Текст книги "Марш Радецкого"
Автор книги: Йозеф Рот
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Хорошо, – несколько удивленно ответил майор. Друг явился почти без багажа, но с обширным ящиком красок, который не понравился хозяину дома. – Он художник? – спросил старик.
– И очень хороший, – отвечал Франц-сын.
– Чтоб он ни одной кляксы не смел сделать в доме! Пусть пишет пейзажи.
Гость стал писать, правда, вне дома, но отнюдь не пейзажи. Он писал на память портрет барона Тротта. Каждый день за столом он изучал черты хозяина.
– Что он на меня уставился? – спросил однажды барон.
Оба юноши покраснели и принялись внимательно разглядывать скатерть. Портрет все же был закончен и при прощании, уже в рамке, вручен старику. Он рассматривал его вдумчиво и с улыбкой. Перевернул, словно отыскивая на оборотной стороне те детали, которые могли быть упущены на лицевой, подходил с ним к окну, отводил подальше от глаз, разглядывал себя в зеркало, сравнивая с портретом, и, наконец, сказал:
– Где его повесить? – За много лет это было первой его радостью. – Можешь одолжить своему приятелю денег, если ему нужно, – шепнул он Францу. – Смотрите не ссорьтесь.
Этот портрет был и остался единственным когда-либо написанным со старого Тротта. Впоследствии он висел в комнате сына и занимал фантазию внука…
Покуда же он несколько недель продержал майора в странном настроении духа. Майор вешал его то на одну, то на другую стену, польщенно и благосклонно рассматривал свой жесткий, сильно выдающийся вперед нос, свой безбородый, бледный и узкий рот, худые скулы, как холмы выдававшиеся под маленькими черными глазами, и низкий, морщинистый лоб, полускрытый коротко подстриженными, щетинистыми и колючими волосами. Только теперь узнал он свое лицо и иногда вступал с ним в молчаливые диалоги. Оно пробуждало в нем никогда не посещавшие его ранее мысли, воспоминания, неуловимые, быстро расплывающиеся тени грусти. Ему понадобился портрет для того, чтобы понять свою преждевременную старость и свое великое одиночество; из раскрашенного холста струились к нему одиночество и старость. "Это всегда так? – спрашивал он себя. – Всегда это было так?" Время от времени он невольно стал ходить на кладбище, на могилу жены, рассматривал серый цоколь и белоснежный крест, даты рождения и смерти, высчитал, что она умерла слишком рано, и убедился, что не может точно вспомнить ее. Ее руки, например, он забыл. "Китайский винный камень", – вспомнилось ему лекарство, которое она принимала много лет подряд. Ее лицо? С закрытыми глазами он еще мог вызвать его в памяти, но оно быстро исчезало, расплывалось в красноватых кругах сумрака. Он стал кротким дома и во дворе, изредка поглаживал лошадь, улыбался коровам, чаще, чем до этих пор, выпивал стаканчик водки и однажды написал сыну коротенькое письмецо в неположенный срок. Его начали приветствовать с улыбкой, он в ответ благосклонно кивал головой. Пришло лето, на каникулы приехали сын и друг, старик отправился с обоими в город, зашел в трактир, выпил несколько глотков сливянки и заказал для юношей богатый ужин.
Сын сделался юристом, стал чаще наезжать домой, присматриваться к имению, в один прекрасный день ощутил желание управлять им, отказавшись от юридической карьеры. Он признался в этом отцу. Майор сказал:
– Слишком поздно! Ты не будешь ни крестьянином, ни помещиком! Ты будешь дельным чиновником, и ничего больше.
Это было решенным делом. Сын сделался чиновником полицейского управления, окружным комиссаром в Силезии. Если имя Тротта исчезло из рекомендованных хрестоматий, то оно не исчезло из секретных документов высших полицейских учреждений, а пять тысяч гульденов, дарованных от щедрот императора, обеспечивали чиновнику Тротта постоянное благосклонное внимание и поощрение неизвестных ему высших инстанций. Он быстро продвигался по службе. За два года до его назначения окружным начальником скончался майор.
Старик оставил неожиданное завещание. Так как кет сомнения, писал он, что из его сына не получится хорошего сельского хозяина, и так как он надеется, что Тротта, благодарные императору за его неизменные милости, добьются чинов и положения на государственной службе и в жизни будут счастливее, чем он, составитель этого завещания, то и решает в память своего покойного отца, имение, много лет тому назад переведенное на его имя тестем, со всем движимым и недвижимым имуществом, передать в фонд военных инвалидов, наследникам же вменяется в обязанность только с наибольшей скромностью похоронить завещателя на том кладбище, где лежит его отец, и, если это не представит затруднений, вблизи от его могилы. Он, завещатель, просит отказаться от всякой помпы. Наличные деньги, пятнадцать тысяч флоринов с соответствующими процентами, находящиеся в банкирском доме Эфрусси в Вене, так же как и все прочие имеющиеся у него деньги, серебро, медь, равно как кольцо, часы и цепочка покойной матери, принадлежат единственному сыну завещателя, барону Францу фон Тротта и Сиполье.
Венский военный оркестр, рота пехотинцев, представитель кавалеров ордена Марии-Терезии, представитель южно-венгерского полка, скромным героем которого был майор, еще способные маршировать инвалиды, два чиновника дворцовой и собственной его величества канцелярии, офицер военного министерства и один унтер-офицер, несший на увитой крепом подушке орден Марии-Терезии, составляли официальный похоронный кортеж. Франц-сын, тонкий, весь в черном, шел один. Оркестр играл тот же марш, что и на похоронах деда. Салюты, которыми на этот раз почтили покойника, были громче и дольше звучали в воздухе.
Сын не плакал. Никто не плакал о покойном. Все было сухо и торжественно. Никто не говорил речей на могиле. Неподалеку от жандармского вахмистра теперь лежал барон фон Тротта и Сиполье, рыцарь правды. На его могиле водрузили обыкновенный надгробный камень, на котором узкими черными буквами рядом с именем, чином и названием полка было выгравировано гордое обозначение: "Герой Сольферино".
Итак, от покойного осталось не намного больше, чем этот камень, отзвучавшая слава и портрет. Точно крестьянин весной прошел по пашне, а позднее, летом, след его шагов исчезает в изобилии пшеницы, которую он посеял. Королевско-имперский обер-комиссар Тротта фон Сиполье на той же неделе получил соболезнующее письмо от его величества, в котором дважды упоминались все еще незабвенные заслуги почившего.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Во всей дивизии не было оркестра лучше, чем оркестр N-ского пехотного полка в маленьком районном городке Моравии, Его капельмейстер принадлежал еще к тем австрийским военным музыкантам, которые, благодаря удивительно точной памяти и всегдашней потребности в новых вариациях старых мелодий, в состоянии были каждый месяц сочинять новый марш. Все марши походили друг на дружку, как солдаты. Почти все они начинались с барабанной дроби, содержали в себе ускоренную, выдержанную в ритме марша вечернюю зорю, звучное веселье прелестных флейт и кончались громовым грохотанием литавров, этой веселой и скоропреходящей грозой военной музыки. Капельмейстера Нехваля от его коллег отличала не столько необыкновенная композиторская плодовитость, сколько энергичная и бодрая взыскательность, которую он вносил в занятия музыкой. Ленивую привычку других капельмейстеров – давать дирижировать первым маршем фельдфебелю музыкального взвода и только во втором номере программы браться за дирижерскую палочку, Нехваль почитал явным признаком начинающегося распада императорско-королевской монархии. Как только оркестр размещался на площади обычным полукругом и изящные ножки ветреных нотных пюпитров врезались в черную землю между булыжниками мостовой, капельмейстер уже стоял среди своих музыкантов, молча поднимая палочку из черного дерева с серебряным набалдашником. Все плац-концерты, неизменно разыгрывавшиеся под балконом господина окружного начальника, начинались с марша Радецкого. Хотя он и был так привычен оркестрантам, что они могли бы сыграть его среди ночи и во сне без дирижера, капельмейстер все же считал необходимым каждую ноту читать с листа. И каждое воскресенье, словно впервые репетируя марш Радецкого со своими музыкантами, он добросовестно поднимал голову, палочку и взор, устремляя то и другое и третье в сторону сегментов круга, всегда, казалось, нуждавшихся в его команде музыкантов, в центре которых он стоял, Суровые барабаны отбивали дробь, сладостные флейты свистели, заливались чудесные рожки. На лицах слушателей блуждала довольная мечтательная улыбка, в йогах быстро струилась кровь. Они стояли на месте, но думали, что уже маршируют. Девушки помоложе слушали, затаив дыхание, с полураскрытым ртом. Мужчины постарше опускали головы и вспоминали о былых маневрах. Пожилые дамы сидели в соседнем парке и трясли маленькими седыми головами. И было лето.
Да, было лето. Старые каштаны против дома окружного начальника только утром и вечером шевелили свои темно-зеленые, богатые густые кроны. В течение дня они оставались неподвижными, дышали терпким дыханием, и их прохладная тень достигала середины улицы. Небо было неизменно голубым. Невидимые жаворонки беспрестанно пели над тихим городом. Иногда по его ухабистым мостовым, от вокзала к гостинице, грохоча проезжал фиакр с незнакомым седоком. Иногда цокали копыта парного выезда, везшего на прогулку землевладельца господина фон Винтернига, с севера на юг, по широким улицам, от его городского дворца к его необъятным охотничьим угодьям. Маленький, дряхлый и жалкий желтенький старикашка, в огромном желтом одеяле, с крошечным усохшим личиком, сидел господин фон Винтерниг в своем экипаже. Как жалкий кусочек зимы, проезжал он по тучному лету. На эластичных рессорах и бесшумных колесах с дутыми шинами, в лакированных, хрупких спицах которых отражалось солнце, катил он прямо из постели к своим загородным владениям. Большой дремучий бор и светлые зеленые перелески уже дожидались его. Обитатели города его приветствовали. Он не отвечал. Неподвижный, проезжал среди моря приветствий. Черный кучер отвесно вздымался в высоту, своим цилиндром почти задевая кроны каштанов, его гибкий кнут ласкал коричневые спины рысаков, и из закрытого рта через определенные промежутки времени вырывалось резкое щелканье, более громкое, чем цокот копыт, и похожее на мелодический ружейный выстрел.
В это время начинались каникулы. Пятнадцатилетний сын окружного начальника Карл Йозеф фон Тротта, ученик кавалерийского кадетского корпуса в Моравской Белой церкви, воспринимал свой родной город как страну вечного лета; он был родиной лета, так же как и его собственной. На рождество и на пасху Карл Йозеф гостил у своего дяди. Домой он приезжал только на летние каникулы. Днем его приезда всегда бывало воскресенье. Такова была воля отца, господина окружного начальника барона Франца фон Тротта и Сиполье. Летние каникулы, независимо от того, когда они начинались в корпусе, дома наступали с субботы. В воскресенье господин фон Тротта и Сиполье был свободен от службы. Все утро, с девяти до двенадцати, он резервировал для своего сына. Ровно без десяти минут девять, четверть часа спустя после ранней обедни, юноша в парадной форме стоял у двери отцовской комнаты. Без пяти девять Жак, одетый в старую ливрею, спускался с лестницы и объявлял:
– Сударь, господин ваш батюшка идет.
Карл Йозеф еще раз одергивал мундир, оправлял портупею, брал в руки шапку и согласно правилам прижимал ее к бедру. Появлялся отец, сын шаркал ногой, и этот звук разносился по тихому обветшалому дому. Старый Тротта открывал дверь и легким мановением руки приглашал сына пройти вперед. Юноша оставался неподвижным, как бы не замечая приглашения. Тогда отец проходил в дверь. Карл Йозеф следовал за ним и оставался стоять на пороге.
– Располагайся, – говорил немного спустя окружной начальник.
Только после этих слов Карл Йозеф подходил к креслу, обитому красным плюшем, усаживался напротив отца, сдвинув колени и положив на них шапку с вложенными в нее белыми перчатками. Сквозь узкие щелки зеленых жалюзи на темно-красный ковер падали тонкие полосы солнца. Жужжала муха, стенные часы начинали бить. Когда, звонко пробив девять раз, они смолкали, окружной начальник спрашивал:
– Что поделывает господин полковник Марек?
– Спасибо, папа, у него все благополучно.
– В геометрии все еще хромаешь?
– Спасибо, папа, несколько лучше.
– Книги читал?
– Да, папа!
– Как дела с верховой ездой, в прошлом году они шли неважно.
– В этом году… – начал было Карл Йозеф, но его тотчас же прервали. Отец вытянул узкую руку, наполовину спрятанную в круглом блестящем манжете. Золотом сверкнула огромная четырехугольная запонка.
– Они шли неважно, сказал я. Это был просто… – Здесь окружной начальник сделал паузу и затем беззвучным голосом добавил: —… Позор!
Отец PI сын помолчали. Как ни беззвучно было произнесено слово «позор», оно еще реяло в комнате. Карл Йозеф знал, что после строгого отзыва отца следовало выдержать паузу. Этот отзыв надо было воспринять во всем его значении, продумать, усвоить, удержать его в уме и в сердце. Часы тикали, муха жужжала. Затем Карл Йозеф звонким голосом начал:
– В этом году с верховой ездой у меня обстояло гораздо лучше. Сам вахмистр частенько это отмечал. Похвальный отзыв я получил также и от господина обер-лейтенанта Коппеля.
– Это меня радует, – замогильным голосом произнес господин начальник округа. Он ткнул манжетой о край стола, задвигая ее таким образом в рукав; послышался легкий треск накрахмаленного полотна.
– Рассказывай дальше, – приказал он и закурил папиросу.
Это обычно служило сигналом, возвещавшим начало домашнего уюта. Карл Йозеф положил шапку и перчатки на маленький пюпитр, поднялся и начал повествовать о всех событиях последнего года. Старый Тротта кивал головой. Вдруг он произнес:
– Да ты ведь совсем большой, мой мальчик. У тебя ломается голос. Уж не влюблен ли ты?
Карл Йозеф покраснел. Лицо у него пылало, как красный лампион, но он, храбрясь, не прятал его от отца.
– Значит, еще нет, – заметил окружной начальник. – Не будем отвлекаться. Рассказывай дальше!
Карл Йозеф глотнул воздуха, краска сбежала с его лица, ему сразу стало холодно. Он медленно продолжал свой доклад, прерывая его многочисленными паузами. Затем вытащил список книг из кармана и протянул отцу.
– Весьма благопристойное чтение, – заметил окружной начальник. – Теперь, пожалуйста, содержание «Црини».
Карл Йозеф пересказал драму, акт за актом. Кончив, он опустился на стул, усталый, бледный, с пересохшим горлом.
Украдкой он бросил взгляд на часы; было только половина одиннадцатого. Экзамен продолжится еще полтора часа. Старику могло прийти в голову испытывать Карла Йозефа по древней истории или германской мифологии. С папиросой в зубах он ходил по комнате, заложив левую руку за спину. На правой постукивала манжета. Солнечные полосы на ковре становились все ярче, лучи все сильнее били в окно. Солнце, должно быть, стояло уже высоко. Колокола начинали гудеть, они звучали совсем близко, словно раскачиваясь тут же за темными жалюзи. Сегодня старик спрашивал только по литературе. Он пространно высказался о значении Грильпарцера и порекомендовал сыну в качестве «легкого» каникулярного чтения Адальберта Штифтера и Фердинанда фон Зара. Затем он опять перескочил на военные темы, дежурство, военный устав часть вторая, состав армейского корпуса, численность полка и вдруг спросил:
– Что такое субординация?
– Субординация – это долг непременного повиновения, – продекламировал Карл Йозеф, – которое каждый подчиненный в отношении к своему начальнику и каждый младший по чину…
– Стой, – перебил его отец, – так же как и каждый младший по чину в отношении старшего.
И Карл Йозеф подхватил:
– Обязан выказывать, когда…
– Как только, – поправил старик, – последние принимают командование.
Карл Йозеф облегченно вздохнул. Пробило двенадцать.
Только теперь, в сущности, начинались каникулы. Еще четверть часа – и до него донеслась барабанная дробь выступающего из казармы оркестра. Каждое воскресенье после полудня он играл перед казенной квартирой окружного начальника, представлявшего в этом городишке не более, не менее как его величество императора. Карл Йозеф стоял на балконе, скрытом густой зеленью дикого винограда, принимая игру военного оркестра за туш, играемый в его честь. Он чувствовал себя немного сродни Габсбургам, власть которых представлял и защищал здесь его отец и за которых ему самому некогда доведется идти на войну и на смерть. Он знал имена всех членов императорского дома. Он искренно любил своим по-детски преданным сердцем императора, который, как его учили, был добр и справедлив, бесконечно далек и очень близок и особенно благосклонен к офицерам своей армии. Лучше всего положить за него жизнь под звуки военной музыки и легче всего под звуки марша Радецкого. Проворные пули ритмично свистели над головой Карла Йозефа, его сабля блестела, с умом и сердцем, преисполненным очаровательной бойкости марша, он умирал на поле брани в дробном чаду музыки, и его кровь темно-красной узкой полоской струилась на яркое золото труб, на кромешную тьму литавров и на победное серебро рожка.
Жак, стоявший за его спиной, кашлянул. Следовательно, обед начался. Когда оркестр делал перерыв, из столовой слышалось тихое звяканье тарелок. Она была расположена как раз в середине первого этажа. Через две комнаты от балкона. Во время еды музыка слышалась издалека, неотчетливо. К сожалению, она играла не каждый день. Музыка была красивой и полезной, ока мягко и примиряюще обвивала торжественную церемонию еды, не допуская ни одного из тех досадных, кратких и жестких разговоров, в которые так часто пускался отец. Можно было молчать, слушать и радоваться. На тарелках чередовались узкие, уже поблекшие, золотые и синие полоски. Карл Йозеф любил эти полоски. Часто в течение года он вспоминал о них. Они, и марш Радецкого, и портрет покойной матери на стене (юноша уже больше не помнил ее), и разливательная ложка из тяжелого серебра, и рыбное блюдо, и фруктовые ножи с зубчатыми спинками, и крохотные кофейные чашечки, и хрупкие ложечки, тонкие, как стертые серебряные монеты, – все это вместе означало: лето, свобода, родные места.
Он отдал Жаку шинель, картуз и перчатки и направился в столовую. Старый Тротта вошел туда одновременно с ним и улыбнулся сыну. Фрейлейн Гиршвитц, домоправительница, вплыла немного погодя в воскресных серых шелках, высоко держа голову, с тяжелым узлом волос на затылке. На груди у нее красовалась огромная изогнутая пряжка, нечто вроде татарской сабли. Казалось, что она в латах и при оружии. Карл Йозеф запечатлел поцелуй на ее длинной костлявой руке, вернее, дохнул на эту руку. Жак отодвинул кресла. Окружной начальник знаком пригласил всех садиться. Жак исчез и через минуту снова появился в белых перчатках, которые придавали ему совершенно иной вид. Они заливали снежно-белым блеском его и без того белое лицо, без того белые бакенбарды, без того белые волосы. Но зато они превосходили белизной все, что на этом свете можно было назвать белым. Этими перчатками он держал темный поднос. На нем стояла дымящаяся суповая миска. Жак водворил ее на средину стола, осторожно, бесшумно и очень быстро. По заведенному обычаю, фрейлейн Гиршвитц начала разливать суп. Протягиваемые ею тарелки принимались осторожно, с благодарной улыбкой в глазах. Она, в свою очередь, улыбалась. Горячее золотое мерцанье плавало в тарелках; это был суп: суп с лапшой. Прозрачный, наполненный золотисто-желтой тонкой, аппетитной, нежной лапшой. Господин фон Тротта и Сиполье ел с поспешностью, иногда с остервенением. Казалось, что он с бесшумной, благопристойной и проворной жадностью изничтожал одно блюдо за другим, вконец истреблял его. Фрейлейн Гиршвитц брала за столом крохотные порции, а после обеда, в своей комнате, снова ела весь обед по порядку. Карл Йозеф боязливо и поспешно подносил ко рту ложки, полные горячего супа, и проглатывал огромные куски мяса. Таким образом все они кончали есть в одно время. Никто не произносил ни слова, когда молчал господин фон Тротта и Сиполье.
За супом следовал коронный номер обеда, воскресное блюдо, из года в год подававшееся старому Тротта. Благосклонные обсуждения, в которые он пускался по поводу этого кушанья, отнимали времени больше, чем половина обеда. Взор окружного начальника сперва ласкал нежный слой жира, окаймлявший колоссальный кусок мяса, затем отдельные тарелочки, на которых покоились овощи: свекла с лиловым отливом, густо-зеленый шпинат, салат, веселый и светлый, суровый белый хрен, безупречные овалы молодого картофеля, которые плавали в растопленном масле и походили на хорошенькие игрушки. Он состоял в своеобразных отношениях с едой. Казалось, что наиболее примечательные куски он поедал глазами, его эстетическое чувство прежде всего поглощало сущность блюда, в известной мере его "духовную сущность", пустой остаток, попадавший затем в рот и в кишечник, не интересовал его и поглощался поэтому с великой поспешностью. Красивый вид кушанья доставлял старому Тротта не меньше удовольствия, чем его простая консистенция. Ибо он был сторонником так называемого «бюргерского» стола: дань, которую он платил своему вкусу, так же как и своим убеждениям (последние он называл "старческими"). Так он ловко и удачно сочетал удовлетворение своих желаний с высшими требованиями долга. Он был спартанцем. Но он был и австрийцем.
Старый Тротта приготовился, как и каждое воскресенье, к разрезанью "коронного номера". Он поглубже затолкнул манжеты в рукава, поднял обе руки и обратился к фрейлейн Гиршвитц:
– Видите ли, сударыня, еще недостаточно потребовать у мясника нежный кусок. Следует обратить внимание на то, как он разрублен. Я имею в виду поперечный и продольный разруб. В каши дни мясники больше не знают своего ремесла. Самое лучшее мясо можно испортить. Взгляните-ка сюда, сударыня. Не знаю даже, удастся ли мне его спасти. Оно распадается на волокна, попросту разлетается. В целом его можно назвать «дряблым». Но отдельные кусочки окажутся жесткими, в чем вы не замедлите убедиться. Что же касается «приправ», как это называют уроженцы Германии, то в следующий раз мне бы хотелось, чтобы «мерретих», то бишь попросту хрен, был несколько суше. Он не должен терять в молоке свою остроту. И заправлять его следует только перед самым обедом. Он слишком долго был влажным. Ошибка!
Фрейлейн Гиршвитц, много лет прожившая в Германии, всегда говорившая на верхненемецком наречии, – на ее любовь к литературным оборотам речи и намекал господин Тротта, говоря о «приправах» и «мерретихе», – медленно и тяжело кивнула. Ей стоило очевидных усилий отделить увесистый узел волос от затылка и заставить свою голову склониться в знак согласия. От этого ее старательная любезность получала какой-то оттенок чопорности. Казалось даже, что она не вполне соглашается. И окружной начальник почувствовал себя вынужденным заметить:
– Поверьте мне, я не ошибаюсь, сударыня.
У него был носовой, австрийский, выговор чиновников и мелких дворян, несколько напоминавший далекий звук гитар по ночам и последние легкие колебания уже затихающего колокольного звона. Это был выговор, мягкий, но определенный, нежный и в то же время ехидный. Он гармонировал с худым, костлявым лицом говорившего, с его узким, выгнутым носом, в котором как бы залегали звучные, несколько скорбные гласные. Нос и рот окружного начальника, когда он говорил, казались скорее духовыми инструментами. Кроме губ, ничто в его лице не двигалось. Темные бакенбарды, которые господин фон Тротта и Сиполье считал частью своей форменной одежды и которые должны были служить отличительными признаками его принадлежности к верным слугам Франца-Иосифа Первого, а также доказательством его монархических убеждений, оставались неподвижными. За столом он сидел прямо, словно держа вожжи в костлявых руках. Когда он сидел, казалось, что он стоит, когда же он поднимался, его высокая и прямая, как свеча, фигура невольно поражала. Он одевался в темно-синее, зимой и летом, в праздник и в будни; темно-синий сюртук и серые полосатые панталоны, плотно облегавшие его длинные ноги и туго притянутые штрипками к блестящим высоким сапогам. Между вторым и третьим блюдом он имел привычку вставать и прохаживаться "для моциона". Но выглядело это так, словно он хотел продемонстрировать своим домочадцам, как можно подниматься, стоять и ходить, не утрачивая неподвижности. Жак, убирая мясо со стола, поймал беглый взгляд фрейлейн Гиршвитц, напоминавший ему, что оставшееся должно быть для нее разогрето. Господин фон Тротта размеренными шагами подошел к окну, слегка приподнял гардину и вернулся обратно к столу, Б этот момент появились на большой тарелке вареники с вишнями. Окружной начальник взял себе только один, разломил его ложкой и сказал фрейлейн Гиршвитц:
– Вот, сударыня, образец вишневого вареника. Он обладает нужной плотностью и в тоже время тает на языке. – И затем, обратившись к Карлу Йозефу: – Советую тебе сегодня взять парочку.
Карл Йозеф так и сделал. Он проглотил их в мгновенье ока, кончил еду на секунду раньше отца и выпил стакан воды (вино подавалось к столу только по вечерам), чтобы протолкнуть в желудок вареники, застрявшие в пищеводе. Затем он сложил свою салфетку одновременно со старым Троттой.
Они встали. Музыка, играла вдали увертюру к «Тангейзеру». Под ее звуки все прошли в кабинет; впереди – фрейлейн Гиршвитц. Жак принес туда кофе. Там они поджидали капельмейстера Нехваля. Он вошел в момент, когда его музыканты внизу строились, чтобы идти в казармы, в своем темно-синем парадном мундире, с блестящим мечом и двумя искрящимися маленькими арфами на воротнике.
– Я в восхищении от вашего концерта, – произнес господин фон Тротта на этот раз, как и каждое воскресенье. – Сегодня он был из ряда вон выходящим.
Господин Нехваль поклонился. Он поел уже час тому назад в столовой офицерского собрания и с нетерпением ждал черного кофе; во рту у него еще оставался вкус обеда, он жаждал «Виргинии». Жак принес коробку сигар. Капельмейстер долго прикуривал от спички, которую Карл Йозеф упорно держал перед жерлом длинной сигары с риском обжечь себе пальцы. Все уселись в широкие кожаные кресла. Господин Нехваль рассказывал о последней легаровской оперетке в Вене. Он был светским человеком, этот капельмейстер. Дважды в месяц он посещал Вену. И Карл Йозеф подозревал, что в глубинах своей души музыкант таил немало тайн ночного полусвета. У него было трое детей и жена "из простых", но сам он, в отличие от своих близких, был окружен ярким сиянием светскости. Он курил и с хитрой миной рассказывал еврейские анекдоты, Окружной начальник их не понимал и не смеялся, но твердил: "Превосходно, превосходно!"
– Как поживает ваша супруга? – регулярно спрашивал господин фон Тротта. В течение многих лет предлагался этот вопрос. Он никогда не видел госпожу Нехваль, да вовсе и не хотел бы встретиться с женщиной "из простых", но, прощаясь, всегда говорил господину Нехвалю: – Передайте мой привет вашей супруге, хотя я и не представлен ей!
И господин Нехваль каждый раз обещал передать привет по назначению, заверяя, что его жена будет очень рада.
– А как поживают ваши дети? – спрашивал господин фон Тротта, всякий раз забывая, были у того сыновья или дочери.
– Старший учится хорошо, – говорил капельмейстер.
– Верно, тоже готовится стать музыкантом? – с легким пренебрежением спрашивал господин фон Тротта.
– Нет, – возражал господин Нехваль, – еще год, и он поступит в кадетский корпус.
– Ах, офицер, – замечал окружной начальник. – Правильно! Правильно! Пехота?
Господин Нехваль улыбался:
– Разумеется! Он мальчик способный. Может, со временем и в штаб попадет.
– Конечно, конечно, – говорил окружной начальник. – Такое частенько случается. – Через неделю он все позабывал. Дети капельмейстера как-то не запоминались.
Господин Нехваль всегда выпивал две маленькие чашки кофе, не больше и не меньше. С сожалением раздавил он остаток «Виргинии». Надо было идти, а с сигарой в зубах не принято откланиваться.
– Сегодня концерт был из ряда вон! Великолепие! Передайте привет вашей супруге. Я, к сожалению, еще не имел удовольствия… – сказал господин фон Тротта и Сиполье.
Карл Йозеф шаркнул ногой. Он проводил капельмейстера до первого пролета лестницы. Затем возвратился в кабинет. Встал перед отцом и заявил:
– Я иду гулять, папа.
– Отлично, отлично! Приятных развлечений, – сказал господин фон Тротта и помахал рукой.
Карл Йозеф ушел. Он намеревался идти медленно, ему хотелось бродить, хотелось показать своим ногам, что и у них каникулы. Он весь напружинился, как говорят военные. Повстречавшись с первым солдатом, он зашагал строевым шагом. Так достиг он границы города – большого желтого здания казначейства, привольно жарившегося на солнцепеке. Навстречу ему понесся сладостный запах полей, звонкое пение жаворонков. Синий горизонт с запада, ограничивали серо-голубые холмы, вырисовывались первые деревянные хижины, крытые дранкой и соломой, голоса пернатых, как. фанфары, прорезали летнюю тишину. Весь край спал, закутанный в день и свет.
За железнодорожной насыпью квартировал отряд жандармов, которым командовал вахмистр. Карл Йозеф знал его. вахмистра Слама. Он решил постучать. Вошел на веранду, постучал, дернул проволоку звонка – никто не отзывался. Распахнулось окно. Фрау Слама перегнулась через герани и крикнула.
– Кто там? – Увидев "маленького Тротта", она сказала: – Сейчас, – и открыла Дверь в сени, откуда повеяло прохладой и слабым запахом духов. Фрау Слама сбрызнула платок несколькими каплями благовония. Карл Йозеф подумал о венских ночных увеселениях и спросил:
– Что, господина вахмистра нет дома?
– Он на службе, господин фон Тротта! – отвечала фрау Слама. – Входите, пожалуйста.
Теперь Карл Йозеф сидел в гостиной супругов Слама. Эта была красноватая, низкая комната, весьма прохладная; казалось, что сидишь в леднике; высокие спинки мягких кресел из коричневого мореного дерева были украшены резьбой и деревянными гирляндами листьев, которые больно врезались в спину. Фрау Слама принесла холодного лимонада и пила его маленькими' глотками, оттопырив мизинец и положив ногу на ногу. Она сидела рядом с Карпом Йозефом, обернувшись к нему и покачивая обнаженной, без чулка, ногой, обутой в красную замшевую туфельку. Карл Йозеф смотрел на ногу, потом переводил глаза на лимонад. В лицо фрау Слама он не смотрел. Его шапка лежала на коленях, которые он держал плотно сжатыми; он сидел перед лимонадом, словно пить его было служебной обязанностью.