355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юхан Пээгель » Я погиб в первое военное лето » Текст книги (страница 8)
Я погиб в первое военное лето
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:58

Текст книги "Я погиб в первое военное лето"


Автор книги: Юхан Пээгель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– Волга-Волга, – ворчал Ийзоп и половину супа выпил прямо через край и только потом вынул из кармана ложку.

Однако прежде чем ложка дошла до супа, рука Ийзопа остановилась и подбородком он показал назад:

– Глядите, немца ведут!

Мы встали из-под кустов и начали смотреть. В самом деле, по протоптанной в зарослях дорожке вели пленного: впереди пехотинец, в руке винтовка со штыком, другой, такой же, замыкал шествие.

Пленный был молоденький, белоголовый солдат небольшого роста. Рукава форменного мундира закатаны, ворот расстегнут, пилотка засунута под погон.

– Слушай, попроси конвой, может, они остановятся, поговори немножко, ты ведь немецкий знаешь, – сказал мне Сярель.

Мы поставили котелки и подошли к ним. Первый конвоир, правда, сказал, что останавливаться и разговаривать с пленным запрещается, но второй оказался сговорчивее. Мы обступили немца: куда он денется, у нас у всех в руке по огнестрельной дубине.

Бедняга был сильно напуган резкой переменой в его жизни и первым задал вопрос:

– Меня расстреляют?

У него не было ни одного знака различия. Кто солдата станет расстреливать. Я ответил: пошлют в лагерь, на работы.

– Кем был до войны? – спросил я.

– Рабочим. Столяр. Из Лейпцига. Мобилизован. На Восточном фронте только вторую неделю. Никого не убивал.

– Что он говорит? – поинтересовались конвоиры. Кое-как перевели мы слезливый рассказ немца.

– Скажи этому паразиту, – сказал конвоир постарше, – нет ему нужды слезу пускать и дрожать, повезло ему. Отвоевался. И еще скажи ему, какой же он пролетарий, если пошел сражаться против государства трудящихся.

Перевел, как сумел, эти слова пленному, у которого от сурового голоса конвоира душа совсем ушла в пятки.

– А что же мне было делать? Меня мобилизовали... Иначе – бах-бах! заныл немец.

Конвойный солдат махнул рукой и прикурил только что свернутую цигарку:

– Известно... заставили да заставили... Сам рабочий, а классового сознания ни на понюшку. Перешел бы к нам, сдался бы в плен, так нет, стрелял до последнего, двоих наших уложил...

Был послан в разведку. Хотел, видать, крест заработать, сопляк...

У Ийзопа остался на ладони ломоть хлеба, который он собирался дать перепуганному немцу, но конвоир удержал его руку.

– Нет, брат, этого я не допущу! Нет к ним жалости! Они бы у наших детей последний кусок хлеба изо рта вырвали.

Он бросил окурок, вскинул винтовку и прикрикнул на немца:

– Пошли, гад! Марш!

Потом через плечо оглянулся на нас и добавил:

– У меня в Ленинграде... бомбой жену и дочку убило...

60

В вечерних сумерках нас обогнала маленькая колонна латышей, одетых в форму бывшей латвийской армии. Френчи с высокими стоячими воротниками, малиновый кант на воротнике, на обшлагах и на карманных клапанах. Петлицы их пехоте менять не пришлось: они а прежде были у них малиновые. Честно говоря, если судить по виду, то особенно лихими стрелками они не выглядели. Может быть, они топали сюда от самой литовской границы. Мы не обменялись ни одним словом, мы смотрели на них, они на нас. Должно быть, понимали друг друга без слов.

И горстку литовцев видели. У них, по нашему мнению, были странные шапки: круглые, прилегающие к голове, сшитые из полосок, спереди козырек, а с боков, загибаемые кверху, теплые наушники. Шли такие же усталые, сами подумайте, они же шагали от самой государственной границы, значит, если угодно, солдаты с самым большим военным стажем.

Все парни девятнадцатого или двадцатого года рождения. Родившиеся во время войны и, выходит, для войны рожденные, как и мы.

Тяжело было на них смотреть, и в то же время будто даже легче стало: есть и другие люди с такой же судьбой, они тоже надеются, что когда-нибудь все же переступят родной порог.

61

Вийрсалу на самом деле смелый командир, ничего не скажешь. Что у него голова так же хорошо варит, как у капитана Ранда или у старшего лейтенанта Рандалу, этого я не думаю, но воюет он, как дьявол, – радостно и со страстью. И везет ему, сатане! Вот сегодня: поскакал налаживать связь, под ним убили лошадь, а сам остался цел и невредим. Если бы просто застрелили, так нет, пуля пробила седло как раз в том месте, где обычно находится бедро всадника. Как же так? А очень просто: Вийрсалу, приподнявшись на стременах, пригнулся. Пуля прошила штанину и седло.

Вечер был облачный и сырой. Мы стояли на опушке молодого ельника и думали, что ночью в глубине чащи разведем костер. Обогреемся и напечем картошки. Она, правда, была еще с глазное яблоко. А все-таки картошка! Койдуле следовало бы в свое время написать не "Землю Ээсти с сердцем эста...", а "Картошку Ээсти с сердцем эста никогда не разлучить!" [строка из стихотворения известной эстонской поэтессы Лидии Койдулы (1843-1886) в переводе Д.Самойлова] Потому что от этого нескончаемого пшенного брандахлыста нас уже так воротит, что словами не скажешь.

– Если вернусь когда-нибудь домой, три дня буду есть одну картошку: буду мять ее, жарить, печь. И только потом, как настоящий мужчина, пойду к девушкам, – заявил Рууди.

– С одной картошки толку от тебя большого не будет, – рассуждал Сярель, – сначала свиным окороком надо заправиться.

– Ну, на здешней баланде женщины в голову не идут... Да и вообще: поставь сейчас рядом миску горячей картошки и смазливую девчонку, не задумываясь, картошку выберу, – ответил Рууди с полной уверенностью.

– А когда картошку съешь, пойдешь девчонку лапать? – съехидничал кто-то.

– Не знаю... Если уж совсем невмоготу станет, – буркнул Рууди без особого воодушевления.

Я заметил, что о доме и о девушках говорить перестали. Если начинался общий разговор, то большей частью про еду и только от нее переходили на дом и прочее.

– Ну ясно, где Рууди, там и женщины! – неожиданно произнес кто-то за нашей спиной, совершенно в разлад с паршивым настроением Рууди. Из полумрака в круг скудного света от нашего маленького костра вступил лейтенант Вийрсалу. На правой штанине у него в самом деле темнела дыра от пули.

– Так молодому мужчине и положено бегать за девчонками, – он весело рассмеялся и подсел к нам. В этом не было ничего удивительного. В артиллерии офицеров относительно больше, чем в пехоте, потому что подразделения здесь небольшие. Поэтому офицеры ближе к расчетам и быстро узнают друг друга.

Вместе поели печеной картошки. Проходя мимо колхозного поля, мы парочку торб, так сказать, позаимствовали. Хороша она была, эта картошка, хоть и мелкая, как глазное яблоко.

– Наелись. Ну как, отправимся теперь к женщинам? – захохотал Вийрсалу, сунул руку в нагрудный карман френча и вынул записную книжку. Он порылся во вложенных в нее фотографиях. – А что, ребята, разве не хороша канашка? – спросил он, передав по кругу фотографию, размером с открытку, сделанную профессиональным фотографом.

Рууди, этот донжуан своей волости, был до глубины души ошеломлен. Он перекладывал фотографию из одной руки в другую, будто это была горячая картофелина, он смотрел и как бы не отваживался смотреть. Вийрсалу молчал и ухмылялся.

Наконец Рууди передал фотографию дальше, только и протянув:

– Ну и ну-у...

Как призрак черт его знает какого мира рассматривали мы фотографию при тусклом свете костра.

На ней был Вийрсалу в парадной форме офицера эстонской армии: в белой рубашке с черным галстуком, на правом нагрудном кармане белый крест выпускной значок военного училища. Очень красивый молодой человек. Рядом с ним, вернее прижавшись к нему, на фотографии стояла тоже очень красивая молодая брюнетка, которую Вийрсалу обнимал за белоснежную шею, и на его рукаве четко различались узкая золотая тесьма прапорщика и офицерская эмблема – золотой герб. Да, но только эта очень красивая молодая женщина была совершенно голая. Она улыбалась радостно и свободно, выставив обнаженные полные груди. Изображение доходило до пупка, и можно было предположить, что и ниже никакого одеяния не предвиделось...

– Ничего, шлюха в самом деле недурна, – сказал Сярель, – а где же можно было сделать такую фотографию?

– А чего там сложного... В отдельном кабинете офицерского казино... Только это совсем не шлюха, эта дама из очень респектабельного семейства. Офицеру запрещалось с публичными женщинами... Фото сделано на пари, небрежно закончил Вийрсалу.

Фотография вернулась к нему обратно, но разговор почему-то больше не клеился.

Улеглись спать. По двое: одна шинель вниз, другая наверх, поверх всего – плащ-палатка от сырости. И получились совсем хорошие постели, потому что можно было подостлать еще и пружинящие еловые ветви.

62

Жизнь у нас ужасающе ограниченна и бесчеловечна: мы на марше, мы окапываемся, мы стреляем, стреляют в нас, мы хороним мертвецов и отправляем раненых. На местность мы смотрим не как люди, а как солдаты: здесь хорошо укрыться, здесь выгодная огневая позиция, здесь подходящее место для наблюдательного пункта, здесь можно напоить лошадей. Ясная погода, это, конечно, хорошо, но она может привлечь на нашу голову немецкие самолеты, поэтому лучше густой туман и облачность.

И язык наш какой-то ущербный и нелепый: далека от нас довоенная жизнь с ее понятиями. Солдатское арго помогает приукрасить наши серые будни, награждая самые повседневные вещи более изящными названиями (перчатки _гляссе_, обмотки – _спирали_), или подняться с помощью грубоватого юмора над этой серостью. Так, хлеб у нас – _торф_, перловая каша – _шрапнель_, снаряд – _ягодка_, командир отделения – _идол_, карабин – _Лиза_. Нам хочется быть и выше самой смерти. А может быть, это унаследованное от предков суеверие – пользоваться вместо правильных названий какими-то другими, и мы весьма цинично произносим: _вышибли дух, списали в расход, сняли со всех видов довольствия, отошел в лучший мир, тьма подернуло очи_ и так далее.

Мы бедны и ущербны прежде всего потому, что бездомны и лишены любви. У нас нет надежды получить хоть одно письмо от близких, и нам некому его посылать. Но и эта ущербная жизнь, которая у нас еще есть, так же трагически хрупка, как обгоревшая нить. Но мы все же живы, и нам хочется, чтобы наша жизнь имела надежную точку опоры.

Да, живому человеку необходима твердая и какая-то очень материальная точка опоры.

Очевидно, такая точка опоры – дом. Это не только место, которое защищает человека от непогоды, не только место, где он спит и ест, но это и очень важные – даже, наверно, более важные, чем кров над головой, пища и покой – тысячи, казалось бы, самых пустячных мелочей.

У еще живого солдата нет дома. Однако он ему необходим, может быть, больше, чем кому-либо другому. Поэтому солдат создает себе какое-то подобие дома и на фронте. Создает при помощи тех самых конкретных, кажущихся ничтожными, крохотных точек опоры, потому что они его, личные, не казенные.

Дом солдата может, например, уместиться в кармане гимнастерки: несколько фотографий, последнее письмо, чистый, свой носовой платок, зеркальце, расческа. В противогазной сумке Пяртельпоэга лежат чистая, купленная еще в Тарту, тетрадка в уже потрепанной от долгого ношения обложке, штопальная игла и клубочек шерсти, хотя мы уже давно забыли о носках. Ийзоп, как зеницу ока, бережет жестяной портсигар, в который входит полпачки махорки и клочок курительной бумаги, еще есть у него старая кисть для бритья и бритва. Мои сокровища – это выпускной перстень нашего класса, трубка (которую я никогда не курю) и кошелек.

И так, наверно, у всех. Кое у кого из ребят совсем странные предметы, как, например, у сержанта Саарланга. Он почему-то таскает с собой килограммовый гаечный ключ.

Так у каждого из нас какой-нибудь носимый с собою свой дом, очень конкретные и очень личные вещи, глядя на которые или пользуясь которыми мы не солдаты, а обычные, живые люди.

Сюда же относится история с одним из номеров артрасчета Аугустом Малла, который был хорошим солдатом, только очень нелюдимым. Он ни с кем не общался, поэтому у него не было друзей. Если мы из соображений целесообразности спали небольшими группами или по двое, потому что тогда можно было одну шинель подстелить под себя, а второй укрыться, согревая друг друга, то Малла неизменно спал один. И во время еды он сидел со своим котелком в нескольких шагах от других, и свою самокрутку он сворачивал только из собственного табака и никогда никому его не предлагал. С ранцем он не расставался ни на марше, ни в бою, ни во сне.

– Носит его, как мошонку, – сказал Рууди, – будто он к телу прирос. Интересно, что у него там может быть?

В своем отшельничестве службу в армии с ее коллективным существованием Малла должен был принимать как очень тягостную неизбежность.

Во время сражения, действуя у орудия, Малла выполнял свою работу спокойно и точно. Когда он подавал заряжающему подготовленный снаряд, в его размеренных движениях могло быть что-то, сохранившееся от подачи снопа в молотилку в родной усадьбе. Казалось, что шум боя или нервное напряжение его совсем не касались. Однажды, когда немцы, преследовавшие по пятам отступавшую пехоту, оказались совсем близко и прозвучала команда заряжать картечью, он спокойно продолжал сидеть на своем месте, в то время как остальные прямо извелись от ожидания, когда немцы подойдут поближе и командир взвода крикнет: "Огонь!"

В другой раз, очень рано утром он отошел от позиции немного в сторону за нуждой и потом спокойно, неторопливо вернулся оттуда, ведя перед собой немецкого пленного, который, охая, гримасничая от боли, правой рукой придерживал левый локоть.

– Нельзя стало даже до ветру спокойно сходить, – виновато сказал он командиру батареи, – набросились.

Немец, большой и плотный мужчина, был послан за языком. Вообще-то их было двое. Один из них неожиданно выскочил из густого утреннего тумана и прыгнул прямо на спину присевшему Аугусту. Спас легендарный ранец, остававшийся у Аугуста на спине и во время этой процедуры. Немец попытался надавить ему локтем на горло, но из-за ранца рука оказалась короткой и хватка неуверенной. Аугуст, со спущенными брюками, одним махом вывернул немцу руку в локтевом суставе. Боль была такой сильной, что тот взревел и выронил нож, хотя и держал его здоровой рукой. Второй немец, кинувшийся было на помощь первому, для такого дела оказался, очевидно, слишком зеленым, при виде неудачи напарника он с перепугу ринулся обратно в кусты и, только отбежав на некоторое расстояние, вспомнил про автомат; обернулся и дал несколько очередей. Взвизгнули пули, посыпались листья и ветки, но Аугуст сводил уже последние счеты с немцем: первым ударом кулака он двинул тому по подбородку, вторым – под ложечку. Здоровый детина упал на колени. Аугуст вырвал у него из рук автомат и отбросил подальше в кусты. Потом, так и не подтянув брюк, встал у немца за спиной на колени и выстрелил несколько раз из карабина по удиравшему герою. Только после этого у Аугуста нашлось время привести в порядок штаны, и он повел в батарею жалобно стонущего охотника за языком.

Фельдшер Маркус вправил оравшему немцу сустав.

Аугуст Малла сидел в это время один на лафете и молча хлебал суп, костяшки пальцев были в ссадинах.

Однажды все же Аугуст Малла забыл свой ранец. Не в каком-нибудь нервном смятении или суматохе боя, нет, ничего похожего. Забыл, наверно, просто по рассеянности, ведь у каждого человека могут случиться минуты расслабленности. Он вздремнул после обеда, положив ранец под голову, потом встал и пошел к протекавшему неподалеку ручью. Ранец остался лежать.

– Ну, сейчас поглядим, какое такое золото таскает с собой Аугуст, сказал Рууди и открыл ранец. Мы все окружили его.

Там была смена чистого летнего белья, мыльница, полотенце, портянки. Обычное солдатское имущество, ничего особенного. Только уж почти совсем на дне, так что если ранец надеть, то на теплой солдатской спине оказывалась пара комнатных шлепанцев, какие в мирное время разрешалось после вечерней поверки носить в казарме. И еще – пара больших теплых, серых с узором варежек, какие умеют вязать только матери. Мягкие, уютные и милые, как тепло домашней печки, прямо будто ласковый дух низких деревенских комнат.

Рууди молча застегнул ранец. Мы разошлись, не отпустив ни одной шутки.

(Я никогда не узнал, что 19 марта 1945 года старший сержант Аугуст Малла, будучи командиром орудия противотанковой батареи стрелкового полка Эстонского корпуса, погиб в Курземе близ мельницы Каулаци. Его медали, орден Отечественной войны II степени и два ордена Славы III и II степени взял командир батареи, чтобы переслать родным, но через два с половиной часа сам погиб в том же месте, и награды Аугуста Малла пропали, как пропали и его шлепанцы и серые с узором варежки.)

63

Сегодня мы шли обратно на запад, где-то немцу здорово наступили на пятки и, чтобы заткнуть дыру, он оттянул войска отсюда. Это первый такой случай, и как-то даже странно снова идти знакомой дорогой, на которой еще не остыли следы немцев.

Их следы встречаются довольно часто. Ну, у них, видно, твердый порядок. Здесь, на деревенской дороге, множество небольших кострищ, расположенных в строгом строю: какое-то пехотное отделение явно что-то варганило для себя в котелках. Очевидно, то были куры, потому что вокруг все белело от перьев.

Кстати, в деревнях нас встречает только несколько куриц с душераздирающим криком. Выходит, условный рефлекс при виде солдат может возникнуть очень быстро даже в крохотном курином мозгу. Однако требовать от кур, чтобы они еще знали цвет мундира и знаки различия, по-видимому, нельзя.

В следующей деревне две старухи в валенках рассказали, что сюда на грузовиках приезжали солдаты, обшарили все без исключения избы и все шерстяные тряпки забрали с гобой.

Но в деревне, последней перед линией фронта, мы все просто онемели, вся полковая колонна. У проселка на развесистой липе висели два повешенных босых русских старика в ситцевых рубахах.

Почему? За что?

– Видите, что такое немцы! – говорит капитан Рулли.

– Нет, это фашизм, – поправляет его Шаныгин.

Останавливаемся. Хороним старичков под этой самой липой. В светлое августовское небо грянуло три залпа из карабинов.

Идем дальше. На передовую.

64

Сама по себе эта история не столь уж знаменательная.

Капитан Ыунап из штаба взял меня в качестве провожатого, мы пошли во второй дивизион. Вернее, к тем пяти-шести орудиям, которые остались от этого дивизиона. Позиция, по моему разумению (если мое разумение, вообще, чего-нибудь стоит!), была на редкость скверная: орудия стояли на открытом заливном лугу, замаскированные охапками луговой травы, они казались причудливыми ворохами сена. Окопы неглубокие – только на два-три штыка лопаты, иначе их заполнила бы вода.

Как часто можно прочесть в школьных сочинениях: погода стояла хорошая, светило солнце, пели птицы и цвели цветы. Было относительное затишье, уже второй день после нашего первого перехода не трогаемся с места. Немец действительно свои войска отсюда отвел, чтобы заткнуть дыру где-то в другом месте, и оставил незначительные силы только для прикрытия, которые наступления не предпринимали.

Однако и у нас не было достаточных сил, чтобы предпринять что-либо со своей стороны. Так мы стояли нос к носу и, образно выражаясь, потихоньку урча, скалили друг на друга зубы.

Только мы с капитаном подошли к огневой позиции, как с востока в ясном небе загудел самолет, потом второй и третий. Элегантными кругами они облетели передовую. Тут первый заметил нашу злосчастную маскировку и взял курс прямо на пушки. Знакомая история: пикирование, затем огонь бортового оружия, а за ним бомбы, после чего сопровождаемый ревом выход из пике и повторный сеанс. Был бы он один, а то сегодня их три. Они пикировали один за другим, почти непрерывно ныряли и – что ужаснее всего – безнаказанно, потому что никакой противовоздушной обороны у нас не было.

Когда первый самолет с ревом ринулся над нашими головами вниз, мы с капитаном посмотрели вокруг, где бы залечь.

Было только одно хоть в какой-то мере стоящее место: окоп телефонистов огневой позиции в пяти шагах от нас – все остальное – открытые и ровные пойменные луга. Разумеется, мы сообразили это одновременно. Но дело в том, что, как уже сказано, этот окопчик был очень мелким и его по самую бровку заполнил телефонист, иначе говоря: человек выкопал окоп по своему росту, толщине и ширине и теперь ютился в нем, примостив телефонный аппарат возле головы. Укрыть мог еще бугорок земли на краю окопа. Сверху, разумеется, летчику все видно, как на ладони. А все же... Мы с капитаном нацелились на одно и то же стоящее место. Но я, понятно, моложе капитана и действовал быстрее, через секунду я лежал ничком на спине у телефониста Вряд ли ему это было удобно, но я служил ему весьма надежным прикрытием от осколков, так что он из-за меня и ухом не повел.

Капитан растянулся на несколько метров подальше, в высокой луговой траве.

И тут-то и началась эта, честно говоря, страшная карусель. Треклятые стервятники делали небольшой круг и по очереди входили в пике, не давая, что называется, ни отдыху, ни сроку. Они пикировали так низко, что виден был летчик в кабине, не говоря уже о номере самолета и изображении железного креста на хвосте и под крыльями. Все происходило как по писаному: сперва огонь бортового оружия, потом воющие бомбы. Самое страшное заключалось в том, что мы глазами следили за бомбами, нам оставалось только ждать, угодит или пролетит мимо. И так на протяжении двух часов, потом у них, очевидно, иссякли гостинцы и они, гудя, скрылись на западе. Безнаказанно, разумеется.

В результате этого дьявольского нападения оказалось все же, что у страха глаза велики. Все мы остались целы и невредимы, нас только заляпало грязью и оглушило. Капитан потирал спину: в нее угодил здоровый булыжник. Только один паренек был невменяем и кричал, когда его уводили: его тяжело контузило, изо рта, из носа и ушей капала кровь. Все орудия сохранились, хотя от осколочных ударов они стали пестрыми. Телефонист, которого я братски прикрыл своим телом, даже не запачкался.

Потом, когда мы с капитаном возвращались обратно, у нас гудели от контузии головы и звенели сосуды, всю дорогу мы молчали. Во-первых, мерзко и унизительно чувствовать, что тебя могут убить так же просто, как теленка или овцу. Во-вторых, если уж такое возможно, то жизнь рядового солдата стоит ровно столько же, сколько жизнь капитана. Так, по крайней мере, считал я.

Конечно, порядочному солдату следовало бы заставить капитана броситься на телефониста, а потом уж самому влезть на закорки капитану, так ведь?

Была бы восхитительная картинка, и я усмехался, представляя ее себе.

С другой стороны, капитан вызвал у меня уважение: гляди-ка, дал солдату пойти в укрытие, а сам остался на открытом месте. Да и не подобало бы ему лежать животом вниз на солдате, как-никак офицер. Или заложенным в нем чувством собственного достоинства намного превосходит тебя. Или еще иначе: он просто храбрее тебя, он не думал о спасении собственной жизни, как это было с тобой при твоей трусости.

Такой поворот мысли усмешки больше не вызывал.

Мы вернулись в штаб, не обмолвившись ни единым словом.

В конце концов я успокоился, придя к такому решению: если бы в нас попало, этот мелкий окопчик не спас бы ни меня, ни телефониста. Если бы убило нас всех вместе с капитаном, никто не стал бы больше рассуждать о том, кто храбрее или чья жизнь стоит дороже.

Это было очень хорошее решение, и на душе у меня сразу стало спокойно.

65

В сегодняшнем сражении наша батарея лишилась второй пушки, с которой мы пережили горячие дни, когда были новобранцами, с которой потом ребята проходили обучение в предвоенные дни, с которой мы ездили на октябрьский и майский парады, которая по самые ступицы увязала у нас в сыпучем песке печорского Северного лагеря. С нею мы до сих пор вместе воевали, начиная со дня нашего первого сражения, мы на руках вытаскивали ее из болот и трясины.

Ее просто разбили. Да, она погибла в честном бою, как еще до нее погибли некоторые наши ребята.

Ведь пушка вовсе не безжизненная железная махина. Она умна и поэтому терпеть не может глупого солдата. Она требует к себе заботы и любви. В сущности, она душа и божество расчета, ей служат, стараются выполнять все ее желания, ибо без нее перестанет существовать коллектив, сердцем которого она была. Останутся одинокие люди, не знающие, что им делать и для чего они нужны.

Ребята сняли затвор и закопали его, забрали панораму, хотя она была повреждена. Они гладили холодное серое железо, притрагивались к разбитым спицам и покореженному щиту. Простились.

Сколько осталось воспоминаний – больше двух лет службы и два месяца войны! В самом деле, что же делать дальше? Кому нужны артиллеристы без пушки?

Последним от погибшей отошел командир орудия Саарланг. У парня глаза были мокрые, и он нисколько этого не стыдился.

66

Сырое облачное августовское утро. Болотистый лес, мокрые веточки голубики и черники рисуют причудливые узоры на пыльных сапогах.

Все, кто свободен, с припухшими от сна глазами торопятся на маленькую поляну, где идет экстренное построение.

– С оружием, становись! – такая была команда. Никто не знает, что произошло. Может, опять мы в каком-нибудь кольце, может, опять нужно прочесать трясину, может, где-нибудь поблизости сброшен немецкий десант?

Строимся подивизионно. Надо же, как мало нас осталось... В каждом дивизионе ребят будет, пожалуй, на батарею... Правда, здесь мы не все. Возле каждого орудия осталось по два-три человека, отсутствуют дежурные телефонисты и разведчики наблюдательных пунктов, нет повозочных. Но, гляди, даже повар и новый полковой писарь явились.

Идет комиссар полка Добровольский, идет седоголовый симпатичный врач, который в мирное время служил в Риге.

Что случилось?

Пограничник ставит перед строем человека, на котором нет поясного ремня, у которого с пилотки снята пятиконечная звезда.

Теперь мы видим: шагах в тридцати впереди нас груда свежего песка, и мы понимаем, что это песок из только что выкопанной могилы. Этот человек медленно шагает к песчаной горке, пограничник с автоматом наизготове за ним.

– Стой! – командует конвойный. Человек останавливается.

– Нале-во! – кричит пограничник.

Но человек уже ничего не понимает. Он уже мертв.

Тогда пограничник толкает его стволом автомата, и человек без ремня и без звездочки становится к нам лицом.

– Полк, смирно! – командует комиссар.

Человек перед строем белый, как мел. Глаза на заросшем лице смотрят поверх нас. Он не видит строя, не видит низкорослых болотных сосен, он не слышит, наверно, и вынесенного ему трибуналом приговора, который комиссар нам зачитывает. Последние секунды жизни... Смотрю на Рууди, он рядом со мной. Он судорожно держит карабин у ноги и смотрит на носки сапог. Челюсти Ийзопа плотно сжаты, а глаза устремлены вдаль, поверх свежей могилы, поверх человека, которого сейчас расстреляют перед строем, поверх комиссара и пограничника.

Соломкин Игнатий Иннокентьевич, 1916 года рождения, по происхождению крестьянин, санинструктор, задержан после того, как трое суток прятался в лесу. Следствием установлено, что самовольно оставил часть во время боя, не выполнил своего прямого воинского долга, не оказал помощи раненым. Приговор трибунала: смертная казнь через расстрел.

– Приговор привести в исполнение! – командует комиссар. – Кру-гом! кричит пограничник.

Теперь приговоренный стоит спиной к строю, лицом к своей могиле.

Пограничник поднимает автомат.

Коротенькая очередь в спину.

Человек падает. Совершенно беззвучно, с опущенными вниз руками, лицом на влажный песчаный холм.

– Врач!

Симпатичный седоголовый доктор становится перед трупом на колени. У него дрожат руки, когда он берется за запястье казненного, чтобы удостовериться, действительно ли нет пульса. Он еще прикладывает ему к груди руку, приподнимает веки, потом встает с колен и рапортует, что человек в самом деле мертв.

Пограничник сталкивает труп через груду песка в яму и заранее приготовленной лопатой начинает зарывать могилу.

Мы маршируем обратно. Молча, сквозь мглистое августовское утро.

Таков был твой конец, Соломкин Игнатий Иннокентьевич.

– Кто его знает, как все было на самом деле, – рассуждает потом Рууди. – Мы ведь все знаем, что произошло перед тем, как он пропал: внезапная атака на привале во время марша... Может быть, грохот сражения разбудил его, когда он спал, и он на какой-то момент потерял голову и бежал. Помните, полк тоже сразу стал отступать, он не сумел догнать его и бродил по лесу, пока не поймали.

Да, понять его можно было бы... Но обвинение содержит один тяжелый пункт: не оказал помощи раненым, задержан без санитарной сумки...

В самом деле, по-человечески все это, может быть, и можно понять. Но война с начала и до конца бесчеловечна, здесь другие законы, по которым мобилизованный санинструктор Соломкин, которого мы, честно говоря, и не знали, предстал перед трибуналом.

Очень тихо было сегодня в полку. Разговоры самые короткие, обменивались только необходимыми словами... Какой-то гнетущий, этот удушливый туман и...

Может быть, сегодня стоял перед свежевырытой могилой и дезертир Халлоп и тоже получил очередь между лопаток?

Однако нет.

(Мы не знали, что к этому времени Вальтер Халлоп дошел до Изборска и прямо по дороге ему навстречу ехал грузовик с людьми, у которых на рукаве были повязки. Халлоп отдал поясной ремень с патронташем и карабин. Заправив гимнастерку в штаны, он рассказал им, откуда шел. Его с интересом выслушали, угостили табаком и самогоном Начальник этих людей с повязками, в мундире Кайтселийта, написал ему записку, согласно которой Халлопу разрешалось идти домой в Виймсискую волость Харьюского уезда. Начальник достал из кармана даже некое подобие печати, завернутой в тряпицу, и приложил к удостоверению. Халлопу посоветовали не двигаться по большим дорогам и раздобыть гражданскую одежду. В Тарту, мол, красных уже нет. Ему еще сказали, что когда он придет домой, то должен сразу же вступить в Омакайтсе – отряд самообороны. Не то начнут копаться, тогда несдобровать. Теперешнее время такое смутное, что заработать пулю ничего не стоит, но они здесь, мол, с эстонскими дезертирами историй не устраивают. Так обстоят дела. А может, он сразу примкнет к их отряду и отомстит за свои страдания? Они намереваются в скором времени перетрясти русские деревни. Вот смеху-то будет! Потеха! Однако Халлоп повернулся и пошел дальше, а на пыльную дорогу полетел горький от самогона плевок. Он прошел немного, обернулся и посмотрел назад, рукой заслонив глаза от солнца. Только ли от солнца?

Потому что, находись кто-нибудь рядом, он увидел бы, как в уголках глаз голодного, запыленного и обожженного солнцем дезертира что-то как будто дрогнуло...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю