, и отец на сына, толь небо пока не раскололось, когда ж? Когда, господи?!
И, словно слепая, бабка пошла из камеры вон. Следом за ней поехал на жужжалках Швец, а за ним я. В тюрьме было тихо, потому что разносили ужин. Та ночь в Ярославле
После того как в тюрьме нам со Швецом отказали в свидании с родными и посоветовали пойти к подполковнику Малову в областное управление, мы отправились в гостиницу.
Швец поджужжал на своей платформочке к окошку администратора и постучал по нему деревянным утюжком, которым отталкивался от земли, чтобы быстрее катиться.
Администраторша оказалась пожилой женщиной с маленькой головой на большом теле, но на ее крошечной головке как-то странно умещалось огромное количество крохотных бело-коричневых куделек, что делало ее похожей на барашка.
– Заполняйте бланк, – сказала она Швецу. – Мест у нас нет, но уж вас-то я устрою, – как орденоносца и инвалида.
– Мы вдвоем, – сказал Швец, кивнув на меня.
Женщина ответила.
– Я дам номер люкс из исполкомовской брони.
Швец вернулся к столу, и мы начали заполнять длинные бланки анкет, которые выдают администраторы гостиниц перед тем, как вручить гостю ключ от номера.
Напротив графы "с какой целью приехал, куда, к кому, кем выписана командировка и на какой срок?" – я написал "прибыл как член-соревнователь Всесоюзного общества по распространению политических и научных знаний, для обмена опытом лекционной работы". Меня действительно приняли в общество "Знание", когда отец был еще дома. Тогда я учился на втором курсе и довольно бойко излагал разные истории про те муки, которые испытывает национальная буржуазия в странах Среднего Востока, и как она постепенно уничтожается буржуазией компрадорской.
И сюда, в Ярославль, я, понятно, приехал с красной книжечкой общества, которая так успокоительно действовала на гостиничных администраторов и вокзальных дежурных.
Взяв мою анкету с красной книжечкой, Швец покатил к администратору. Сунув в окошко наши документы, он закурил и, оглядевшись по сторонам, задержался глазами на картине "Утро в сосновом лесу", вздохнувши, как-то изумленно заметил:
– Кругом одни медведи, – куда ни глянь...
Администраторша, не отрывая глаз от наших анкет, спросила:
– Молодой человек, а вы, собственно, с кем едете обмениваться опытом?
Разыскивая отца, я проехал уже восемь городов, в которых были пересыльные тюрьмы, и всюду устраивался ночевать под маркой обмена "лекторским опытом"; ответил поэтому фразой, которая действовала безотказно:
– С группой начинающих товарищей...
– А командировочка где?
– Идет по фельдъегерской связи, – ответил я туманно.
– Ах, так, – понятливо кивнула администраторша, – что ж, хорошо...
И – отложила мои документы в сторону. Взяв анкету Швеца, она бегло просмотрела ее и – скорее для проформы – поинтересовалась:
– Что же вы не указали причины приезда, товарищ полковник?
– Прибыл в ваш замечательный город, – начал рапортовать Швец, – надеясь получить свидание с сыном, находящимся в пересыльной тюрьме...
– Где, где?!
– В пересыльной тюрьме.
– Какая досада, – сказала администраторша, поправив свои мелкие бараньи букли на крошечной головке, – оказывается, тот номер, который я собиралась вам дать, только что заняли. Придется немножко обождать.
– То был свободен, а то заняли? – набычился Швец.
– Нет, он, собственно, не был совсем свободен. Он должен был освободиться, – запутавшись, пробормотала администраторша.
– Верните документы, – рявкнул Швец.
И – выкатился на своих жужжалках из темного холла гостиницы на предзакатную, пронзительно-чистую, ветреную площадь. В небе летали голуби. Они были сизовато-белые, но иногда их крылья высверкивали неожиданным желто-красным цветом.
– Где ночевать будем? – спросил я Швеца. – Честно говоря, я уж третий день не сплю, башка звенит.