Текст книги "Мартин"
Автор книги: Йоанна Усарек
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Усарек Йоанна
Мартин
Йоанна Усарек
Мартин
Перевод Йоанны Усарек и Владимира Луцкера
Невозможно "быть добрым". Можно только любить. И жить cообразно тому, что любишь...
Чуть ли не битый час сижу я над этим листком бумаги и просто не знаю с чего начать. Уже от самой мысли о необходимости подыскивать слова и строить предложения наваливается такая жуткая усталость, что хочется только одного добраться до постели и уснуть. Но рано или поздно, а все равно придется выложить тебе все, что у меня на душе, иначе ни сам я не смогу успокоиться, ни ты, уж точно, не оставишь меня в покое. А во мне, пойми, во мне живет одно единственное чувство – я чувствую себя до смерти уставшим.
Попробовать бы измерить все те усилия, которые каждый день мне приходится прилагать на простейшие действия – сесть в коляску, слезть с нее, перевернуться; с боку на бок, со спины на живот, и еще на массу подобных то я запросто мог бы сравнить себя с шахтером в забое. А без твоей помощи я уже и совсем бы пропал. Иногда прямо поражаюсь – одним простым движением тебе удается избавить меня от стольких мучений. Порой лежу, бессильный – как тот кабан с перебитым позвоночником, которого видели мы однажды в лесной сторожке – и мне противна сама мысль, что нужно бы как-то приподняться. В такую минуту – когда ты наклоняешься надо мной – нет цены... знай, что просто нет цены твоим рукам.
А ведь этот смертельный бой с собственным телом истощает не только мои физические силы. Меня коробит осознание моей беспомощности, неуклюжести, в конце концов отсутствие эстетики во всем этом. Раздражают меня уже сами слова, которыми нужно все это называть: подтянуться, передвинуться, переместиться... – лучше умолчать о прочем. Я часто думаю о том, что если бы ты захотела рассказать своим подружкам по институту, что тебе приходится тут со мной переживать, они отказались бы тебя слушать. А уж если бы ты вздумала изложить им это во всех подробностях, то они сочли бы твой рассказ просто бестактным.
К тому же еще я стал гораздо менее стойким к боли, нежели раньше. Ты же знаешь меня, сама говорила, даже помню, когда и кому, что "пока Анжею не оторвет руку – он и не заметит". Тебе было тогда тринадцать лет, моя Ясновидящая Головушка. Но теперь, увы, я уже не тот, что прежде. Я боюсь боли еще до того, как она появится. Предполагая при этом, что она вообще когда-либо перестает. У меня постоянно рвет позвоночник, и культи, и – да что там говорить – чуть ли не все, что от меня осталось. Тут речь не о жалобах, – что есть, то есть; я стараюсь как-то держаться, – но хочу, чтобы ты все это поняла –
Вот хоть сейчас – так болит, словно меня выебли. Нет мочи сидеть.
Я немножко прилег, уже чуть лучше.
Так вот, хочу, чтобы ты это поняла и не требовала от меня слишком многого. Ты все еще хочешь видеть меня таким, каким я был раньше. И Бог свидетель, как сильно я и сам хотел бы соответствовать твоим представлениям – но не могу, просто недостает сил. Не надо видеть во мне поверженного героя. Я не герой. Я – безногий, безрукий, беспомощный, бессильный, бездеятельный, и так уже останется навсегда. Я тоскую по горам, по работе, по физическим усилиям, в которых была бы целесообразность; мне до умопомрачения хотелось бы хоть несколько минут постоять, не говоря уже о том, чтобы совершить прогулку. Да, Лапонька. Мои запросы отнюдь не чрезмерны. И все-таки... О чем единственная моя реальная мечта, можешь догадаться сама.
А ведь все это, увы, еще не все. Присовокупи сюда еще такую деталь, как то, что я являюсь обузой для тебя. И не спорь – это так. В буквальном смысле этого слова. Я знаю, что сама ты так не думаешь, но мне хочется плакать от мысли, что тебе приходится таскать на себе эти мои обрубки. И черт-те что еще со мной проделывать. А то, что я сам "тоже подтирал тебе попу", когда ты была маленькой, почему-то меня особо не утешает. Равно как и твое: "Не дрейфь, писай где придется!" Хоть, признаться, трогательно это слышать. Ну ладно, попробуй повесить такой лозунг над моей постелью – вдруг и вправду поможет.
Но дело не только в подобных пикантностях, когда говорю, что я тебе в тягость. Я сам гораздо в большей степени смирился со своим положением, нежели это удается тебе. Правда-правда! Я же вижу, как ты смотришь на меня, и знаю, что ты при этом чувствуешь. Всегда знал – но теперь стал, пожалуй, экстрасенсом: я буквально вижу твои мысли, твои чувства. И вижу, что ты так все переживаешь, будто сама сидишь на этой коляске. Это доводит меня до... уж и не знаю – ну прямо не дает мне заснуть. Меньше всего хотелось бы, чтобы ты отождествляла себя со мной подобным образом. Я просто запрещаю тебе это делать! Только, вот беда, запрещать могу сколько угодно. Но, поверь, это меня окончательно добивает. Я боюсь, что ты потом до конца жизни не сможешь избавиться от каких-то кошмаров.
Но вот отчего я и вправду балдею, так это от твоего оптимизма. Ты строчишь мне целый реферат о благотворном влиянии гимнастики на здоровье и самочувствие. Перечел и рассмеялся. Будто снова услышал бабу Юлю с ее бесконечными проповедями по поводу дисциплины, воли и обязательного обливания холодной водой. Ты-таки достойная внучка нашей родной бабули! Только не забывай, что я прошел ту же самую школу. Ценю твои усилия, но позволь спросить: чем прикажешь мне делать эту гимнастику? У меня достаточно воли. Но я хочу позволить себе роскошь не превращаться в обезьяну. Я и так слишком часто уподобляюсь оной, пересаживаясь в коляску, и в паре-тройке иных ежедневно повторяющихся ситуаций. Мне не хочется пресмыкаться как червяк на ковре – это, извини, курам на смех. Да и тебе подобная картинка вряд ли доставит эстетическое наслаждение. Знаешь же, что я не боюсь физических нагрузок. А если ты питаешь сомнения на этот счет, то, клянусь, я готов бы упражняться с утра до вечера, если благодаря этому смог бы освободить тебя, скажем, от необходимости помогать мне в ванной, либо облегчить твои хлопоты надо мной еще как-нибудь иначе. Да и самому-то хотелось бы быть чуть более независимым. Но, ничего не поделаешь – я стал Гулливером в Стране Твоих Спасительных Рук; без тебя я бы просто утонул в своих собственных испражнениях. Так что, прости подлеца, придется тебе выписать мне освобождение от этой самой гимнастики.
Пишешь, что я изменился, что тебя расстраивают мои "отключки" и т.п. вещи. Голубчик, а как бы мне удалось не измениться, когда все вокруг так основательно переменилось? Изменились отношения между мной и вещами, между мной и другими людьми, между мной и жизнью вообще. Впрочем, неужто я и в самом деле так сильно изменился? Боюсь, что как раз наоборот – дело в том, что я не могу и не хочу измениться. Да и что такое эти, как ты их называешь, "отключки"? Ты не находишь, что вся моя теперешняя жизнь это одна сплошная "отключка"?
Когда я впервые прочел твое письмо (ты у меня потешная с этой твоей перепиской через стенку!), мне хотелось просто позвать тебя и сказать: Мартин, ну чего еще тебе от меня надо? Что я собственно такое могу тебе еще сказать? Хочешь, чтобы я пред тобой вывернулся наизнанку? Ну и к чему это? Ни мне, ни тебе от этого легче не станет. Впрочем, это как с тошнотой. Может и есть позыв, но блевать нечем. Словно весь яд уже растворился в крови. Что бы я ни сказал тебе, мне не передать, что я переживаю на самом деле – а тут ты права, мне, видно, не дано ни плакать, ни стонать. Тем более перед тобой. А потом, уж поверь мне, я обычно не чувствую ничего заслуживающего особого внимания.
Ну и чего же ты еще ждешь от меня, дорогуша? Выйди же, наконец, из этой прокуренной клетки, наполни грудь свежим воздухом и открой, что мир еще живет. Созвониcь с кем-нибудь из своих дружков, прошвырнитесь в пивнушку или куда там вам еще заблагорассудится. Не сиди надо мной, перестань созерцать мои унылые останки, забудь хоть на минуту, что я вообще существую. Ты молода, обаятельна. Меня просто бесит, что ты похоронила себя со мною в этом склепе. Я же вижу, что с тобой происходит. И, откровенно говоря, не знаю, кому из нас больше нужна помощь – мне или тебе. Если ты хочешь по-настоящему помочь мне, то должна прежде всего помочь себе. А это значит: встать на собственные ноги и перестать все время оглядываться на меня.
На днях, перебирая старые бумаги, наткнулся я на письмо, которое ты написала мне однажды во время каникул. Пишешь в нем, что приснился тебе какой-то огромный и страшный сарай, а ты была маленьким щенком или что-то в этом роде, и то ли кто-то тебя напугал, то ли гнался за тобою, а ты мчалась ко мне с растрепанными ушами, поскуливая и оглядываясь назад. И подумалось мне, сколько лет уже прошло с той поры, а ты по-прежнему мчишься ко мне с этими растрепанными ушами по жизни, которая более чем когда-либо похожа на огромный и страшный сарай. Честно говоря, когда я думаю об этом, на меня находит что-то среднее между умилением и досадой.
Я прекрасно понимаю, что тебе тяжело. Я знаю и понимаю гораздо больше, чем это можно выразить словами. Мне кажется порою, что я знаю вообще все обо всем. Только, к сожалению, не получится мне передать все это тебе. Впрочем, почему "к сожалению". Это знания из тех, которых не получаешь даром. И вряд ли стоят они своей цены.
Спрашиваешь, люблю ли я тебя. Знаешь, это, мягко говоря, несколько хуже, чем просто плохо. Еще будучи ребенком, ты умудрялась задавать этот вопрос по много раз на дню. И ответ я с тех пор запомнил настолько твердо, что не смогу ошибиться даже в свою последнюю минуту. Я, Мартинушка, не только люблю тебя – я чувствую ответственность за тебя. Уж не знаю, возможно ли сколь-нибудь отделять друг от друга эти понятия. Именно поэтому я оказался для тебя не только братом, но и, как ты сама пишешь, – "отцом, матерью и единственным настоящим другом". Возьми и добавь в этот список еще деда и бабушку, и мы догоним небезызвестный сериал про крокодила. Только придется тебе осознать, что я не заменю тебе "весь свет". Ни я тебе, ни ты мне. Да-да, знаю, я необычен, неординарен, заметно красив, и, к тому же, исключительно привлекателен, так как нуждаюсь в постоянном уходе – но, прости, не пора ли уже перерезать сию пуповину? Многовато получается ролей для меня одного и, помимо прочего, распался привычный распорядок жизни.
Я от всего сердца, ну честно, от всего сердца, прошу тебя: хватит тебе оглядываться на меня. Я не говорю: прислушайся к тому, что тебе подскажет сердце, так как, знаю, оно скажет "оглянись". Но давай условимся, – сбросив с весов то, с чем я физически не справляюсь, то есть умолчав об этой бесконечной веренице мелочей – моя жизнь и мое увечье это мое личное дело. И брось мучить себя вопросами о том, чтo я чувствую, кaк я себя чувствую, и прочими вариантами этих вопросов. Или усвой заведомо, что я чувствую себя хреново, и больше не забивай себе этим голову. Ну, елы-палы, пойми, о чем я прошу тебя. Мне не так уж просто повторять это. Все, увы, очень непросто.
Пойду прилечь. Может и хотелось бы еще кое-что накропать, раз уж на то пошло, но больше нет сил. Спасибо, что ты заставила меня написать это письмо. Ты очень мудрый человечек. Мудрый и крепко любимый. За сердце берут твои отчаянные попытки возвратить меня к жизни – я однако исполнен совершенно иного отчаяния. Пора нам, мой Трубач, трубить отбой. Не обессудь, но чаще всего хочется, чтобы ты оставила меня в покое, перестала воодушевлять на бог весть какие подвиги, дала мне наконец-то возможность распрощаться с самим собою.
Нету сил ни перечитывать, что написал, ни, тем более, исправлять ошибки. Полно тут опечаток, прости – рука у меня онемела от этой машинки. Надеюсь, как-нибудь разберешься.
P.S. Незадолго до этого были мы с Баськой в М. и стояли в очереди за пивом. Долго стояли, потому что очередь собралась человек на двадцать. Вдруг Баська шепнула: "Смотри!" Я оглянулся и увидел парня с уродливо искаженным лицом. Лицо это было не просто все в шрамах, а совершенно обезображено. Одна половина была как бы расплывшаяся, а другая стянувшаяся и асимметричная. Где-то посреди всего того, на разных уровнях, плавали глаза. Мы были потрясены. И Баська сказала: "Господи! Нет такой философии, чтобы человек мог хотеть жить в подобном состоянии!" (Я ей не удивляюсь! Уж кто как, а она – философии на такой случай точно не знает!) Я часто вспоминаю эту сцену, и в голову приходят разные мысли. И встают в памяти слова Лорки из сборника, который ты подарила мне однажды на День рождения:
Облегчи, дровосек, мою муку,
Отруби от меня мою тень,
Чтобы больше не видел себя я бесплодным!
* * *
Полежал я пару часов и снова приперся к этой машинке, чтобы высказать уже все до конца. Не смог с первого захода, не хватило духу быть к тебе таким безжалостным. Но теперь почувствовал, что если не выскажу все это сейчас, то, пожалуй, не отважусь на это никогда – и, может статься, уже не успею этого сделать.
Прости мне жестокость этих слов. Но, в конце концов, что может быть более жестоко чем сама жизнь.
Мартин, пойми. Я лишился всего без остатка. Я буквально заживо изъят из жизни. Ты должна, ты просто обязана понять меня! Мне осталось одно последнее на этом свете: убедить тебя, что я тут больше не жилец. И что имею право сам сделать выбор.
Я не прошу твоего согласия. Мне и не нужно просить об этом, и не осмелился бы отягощать тебя подобной просьбой. Но не могу, не посмел бы я разделаться с этим у тебя за спиной. Хоть так было бы может и легче. Легче, наверно, для нас обоих. Но как же мне уйти, как оставить тебя, не добившись твоего прощения и понимания?! Боже мой. Доченька моя, пойми меня! А то если ты не поймешь, не простишь, то как же ты сможешь потом жить?!
Я никогда не надеялся, что смогу еще вернуться к так называемой нормальной жизни. Но не думал, все-таки не думал, что суждено мне быть только приложением к этой коляске. Поверь, я сумел бы сжиться даже с увечьем, если б оно оставило мне возможность сохранить хоть какое-то достоинство. (И если б люди оставили мне такую возможность!) Быть бы мне хоть чуть более самостоятельным. Иметь хотя бы обе руки. Хотя бы!? Господи, о чем это я. Достаточно было бы куда меньше! И страх подумать, как ничтожно это мое "куда меньше".
Когда я был в больнице, меня одолевала незлобная зависть к пареньку, который лежал со мной в одной палате. Он тоже потерял обе ноги. Но у него еще оставалась надежда на какое-то будущее, ему еще было чем за него бороться. Я же... я срал под себя, и с бессильным отчаянием смирялся, когда меня брали на руки молоденькие санитарочки, которых с куда большей охотой я сам заключил бы в свои объятия. Я спрашивал себя, чем может быть преисподняя, если то, что выпало мне, все еще называется жизнью. Если б не ты, то наверно покончил бы с собой еще тогда. Я видел себя отраженным в глазах других людей, и видел только бесполое, неуклюжее туловище, вызывающее жалость и ужас. Нет, не сочувствие – а именно жалость и ужас. Взять хотя бы ту слащавую дуру, что так плакалась – мол, сердце у нее болит от одного моего вида. Или тот дед, к примеру, который тогда в коридоре сказал тебе, что лучше бы я вовсе не выжил... Был прав старикан. Им всем было виднее. Их взоры лишали меня сразу и прошлого, и будущего. Приковывали меня к этой коляске надежнее, нежели мое изувеченное тело. А ведь любому из них, в любой момент, могла выпасть такая же участь. Они мне выносили приговор. Так и не поняв, что выносят его себе самим!
Ты была единственным человеком, который не боялся посмотреть мне в глаза. Господи, сколько же я этих глаз перевидал; как стыдливо никли они перед моим взором! Сколько раз имел я возможность наблюдать фарс, разыгрываемый передо мною другими людьми. Эту их мнимую свободу и плохо скрываемое смущение; все эти жалкие приемы, с помощью которых пытались они упрятать, что чувствуют на самом деле. Я не раз задумывался, что эти люди так заботливо скрывают и от кого, разыгрывая спектакль, суть которого ясна даже пятилетнему ребенку. Отчего возникает у них это чувство неловкости и стыда...
Но мы с тобою... мы же любим друг друга; нам нет нужды разыгрывать никаких спектаклей. И поэтому я нахожу в себе смелость сказать тебе: "Я больше не в силах тянуть так дальше!" Может это и признак духовной слабости – но нет у меня больше сил. Когда я смотрю в так называемое будущее, то вижу перед собой лишь бесконечно длинную череду дней, заполненных борьбой с собственной физиологией. И с собственной израненной душой. Не умею я смириться перед подобным будущим. Знаю, есть люди, которые это умеют – но я, по-видимому, не из той породы. Не хватает у меня смирения согласиться со всем этим. И, тем более, не хватает смирения принять сомнительный дар прожить оставшиеся мне дни ценою твоей жизни! Бог мне простит – это его профессия. Кстати, я и не нуждаюсь в его прощении. Мне нужно твое прощение.
Я знаю, что тебе не станет легче от этого моего письма. Но, прошу тебя, постарайся не воспринимать все слишком трагично. Трагичными бывают только наши чувства, и ничего больше. А наши чувства тоже весьма условное понятие. Рассуди здраво – каждая жизнь когда-то неизбежно закончится. И, собственно, какая разница? Какая разница, проживу я десять или двадцать лет еще на этой коляске? Оскорбляя свое (и, хуже того, чье-то!) представление о смысле жизни.
У меня была хорошая жизнь, я не в обиде. Были горы, были лошади... Было несколько чудесных девушек. И был я более независимым человеком, чем большинство из тех, кто жалеет меня сегодня. Только ты можешь сравняться со мной, мой Храбрый Оловянный Солдатик. Храбрый, несмотря ни на что. Помни. Несмотря на все то иное, что когда-либо я наговорил тебе. Да и теперь я остаюсь более независимым, даже сидя в этой коляске. Я считаю себя счастливым человеком, сколь парадоксально бы это ни звучало. Подлинно счастливым, понимаешь? Со всем, что выпало на мою долю.
Не понимаешь, знаю. Неважно – еще поймешь. Когда кто-нибудь страдает, это еще не означает, что он несчастлив. Это только люди так думают. Но ты посмотри вокруг, насколько эти люди сами несчастны, и подумай, стоит ли пользоваться мерками таких людей.
Страшно устал, не усидеть мне больше. Мое седалище бунтуется против всей этой философии. Не унывай. Надо делать все, что нам по плечу и не беспокоиться о прочем.
Твой Анджей.
P.S. Не знаю, может все это без толку. Я смертельно устал. Устал от самого себя и от всего остального. Мартин, пойми! я устал смертельно. Смилуйся надо мной, дай мне отрубить от себя мою тень!
P.P.S. Меня тошнит, как подумаю, что тебе приходится возиться с моим сраньем. Я бы встал пред тобой на колени и молил бы тебя о прощении, но даже этого не могу! Когда ты подходишь помочь мне, мне хочется целовать твои руки. И почему никогда я не делал этого? Прости невежу.
Ненавижу эту пугливую осторожность, на которую вынуждает меня мое увечье! Ненавижу свои культи, и то, что тебе приходится притрагиваться к ним! Когда ты их касаешься, мне кажется, что ты святая.
Ты просто на самом деле святая.
Меня так трогает твоя нежность, действительно единственное, что мне осталось в этой дерьмовой жизни. Боже. Как тебе удается мириться с тем, что я, и это безобразное пресмыкающееся – одно и то же?!
Я дрочу чуть ли не каждый день. Жить мне не хочется от мысли, что никогда больше не будет у меня женщины.
Не представляю, что будет у нас с деньгами, когда закончатся те, что я заработал еще в Германии.
И не знаю. Не знаю, что еще... Разве только то, что не жалею я ни о чем. То есть – что помог тому парню. Самому мне это непонятно. Но можешь мне верить.
Ну, вот видишь – хотела знать обо мне все...
Прости. Я просто неблагодарный сукин сын.
–
...И нет в этом никакой заслуги. Так как нет заслуги дерева в том, что оно растет.
Анджей!
Рада за тебя, что нашу "переписку через стенку" ты находишь такой потешной! Жаль только, что меня она не слишком веселит! Твое послание произвело на меня просто потрясающее впечатление.
Я не против потрясающих впечатлений, не в этом дело. Но ты пишешь, что знаешь меня, и считаешь, что знаешь себя самого. И вот тут что-то как-то не сходится. Я не спорю, ты знаешь меня не хуже чем содержимое своих карманов. Даже лучше, наверно, чем я сама себя знаю. Точнее, так было еще совсем недавно. И нет в этом ничего сверхъестественного. В конце концов ты воспитывал меня с пятилетнего возраста и сотворил, так сказать, по своему образу и подобию. Но ты забыл, очевидно, как сам мне говорил, что человек это процесс, а не нечто статическое неизменное, или как ты там еще это называешь. Что, короче, человек – не верблюд, и он меняется. Прости не столь утонченное сравнение, но это не моя вина, что мой "верблюд" всегда будет примитивнее твоей "вербляди". Да и вообще, ты так взбесил меня своим письмом, что у меня нет времени упражняться в филологических тонкостях. Хотелось бы успеть высказать тебе побольше – а то, боюсь, скоро остыну.
Так вот, ты наверно забыл про этого "не-верблюда", потому что, изволь себе представить, я как раз (только что!) изменилась. И в свете этой перемены вдруг заметила, что здесь что-то не так – ни с этой твоей ответственностью, ни со знанием моей особы, ни вообще – со всем остальным! Ты, мол, так переживаешь за меня, весь из себя такой ответственный, такой добрый – а на деле это, увы, совсем не так. Потому что даже не подумал, какое убийственное впечатление может произвести на меня твое письмо. Хотя будто бы знаешь меня и читаешь мои мысли. Напрашивается одно: говоришь, чтобы я оставила тебя, а по сути сам хочешь меня оставить! А я тебя, пропади ты пропадом, не оставлю!.. Пошел ты на фиг!
Может все это и нелогично, но меня это не волнует. Потому что и без всякой логики все у меня стыкуется лучше, чем до сих пор.
Ты говоришь, что ты смертельно устал. Так я на это скажу: я тоже смертельно устала! С момента прочтения твоего письма, то есть уже почти трое суток, совсем не сплю. Просто не могу заснуть. На моем месте ты бы выдал, что так беспокоишься за меня, что, мол, готов нажить себе бессонницу. И очень хорошо. И наживай! Если бы вправду ты обо мне так беспокоился, то наверно тогда и мог бы спокойно уснуть!
После твоего письма я была так расстроена, что просто не могла прийти в себя. Решила "и пусть он там превращается в того шахтера, раз ему так хочется", ушла к Юреку и сижу у него до сих пор. То есть, в его квартире сам он уехал. Может это и не так важно (впрочем, о чем я! – это же совершенно не важно, а уж тем более для тебя!), но тебе не помешает знать, что все это время я еще и абсолютно ничего не ела. Мне просто кусок в горло не лезет, хотя тут полно отменной жратвы в холодильнике. Зато выпила чуть ли не целое ведро кофе и выкурила с пять пачек Юрековых сигарет – точно не знаю, сбилась со счета. Ты только не волнуйся, сигареты какие-то западные, так что отравиться я ими не должна. Ой, извини, забыла! – ты же совсем за меня не волнуешься. Вот и отлично, я только что распечатала шестую (?) пачку.
Сидела я тут как дура, и нужно бы твоего красноречия, чтобы описать, что со мной творилось. Но поскольку ты все обо всем знаешь – в чем я, кстати, отнюдь не сомневаюсь – то и без меня должен знать. И пришла мне в голову совершенно идиотская мысль (впрочем, учитывая обстоятельства, может и не такая уж идиотская) – позвонить на телефон доверия и хоть с кем-то поговорить. Просто я уже не знала, что мне с собою делать. Я не то, чтобы надеялась на какие-то сногсшибательные рекомендации, – ты со своим письмом запросто свалишь с ног не одну пани на телефоне доверия, а и целый десяток таких пани! – да и что они могли мне посоветовать? И, вообще, кто мне может сказать что-либо новое про тебя?! Но мне просто необходимо было услышать чей-нибудь голос (не твой!).
Я никак не могла туда дозвониться почти полночи, так как у них все время было занято. А когда мне, наконец, удалось прорваться, то положила трубку. То есть – нет; это та пани первая положила трубку, потому что я молчала и на ее голос не отзывалась. Мне было очень обидно, так как, хотя я сама не осмеливалась заговорить, я хотела послушать хоть чье-то молчание. И уж если быть точной, то та пани вешала трубку не один раз, а дважды. Потому что я сумела туда дозвониться дважды и оба раза не отзывалась. По правде говоря, я была очень удивлена той особой – на ее месте я ни за что не повесила бы эту трубку. Ну честное слово! До сих пор не перестаю удивляться. Но не в этом дело. Так вот, всю ночь напролет не переставала я звонить на тот телефон доверия, и либо там было занято, и тогда я нервничала, либо не было занято и тогда я молчала. Шиз какой-то или еще что, вот ей Богу!
Я так подробно излагаю, потому что это смешно. Мне не жалко – можешь посмеяться! (Серьезно, мне и самой это теперь кажется забавным). Наконец эта шиза прошла настолько, что я стала что-то бормотать в трубку. Именно бормотать, так как была страшно взволнована, у меня даже тряслись руки, и все внутри дрожало. Я не говорю, что это из-за тебя, просто со мной что-то случилось, и было такое ощущение, что я сама во всем виновата; не знаю почему. Вот и стала я лепетать, что "у меня брат" да "у меня брат", и больше ничего выдавить из себя не могла. Пани была вроде недовольна мною, но зато достаточно терпелива; все время повторяла: "Да? Слушаю вас", – но повторяла это с таким изысканным сочувствием, что от этого я еще сильнее тушевалась. Наконец, с пятого на десятое, я рассказала ей о нас (что моего брата выбросили под колеса из поезда и т.д.), но сама чувствовала, что излагаю я все это совершенно бестолку. Может поэтому она тоже вела себя без толку. Все время повторяла, что это "трудное дело", и что "да, очень трудное дело", так что я сама уже стала ей сочувствовать. А потом повторила, что "дело очень трудное" и сказала что следующее дежурство у нее будет после двадцатого. И что тогда я обязательно должна ей перезвонить. А число было еще только седьмое или восьмое (все дни у меня перепутались), но у меня хватило такта ее на этот счет не просвещать, и на этом мы и распрощались.
Но это еще не все. Может я и круглая дура, – думай, что хочешь, – но мне было так грустно и плохо (а по правде говоря, еще хуже), что я опять позвонила на тот телефон доверия. Потому что я и не заметила, как опять пролетело несколько часов и настало утро, а дежурные пани на телефоне доверия сменяются в восемь утра. Мне же вправду была нужна помощь и было мне уже все равно. То есть, я нуждалась не в совете – только в том, чтобы кто-нибудь меня понял и помог мне понять себя.
Ты вот пишешь, что не знаешь, кому тут в большей степени нужна помощь тебе или мне. Так я тебе скажу, это же просто: всем нужна помощь. Абсолютно всем, даже тем, кто сидит на телефоне доверия. И ты говоришь, что, если я хочу помочь тебе, то первым делом должна помочь самой себе. Так именно этим я и занимаюсь! Только никак не возьму в толк, отчего это ты, при всех этих своих поразительных взлетах ума и духа, умудряешься оставаться таким эгоистом? (Сам назвал себя неблагодарным сукинсыном. Да мне-то что с того, что ты признаешь себя сукинсыном?! Раз так, то исправляйся!) Разве из твоего письма не следует, что я должна помочь себе, чтобы помочь тебе? Ну так очень жалко, что при этом никак не следует, что тебе (!) нужно помочь себе, чтобы помогать мне!
Ну, ладно, замнем. Звоню я на этот телефон доверия, и тут уже вышел мне полный облом. И так мне и надо! Потому что, – только ты не сердись, а? – я начала читать твое письмо. А та пани этого совершенно не стоила. Для начала она поинтересовалась, зачем вообще весь этот "обмен письмами", а потом сказала, что мне следовало бы оставить тебя в покое (чувствуешь? – твоя школа!), потому что ты – "калека" и так для тебя будет лучше. А мне, мол, надо "заняться своей жизнью". Я долго пыталась ей втолковать, что ведь я и занимаюсь своей жизнью, но она со мной не соглашалась и вроде бы даже возмущалась, что я за тебя так переживаю. Так вот, чтобы ей хоть как-нибудь помочь, ибо она настолько ничего не понимала, что мне стало ее жаль, я решила прочитать ей твое письмо. Она постоянно подгоняла меня, так как я все время заикалась; словно ей невдомек было, как трудно написать такое письмо, не говоря уж о том, что левой рукой; и как трудно все это читать постороннему человеку. А как дошла я до того места, ну помнишь, где ты пишешь, что у тебя так болит словно тебя "выебли", она, по-видимому, почувствовала себя оскорбленной и сказала, что ей "непонятно, как человек такого интеллекта может прибегать к такой лексике". (Ей-богу, не вру!) Я тут чуть в осадок не выпала, – как ей не понять таких простых вещей (и как при такой жизненной ситуации она еще может к чему-то придираться в лексике!), и пыталась ей все это объяснить, но она не хотела ничего слушать и все повторяла, что "несмотря ни на что, следовало бы это слово как-то заменить". В конце концов я сама завелась и чуть-чуть мне не хватило, чтобы не сказать ей как!
Но хуже всего было то, что она все время страшно поражалась, что я так за тебя переживаю, и я никак не могла ей растолковать, что, ну просто переживаю и все тут. Потому что это слишком элементарно, чтобы можно было это объяснить. А она все удивлялась и удивлялась, аж наконец спросила, не связывает ли нас "что-то большее", то есть, – представляешь? – действительно ли мы с тобой живем как брат с сестрой. Поначалу я просто не въехала, о чем это она, но как до меня дошло, то руки у меня опустились – просто руки опустились и все! И вот тогда-то я и уразумела, что они там на телефоне доверия тоже нуждаются в помощи. И искренне посочувствовала ей. И вот – это было просто удивительно – я почему-то совершенно успокоилась. Право, вдруг почувствовала себя на удивление спокойной. Мне стало лучше, и я подумала, что вообще-то все, может, обстоит не так уж скверно.
Во, как здорово! У меня уже мозоль на пальце появилась от этой писанины. Хотя бы разболелся у меня этот палец! Мне так больно от мысли, что рука у тебя немеет от пишущей машинки. Ты прав, пожалуй, – жизнь штука прескверная! Ах, впрочем не знаю – может не такая уж и скверная? Но мир маленечко приебнут – бесспорно! Да может и я сама не лучше. А еще, судя по всему, я весьма неуравновешенная особа. (Пани с телефона сказала, что это "ситуационная неуравновешенность", – мне таки удалось разжиться кое-какими знаниями и от нее). Но я себя такую очень люблю – так с чего ты вздумал за меня переживать? Сам пишешь, что, несмотря на все, ты считаешь себя счастливым человеком! "Со всем, что выпало на твою долю". И даже завещаешь мне следовать своему примеру. Мол, еще мне дано будет это понять. Ах, ты-Тупица, ты-Темнота! Так я уже сейчас все это прекрасно понимаю! Только, черт возьми, дай же и мне право тоже считать себя счастливым человеком. Со всем, что "выпало на твою долю".