Текст книги "Собиратель бабочек"
Автор книги: Йоэл Хаахтела
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Позже, когда мы уже вернулись в отель и последний клиент покинул террасу, мы пропустили по стаканчику в компании официанта. Он говорил, что скоро выйдет на пенсию и займется небольшим оливковым садом. Рассказывал о внуках, с которыми видится слишком редко. Мы поднялись в номер. Женщина дважды повернула ключ против часовой стрелки, зажгла приглушенный свет и скрылась в ванной. В окно я видел тень кипариса. Слышал плеск бегущей воды, легкие шаги. Дверь в ванную комнату осталась приоткрытой, в щель пробивался свет. Виднелась ее скомканная белая одежда, лежавшая на полу. Я чувствовал, как она подошла ко мне сзади, наклонилась, коснулась пальцами моего затылка. Спросила, испытываю ли я чувство вины, и я ответил, что да. Она сказала, что чувство вины не покидает ее всю жизнь, но сейчас его нет. Хочу ли я уйти? Я помотал головой. Мне не хотелось оставаться одному. Тогда пойдем, сказала она и повела меня за собой к постели. Она разделась, и я наблюдал за каждым ее движением, подчинялся ее желаниям, а она – моим, и в конце концов я не был уверен, хотим ли мы этого или следуем какой-то странной, не зависящей от нас механике, словно мы – звенья цепи, возникшей при случайной встрече двух людей. Я помню, как она вдруг открыла глаза, помню их чистоту и прозрачность в окружавшей нас ночи, тишину перед последним усилием.
Помню то мгновение, когда она опустила колени – внезапно, как листья опадают с деревьев.
16
По прошествии трех дней мы расстались. Вероятно, грусть пришла уже потом, и, может быть, для нее было много причин. Тоска по Еве, по другим утратам, по всему, что случилось и чего не произошло, по неизбежному. Я чувствовал, что это была грусть по Генри Ружичке и его матери, по Анне Принц, по официанту на террасе, та грусть, которая приходит, когда знаешь, что что-то кончается, даже если к этому готов. Накануне вечером она сказала, что уезжает. И хотя с минуту я раздумывал, не отправиться ли вместе с ней или взять ее с собой, я знал, что это невозможно. Я сказал, что направляюсь на Крит, а оттуда в Стамбул. Мне хотелось увидеть Босфор. Я слышал о величественных деревянных дворцах пашей, построенных в давние времена. Заброшенные, они сгорели. По ночам люди собирались смотреть на пылающие дворцы, стоявшие у самой воды. Толпы молодых людей на своих старых машинах приезжали к берегу и сидели на причалах, озаренных пожаром. Многие познакомились именно там и вместе засыпали в отблесках пламени.
Женщина слушала меня и потом сказала, что хочет подарить мне кое-что на память. Она исчезла в ванной комнате и вернулась оттуда с ножницами в руках. Она взялась за юбку, приспустила ее до колен и, отхватив ножницами кусок ткани, сложила его вчетверо и протянула мне. Когда я спросил, как же теперь носить юбку, она подтянула ее на место и ответила: с трудом. На левом бедре зияла дыра. Я прикоснулся пальцами к этому месту, ощутил ее кожу, край материи. «Помнишь, – спросила она, – именно в этом месте ты впервые прикоснулся ко мне?»
В тот же день, когда она уехала, я упаковал свой скромный багаж и оплатил проживание. Вышел на террасу попрощаться с официантом. Заказал кофе и наблюдал, как сахар медленной струйкой исчезает в чашке. Официант спросил, собираюсь ли я продолжить путешествие по следам человека с бабочками. Я ответил, что не знаю, может, еще какое-то время попутешествую, не очень долго. Я не верил, что удастся выяснить что-то новое. Он сказал, что женщина, с которой я был, утром заходила к нему. Раньше он волновался за эту женщину, но теперь что-то изменилось. Он повидал много людей и умеет распознавать безысходность.
Я помешал ложечкой кофе и посмотрел в большое зеркало позади официанта. В зеркале отражалась терраса, посетители, сидевшие за столами, та же молодая пара, что была здесь и в первый день. Девушка собрала волосы в узел. В ней было что-то старомодное, она напоминала Одри Хепбёрн. Мужчина закурил сигарету. Они не разговаривали, только что закончили завтракать, и перед ними на тарелке высилась целая куча яичной скорлупы, пластиковых упаковок из-под джема. Скатерть была засыпана хлебными крошками, темнели пятна от пролившегося кофе. Свадебное путешествие, сказал мне официант, и я представил себе их позднее пробуждение, беззвучные дневные часы. Я воображал, как они сидят в машине, петляющей по горному серпантину вниз к озеру, как лежат на прибрежном песке в милом безделье, убегают от будничных обязанностей еще на день, на два, все время перемещаясь чуточку вперед, к завтра.
Я долго сидел молча, потом наконец спросил официанта, не мог бы он выписать для меня из книги постояльцев адрес женщины, на всякий случай, пояснил я, не знаю, вдруг когда-нибудь… Официант попросил минуту подождать. Он исчез и вернулся на террасу через некоторое время с клочком бумаги. Я взял записку и посмотрел на нее. Несколько раз перечитал имя и адрес, сложил бумажку и сунул в карман. Поблагодарил его и пожелал удачи в возделывании оливкового сада.
В четыре часа дня я сидел в поезде, который шел в Анкону. Судно на Крит отправлялось на следующий день. Ева возвращалась домой осенью, не позже октября. Я думал о темноте, которая осенью стоит над городом, о голых деревьях, дороге в аэропорт, ожидании, ее шагах за мгновение до того, как она пересечет зеленую линию, отделится от очереди из незнакомых людей. Думал о том, узнаю ли я ее, как у нее будут уложены волосы, какими будут ее первые слова. Я боялся немоты между нами, слов, которые надо говорить. А может быть, каждое слово лишь отодвигает немоту на потом, откладывает неизбежное, мгновение, когда уже ничто не защитит, и поэтому нам надо было говорить без умолку, произносить пустые слова, заполнять время, искать новые места, спать ночи, читать, писать, добывать слова где угодно, вспоминать, прятать пустоту.
Я глянул за окно, мимо поезда проносились деревья. Я увидел затягивающийся облаками пейзаж и подумал о пустоте. Но и это лишь слово, последнее слово, которое пытается заслонить свое значение, попытка в последний момент отвлечь внимание на другое. Я думал о Генри Ружичке и увидел его пустоту, которая время от времени отступала, но снова возвращалась к нему, причиняя те же страдания, что и бабочка, преследовавшая его во снах. Она терзала его, как океанский прилив, завладевший им, заставивший отказаться от любви, единственного, что могло бы его спасти. Она заставляла его блуждать по миру с истрепанной книгой Альфреда Рассела Уоллеса Malayan Archipelagoпод мышкой в качестве хоть какого-то иллюзорного утешения.
Одиночество – это состояние между любовью и пустотой, кусок белой материи, подумал я и прижался головой к прохладному оконному стеклу. Я подумал о том, как все в конце концов сошлось в одной точке, груз столетий, ошибки человечества, успехи и неудачи, все это в нашем распоряжении каждую секунду; и тем не менее… Я открыл окно, и в лицо мне ударила струя воздуха. Я слушал шум поезда, то нарастающий, то замирающий, ощущал повороты дороги, когда поезд вписывался в рельсы, чувствовал поверхность сиденья, до блеска отполированную несчетным количеством пассажиров. Я повертел в руке листок бумаги, на котором было написано ее имя, тихо произнес его несколько раз. Сложил бумажку, просунул руку в щель приоткрытого окна и отпустил листок на волю ветра.
17
Я прибыл на Крит шестнадцатого июня. Белый остров был виден издалека. Южный берег круто уходил в море, самые высокие горы были скрыты в облаках, а береговая линия пряталась в утренней дымке. Я знал об острове довольно мало. Когда-то мы с Евой планировали путешествие на Крит, как и во многие другие места, куда так никогда и не поехали. Пассажиры собрались на палубе, вышли из своих кают, многие только что проснулись. Из трубы поднимался дым. Мне казалось, что я путешествую уже очень долго. Я уселся в кресло на палубе, достал из сумки путевой дневник Генри и прочел: «Ночью мы шли по морю на большой скорости, утро ясное, пейзаж изменился. Облака скрывают горизонт, палуба еще мокрая после дождя. Двое мальчиков-греков, видимо братья, их родители в стороне, у отца трость с серебряным набалдашником. Впереди несколько рыбацких лодок, на корме никого. На этой стороне острова берега более пологие, белые дома ступенями спускаются вниз. Венецианская гавань. На берегу вилла, перед ней навес или беседка. Дощатый настил ведет к пляжу. Трое детей купаются. Мальчики. Кричат, машут руками. Кто-то кричит им в ответ. Расстояние слишком большое. Не понимаю по-гречески, знаю всего несколько слов. Через час прибываем в порт Ханья. Завтра – к горе Ида, искать Kretania psylorita». Я положил дневник на колени и стал рассматривать старую почтовую открытку с моим именем, которую нашел между страницами тетради. На карточке значилось «Agios Nikolaos».
Генри Ружичка каждую ночь останавливался в разных деревнях. Он путешествовал уже несколько дней, его наблюдения за бабочками, записанные почерком, который день ото дня становился все мельче, составляли основную часть заметок. Если я правильно понял, целью Генри было найти бабочку-голубянку, обитающую исключительно в горах Крита и больше нигде в мире. Я уже не шел по его следу. В основном он останавливался на ночлег в частных домах и лишь несколько раз ночевал в отелях, но я не смог найти этих мест там, где им следовало быть. Я хотел забыть его. В его перемещениях чувствовалось что-то навязчивое, и, согласно записям в дневнике, он часто оказывался в пути еще до рассвета.
День ото дня погода становилась все лучше. Я взял напрокат машину и ездил вдоль побережья по извилистым дорогам, которые приводили меня к развалинам, иногда заканчивались тупиками или вели наверх, в горы. Я останавливался в деревнях, где были ресторанчики, подолгу сидел на террасах и смотрел на проходящих мимо людей и на пожилых мужчин, которые словно приросли к своим скамьям. Я ни с кем не разговаривал. Заходил в турецкие мечети и разглядывал там бесконечные путаные мозаики, которые вскоре начинали казаться живыми, дышащими существами, медленно и незаметно претерпевающими метаморфозы. Я видел лимонные деревья и крашенные в синий цвет стулья. Я захотел домой. Я ощущал сухость, которая лежала на всем, задыхался. По вечерам я останавливал машину и искал место для ночлега. Как-то переночевал у пожилой женщины, которая говорила только по-гречески. Помылся на заднем дворике ее дома, где из камней была сложена ванна. Вода оказалась прохладной. Я лежал в комнате раздетым, медленно скользя в своих мыслях, растворяясь в этом теплом вечере. Снизу доносился звук шагов, приглушенный стук посуды, когда хозяйка переставляла сковороды и кастрюли.
На четвертый день я подъезжал к городу Агиос-Николаос и, поскольку было очень жарко, решил искупаться. Я съехал на обочину и открыл дверь, под капотом гудел вентилятор. По узкой тропинке я направился вниз, к берегу. Еще когда я выходил из машины, то обратил внимание на свое странное, неприятное состояние, мне было почти дурно. Я подумал, что причиной тому жара, хотя впоследствии мне припомнилось, что похожее неприятное ощущение досаждало мне с той минуты, как я ступил на остров. Казалось, от купания мне станет легче, возможно, вода освежит меня. Я продолжил спуск по крутой тропе. Сухая трава резала колени, колючки впивались в лодыжки, и когда я обошел край скалы, то увидел море, раскинувшееся передо мной. Я постоял с минуту и почувствовал головокружение. Скалы, розовые по краям, сверкали белизной. Они торчали из моря, как зубы. Внизу был песок, небольшой пляж, спрятавшийся среди скал. Я продолжал потихоньку спускаться, свет слепил, отражаясь от воды, глазам было больно, словно их пронзали иголки. Морское дно, казавшееся бирюзовым сквозь воду, было видно даже вдалеке от берега. На скалах росли кривые деревья, чудилось, что они нервно двигаются в лучах солнца, как будто каждое мгновение жизни доставляет им страдание. Я видел кусты, трещавшие на свету. Деревья. Сияние. Скала. Спустившись на берег, я разулся и закатал брюки. Теперь я чувствовал, как раскаленный песок обжигает ступни. Забрел по колено в воду. Море лениво гладило лодыжки. Прозрачная и прохладная вода. Я зашел чуть глубже. По-прежнему было мелко, поверхность воды – как стекло, местами оно разбивалось. Я посмотрел на горизонт, неподвижная прямая линия. Я силился понять, что со мной. Тело, казалось, отсутствовало. Я ощущал прохладную, пронизывающую меня воду. Как стекло, которое разрезает кожу. Услышал крик отца. Он был далеким и высоким, доносящимся из бесконечности, из-за нагромождения лет. Я слышал, как звук приближается ко мне со скоростью памяти, касается водной глади, и вдруг вода стала покрываться рябью, пришла в движение, заволновалась вокруг меня. Я почувствовал внезапное давление воды, пену волн, тени от камней, которые схватили и затягивали меня на дно. Я ощущал песок под пальцами ног, мрачный рев, перекатывавшийся через меня, свет, который исходил отовсюду и заполнял все вокруг, вкус соли, голоса, крик, чувствовал, как прозрачно все кругом, стекло, вода, которая втекала в меня, как легко она проходила сквозь меня, когда я пытался дышать. Я стоял по колено в воде и видел кривые деревья, режущий глаза свет, кусты. Я вспомнил все. Бесцветное и пустое состояние. Вспомнил, как в тот день мы вошли в воду, после этого не помнил ничего.
Далеко в открытом море покачивались лодки. Они медленно уплывали вдаль. У меня под ногами был песок, пальцы погружались в него. Я почувствовал облегчение, стояла тишина, я был один. Не думаю, что это был тот самый пляж, таких на Крите тысячи. И все-таки это могло случиться именно тут. Я опустил голову на песок и стал смотреть в небо. Оно было белым, почти утратившим цвет; посредине я ничего не видел, зрение отказывало. Я закрыл глаза. Так я неподвижно лежал, пока не опустились сумерки, темнота, ночь, и звезды одна за другой стали загораться на небе.
IV
18
Когда я вернулся домой в Хельсинки, шел дождь. Я поднялся по лестнице, никого не встретив. Дождь лил весь день, на улицах ни души, вода текла по тротуарам, был праздник – Иванов день. Я открыл дверь и собрал скопившиеся в прихожей газеты, счета, письмо. Все вещи были на прежних местах, на столе осталась пачка сигарет, гардения погибла. Я открыл окно и впустил внутрь влажный воздух. Закурил и посмотрел на город. Вывеска над баром на другой стороне улицы ярко светилась, хотя была середина дня. За окном бара стояла пелена табачного дыма. Я открыл кран, чтобы ржавая вода стекла в раковину. Письмо было от Евы. Датировано двумя неделями раньше. Я оставил письмо на столе, вышел в прихожую, набрал телефон отца и вскоре услышал его голос. Я сказал, что уезжал, и спросил, можно ли сегодня приехать к нему. Он поинтересовался, не случилось ли чего, действительно ли приеду. В его голосе слышалась забота. Я заверил его, что все хорошо и я действительно приеду еще до наступления вечера.
Я проехал через город, миновал парк аттракционов «Линнамяки», выехал на Стуренкату и потом свернул на первую кольцевую. Там мне навстречу промчалось всего несколько машин, последние беженцы, покидающие город на Юханнус. [12]Я остановился на придорожной заправке, залил в машину бензин и съел сэндвич в кафе. Дождь продолжался, и вода ручейками сбегала по оконному стеклу. Чуть в стороне у игрового автомата стоял мужчина, засовывал в щель монеты одну за другой. За угловым столиком сидела компания, молча заправляясь содержимым кружек, тихо напивалась.
Помнит ли Ева, что сегодня Юханнус? В прошлом году мы с парой друзей отправились на острова, было красиво, стояла ясная погода. Она уже знала, что уедет, но ничего не сказала. Мы лежали на скале, пили вино, и на мгновение я подумал, что такие вечера могли бы длиться бесконечно. Катер стоял на якоре в небольшом заливчике. Он одиноко качался там, тихо, в лучах солнца. Мой товарищ приводил его в порядок всю предыдущую зиму, весной даже оставался ночевать в носовой каюте. Он сказал, что хочет совершить кругосветное путешествие. Его жена предположила, что запах лака вызвал у него размягчение мозга. Ева закрыла глаза. На щиколотках у нее отпечатались следы от ремешков сандалий.
Я поехал дальше, погрузившись в равномерный шум двигателя. Припомнил другой Иванов день, который мы провели дома вдвоем с отцом. Мне было одиннадцать или двенадцать лет. В том возрасте, когда мир вокруг незаметно меняется, всегда тяжело. Я спустился по лестнице, встал на пороге спальни и увидел, что отец плачет. В руке у него был кусок материи, белое кружево. Я не решился войти в комнату, поднялся обратно. Думал, что он не заметил меня, но позже узнал, что ошибался. В тот вечер мы пошли на берег озера, там горел костер. Люди танцевали в свете пламени. Кто-то пригласил отца, и я смотрел, как он танцует с незнакомой женщиной, неуклюже, оступаясь. По дороге мне вспоминались и многие другие вещи. Картины из прошлого проплывали мимо. Я попытался вспомнить маму, но так и не смог вызвать из памяти ее лицо. Припомнилось, как я стоял в саду за руку с матерью, на голове у нее был красный платок. Мы сидели на лестнице, и она держала меня на коленях, но через мгновение я уже не был уверен, действительно ли это мама или кто-то другой, Сийри например, жена моего дяди. Возможно, ее лицо я представлял себе лицом мамы.
Через два часа пути я начал узнавать места детства: перекресток, заправку, киоск, старую школу, стадион, заросший лесом карьер, где когда-то добывали гравий, покосившиеся фонарные столбы вдоль посыпанной опилками беговой дорожки и, наконец, узкий проезд, ведущий к моему родному дому. Во дворе я заглушил двигатель и какое-то время смотрел, как вода капает с ветвей деревьев, холодный свинцовый дождь. Яблони в другом конце сада вытянули свои кривые ветви в сторону луга, стена дома белела среди дождя. Только потом я заметил отца, он стоял на ступенях и ждал.
Мы сели на кухне. Я положил на стол открытку с надписью «Agios Nikolaos». Белая гавань. Суденышки вдалеке. Отец взглянул на открытку, но не прикоснулся к ней. Его пальцы задрожали, лоб наморщился. Он встал из-за стола и через минуту вернулся с фотографией. На карточке мать одета в светлую юбку. У нее темные волосы. Она босиком. Я стою рядом с ней и улыбаюсь. В руке у меня наполовину растаявшее мороженое в вафельном рожке. Мы выглядим счастливыми. Тень отца запечатлелась на снимке с левого края, он никогда не был хорошим фотографом. Отец сказал, что мы поехали в отпуск на Крит. Был 1963 год. Он сказал, что я вряд ли это помню. В тот год умерла мама, ответил я. Мне тогда было пять. Я сказал ему, что еще два дня назад вообще не помнил о той поездке. Он кивнул. Мне показалось, что и он забыл.
Дождь стал слабее, но на улице было сумрачно, облака неслись по небу. Я спросил, что случилось на Крите, и он рассказал, что все было хорошо до того дня, пока однажды после полудня мы не отправились купаться. Пляж был уединенный, отец уже вернулся на прибрежный песок. Мы оставались в воде вдвоем. Мама и я. Погода была великолепной. Он точно не помнит, слышал ли он наши голоса. Он читал книгу, а может быть, просто лежал и загорал. Вдруг он увидел только меня. Мать пропала. Я кричал, он помнит мой крик. Сначала он не понял, что случилось страшное. На другом краю пляжа был мужчина, он бежал в воду. Все произошло очень быстро. Мужчина выхватил меня из моря, но мамы не нашел. Все море было покрыто рябью, нигде не видно никакого движения в воде. Мама просто утонула, пропала.
Отец сказал, что бросился в воду, искал ее повсюду. После этого они ныряли по очереди с мужчиной, пока не выдохлись, больше не могли. Один нырял, а другой сидел на берегу и держал меня на коленях.
Мы сидели за столом, и отец плакал. Я вспомнил день, когда мы вернулись с Крита, неделю, которую после этого я провел у дяди, недоумение, почему все кончилось так внезапно, почему погода вдруг стала такой холодной. И когда я задавал вопросы, мне отвечали, что папа поговорит со мной, все мне расскажет. Но когда я вернулся домой, он не разговаривал. Неделю спустя он по-прежнему сидел молча, через месяц я уже привык к исчезновению мамы, к ее отсутствию, которое казалось бесконечно долгим. Я не могу сказать, когда перестал ждать, случилось ли это через год или через пять лет. Я даже не знаю, перестал ли я ждать, или ожидание приняло какие-то странные формы. Спряталось в старых зданиях, в их чертежах и лабиринтах, в которых я утонул, в снах, которые я забывал с наступлением утра.
Я посмотрел на отца и подумал, как же много он постарался забыть, насколько это отдалило нас друг от друга. Я спросил, почему он не рассказал мне раньше, знает ли он, как много потерял в моих глазах? Но он не смог ответить. А я не мог сердиться. Я подумал о Генри Ружичке и его отце. Держал в руке фотографию и чувствовал лишь грусть. Отец плакал уже тише. Его забвение повлекло за собой и мое забвение. Но теперь сознание стало заполняться образами. Они посыпались, как снежинки, медленно выплывали по одному из темноты, появлялись из неведомого далека. В доме, в предметах вокруг меня, казалось, просыпается жизнь. Заключенные в них звуки и скрипы понуждали к движению, словно в детской сказке, где девочка, обращенная в камень, потихоньку начинала дышать, ее каменные покровы трескались, рассыпались и под ними проступала нежная кожа, тело наполнялось жизнью. Я видел учащающиеся, быстрые вспышки, с каждым мгновением все более четкие, выражения лиц, образы, слова, слышал дыхание и вот уже различил лицо, склонившееся ко мне. Я вспомнил полутемную комнату, в которой горела тусклая лампа, на потолке поблескивали вырезанные из бумаги звезды, вспомнил слова, эхом летающие по комнате, – возможно, это была вечерняя молитва или песня. Я почувствовал тепло, которое разливалось внутри, руки, обнимающие меня, утешительные слова и шепот, тихое убаюкивающее состояние. Я взглянул на плетенную из ивовых прутьев корзинку на подоконнике, и мне представился жаркий день, деревья, трава на лугу, колышущаяся на солнце, спина матери, влажная от пота. Я ощутил жару и велосипедную тряску, движения мамы, почувствовал ее запах, горький и восхитительный, такой знакомый, под который так хорошо засыпать. Куда мы ехали, этого я уже не помнил. Я держался крепко, чтобы не упасть. Слышал смех, который сохранился во мне, несмотря ни на что, как же долго он прятался во мне. Я сидел за столом и чувствовал груз внутри меня, камни и глыбы, целые здания, встающие этаж за этажом, покосившиеся и ветхие, лестницы и шкафы, в которых может спрятаться ребенок, глубоко за одеждой, в духоте зимних пальто и летних платьев, на сваленной в кучу старой обуви. Ребенок будет ждать, и в конце концов про него забудут, дом опустеет, коридоры зальет серебряный свет луны, двери закроются, тихая ночь вступит в свои права, и уже никто не будет искать его. Я прислушался и различил голос, приглушенный и почти неслышный, ставший частью всемирного шума. Когда я молчал, то мог увидеть звук, движущийся в трещине стола, отдающийся эхом в соседней комнате. Звук чувствовался, если стоять на верху лестницы, смотреть вниз и не видеть никого или если остановиться на пороге кухни и не двигаться: на подоконнике подрагивал цветочный горшок, в ящике позвякивали ложки, из щели на границе стен и потолка сыпались опилки, маленькие снежинки, как звездочки; один и тот же звук везде, каждое мгновение, всегда одинаково тихий, не умолкающий никогда.
19
В конце октября я ехал из Хельсинки на запад, в сторону Таммисаари, пока не добрался до перекрестка, где одна из дорог уходит на Карья, а другая поворачивает налево – сначала в Фагервик и дальше в Снаппертуна и к руинам Расеборгского замка. Ева сидела рядом. Она вернулась на прошлой неделе. Ева, не перебивая, слушала меня. Она была такой же, как и раньше. И очень красивой. Я рассказал ей о письме, о визите к адвокату, о своей поездке. Поведал об Анне Принц, на кухне у которой просидел четыре вечера кряду. Рассказал о том, как Генри Ружичка путешествовал в поисках своей матери в 1963 году на озеро Гарда и нашел старое брачное свидетельство, откуда следовало, что она снова вышла замуж в Финляндии, после того как оставила семью.
Наши с Генри Ружичкой пути пересеклись несколькими неделями позже на Крите, когда он стал свидетелем того, как моя мать утонула в море. Он достал меня из воды, держал на коленях, записал мое имя на почтовой открытке. Я не знаю, решил ли он отправиться дальше по следам своей матери или два совпадения – свидетельство о браке и случай на берегу – толкнули его к тому, чтобы поехать в Финляндию, где он в конце концов и остался. Не думаю, что он много узнал о своей матери. Возможно, ее следы уже давно замело и люди, которые знали ее, умерли. Кем был Йоханнес Берг? Есть ли конец у этих историй или же только бесчисленные новые начала? Может быть, Генри просто внезапно почувствовал усталость, понял, что он один в чужой стране и у него нет никого, кроме меня, незнакомого мальчика на берегу.
Я рассказал Еве, что в августе получил бандероль, адресованную Генри Ружичке. В присланных материалах речь шла об истории немецкой школы в Хельсинки, среди преподавателей которой был Генри, я нашел его черно-белую фотографию. На фото он выглядел заметно постаревшим. Позднее я договорился о встрече с одним его коллегой, но тот, уже пенсионер, не много смог мне рассказать. Они не были друзьями. Генри Ружичка лет десять работал учителем в немецкой школе. В середине семидесятых вышел на пенсию. Он безупречно вел свои уроки, но никто по-настоящему не знал его. Он не принимал участия в общих торжествах, увиливал от любых общественных мероприятий, вел замкнутый образ жизни, и, когда в конце концов вышел на пенсию, никто о нем ничего больше не слышал.
Странно, сказал я Еве, но, когда я возвращаюсь мыслями в прошлое, мне кажется, что я часто чувствовал, будто я не один, словно рядом со мной был кто-то сопровождавший меня. Только теперь я вспомнил мгновенья, когда видел фигуру Генри, которая промелькнула в толпе или сидит за столиком в кафе недалеко от меня, – случайную тень, скользнувшую за моей спиной. Я могу ошибаться, вероятно, все это лишь игра воображения. Тем не менее эта мысль не отпускает меня. Был ли я единственной точкой опоры в его жизни, чужой человек? Следил ли он все это время за моей судьбой? Я создал рассказ о жизни Генри Ружички, но он остался неполным – всего лишь горсть крошек. Я сказал Еве, что мне следует написать Анне, я не могу бросить ее. Мне виделись кусты томатов, склонившиеся перед ней. Я думал о Томасе Ланге, который попал под машину дождливым вечером в Лейпциге. Размышлял о матери Генри, сидевшей в 1937 году на балконе гостиничного номера и неотрывно смотревшей на озеро. Анетт, беглянка. Я видел ее обнаженные руки, пальцы, сжимающие перила. Слышал ее мягкие шаги, когда она поднималась на второй этаж.
Ева долго молчала. Время от времени я поглядывал на нее. Деревья уже сбросили листву. Когда мы подъехали к дому Генри, он выглядел еще более нежилым, чем прежде. Сад, казалось, скукожился, голые ветви оплетали дом, их покрывал тонкий слой изморози. Трава полегла. Белый металлический столик был на том же месте в саду. По его пенным волнам ветер продолжал гнать джонки. На веранде чайная чашка по-прежнему стояла на столе. Было тихо, все оставалось нетронутым.
Мы бродили по холодным комнатам. Ева шла вдоль книжной полки и вполголоса читала названия книг. Я взял с собой письма, отправленные Анной Принц, деревянную шкатулку с лоскутом белой ткани, путевой дневник Генри. Все вещи я возвратил на те места, где нашел их. Раньше я думал, это все, что осталось, но теперь у меня возникло чувство, что я ошибался. Его следы были везде. Человек не исчезает. След, оставляемый им, вечен. Я отвел Еву в комнату с большими шкафами, в которых хранились бабочки, и выдвигал ящики один за другим, пока не нашел тот, где находилась всего одна бабочка, большая и белая. Кусочка крыла недоставало, ее разрушение уже началось, скоро она упадет на дно ящика. Однажды она изменила направление целой жизни. Я перенес ящик на стол, осторожно снял стеклянную крышку. Аккуратно взялся за булавку и выдернул ее из основания. Я снял с булавки крошечную этикетку, на которой значилось: «Штейнхау, 1920». Передо мной была бабочка, которую Генри выслеживал долгие годы. Я подумал, как хрупка эта бабочка, почти рассыпавшаяся в прах. Дуновение ветерка – и ее не станет.
На обратном пути мы остановились на заправке. День начал угасать, небо было темно-синим. Мы зашли в кафе, сели около окна, между нами был стол, на нем сахарница и солонка. Ева вернулась из туалета и села напротив меня. Косой луч света лежат на ее лице. Я смотрел на женщину, которую любил и которую боялся. Я хотел дотронуться до нее, между нами зияла пустота.
Моя рука повисла в воздухе. Она не прикоснулась к ней, ждала. Я видел, что она ждет. И как же трудно было сказать, что я хочу обратно в этот мир, хочу перескочить к ней через стол, уронить сахарницу, увидеть, как крупинки рассыпаются по столу, пробежать, смеясь, через годы назад, взять ее длинные уставшие руки в свои, раздеть ее, прижать к себе, просить ее прижаться, оставить в прошлом чудаковатого мальчика, забыть, кричать, не молчать, охрипнуть, позвать ее, если она еще там, если она еще не ушла, объясниться, говорить бессвязно, высокопарно, страстно, когда крупинки сахара медленно ползут по столу, жизнь была не просто долгим прощанием или замершей в воздухе тенью руки; скорее, убежать, коснуться, в первый раз, обхватить ладонями ее лицо, взять ее, как обычный мужчина, поседевший, с усталыми глазами, который слабее ребенка, потому что я был с ней, здесь и сейчас, и больше ничего.
notes
Примечания
1
Бабочка (нем., англ., фр., исп., португ.).
2
«Естественная история чешуекрылых бабочек Европы, написанная И. Люка и включающая 80 иллюстраций, на которых представлено 400 видов» (фр.).
3
Улица Отфёй, дом 24 (фр.).
4
«О европейских бабочках» (нем.).
5
«Малайский архипелаг» (англ).
6
Агиос-Николаос – город на острове Крит. (Здесь и далее примеч. перев.)
7
Дорогой Генри (нем.).
8
Под липами (нем.).
9
Если вы понимаете, что я имею в виду (англ.).
10
«Я несу весь мир в себе» (нем.).
11
Человек с бабочками (англ).
12
Юханнус – Иванов день, праздник, широко отмечаемый в Финляндии ежегодно 21 июня.
************************************************
Книга скачана с сайта: www.OpLib.ru
************************************************