Текст книги "'Варшава' - курс на Берлин"
Автор книги: Януш Мейсснер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Было безрассудно пробиваться дальше, и Талдыкин без возражений подчинился решению ведущего "илов", сделавшего разворот над шоссе, едва различавшимся между первыми домиками на окраине Полчина.
Ложась в разворот, Лисецкий заметил под крылом мелькнувшую в тумане стрельчатую башню костела и стал с напряжением всматриваться вниз. Он почти инстинктивно угадывал рельеф местности по еле заметным деталям, время от времени показывавшимся перед ним и тут же исчезавшим в молочной пелене тумана. Взглянув на компас, он убедился в правильности курса, затем оглянулся, чтобы сосчитать штурмовики.
Они шли вплотную, крыло к крылу. За ними, чуть позади и ниже, отдаляясь, летел Талдыкин.
Тем временем свободный от облаков коридор еще больше вытянулся и сузился. Это мглистое отверстие, почти не отличавшееся от окружавшего строй серого тумана, расплывалось, и наконец непроницаемый мрак охватил их со всех сторон. В ту же секунду майор Лисецкий услышал в наушниках голос Талдыкина и оглянулся.
– Где ты? – спрашивал подполковник. – Видишь меня?
Лисецкий ответил утвердительно, а заметив, что командир уже не отдаляется от строя и даже опережает его, добавил:
– Вы летите правильно. Я иду левее и чуть ниже штурмовиков.
Талдыкин буркнул что-то неразборчивое. Лисецкий воспринял это как крепкое словцо в адрес погоды. И только когда "як" подполковника вошел в левый разворот и начал заходить под штурмовики, он понял, что командир не видит их и даже не предполагает, что они летят тут же за ним и выше. Лисецкий хотел его предупредить, но... не успел. Талдыкин повернул круче, и их машины чуть не столкнулись. В последние доли секунды Талдыкин заметил это и резко рванул вверх. Это его и погубило. Спасая майора, он потерял скорость, самолет резко задрал нос, вильнул хвостом и, перевернувшись через крыло, сорвался в штопор.
Талдыкин, опытный летчик, наверное, сразу понял нависшую над ним смертельную опасность. Чтобы выровнять самолет, надо было набрать скорость. Но до земли оставалось слишком мало – всего лишь около ста метров. Слишком мало, чтобы разогнать машину. Все же подполковник как-то умудрился вывести падающий самолет между высокой железнодорожной насыпью я каким-то земляным валом туда, где еще можно было выиграть несколько метров, необходимых для выравнивания машины. Но, увы! Было уже слишком поздно... Винт полоснул по земле, вырвал комья грунта, мотор сорвался с рамы и зарылся в землю, крылья отлетели в сторону, а фюзеляж треснул и перевернулся на спину. Выброшенного из кабины летчика нашли в нескольких десятках метров от места падения самолета.
"Неэффектные" бои
В воскресенье, после полудня, мы собрались в буфете военной столовой. Пиво, хорошее польское пиво, пенилось в толстых стеклянных кружках. В помещении царил полумрак, приятная прохлада окружала нас. То тут, то там вспыхивали огоньки сигарет. Голоса доносились неизвестно откуда, и не сразу можно было догадаться, кто из присутствующих произнес ту или иную фразу.
– Моим инструктором был лейтенант Гаврилов, – рассказывал поручник Лазар, невысокий блондин с открытым, широким лицом крестьянина и мягким взглядом добродушных глаз. – Нервный был, не приведи бог! Помню, как он учил меня делать переворот, а вместо переворота я каждый раз вводил машину в штопор. Он так старался, но у меня ничего не получалось. Каждый раз, когда мы приземлялись, он сидел в кабине и плакал. Честное слово – плакал! Наверное, от злости... Он был на редкость отважным летчиком, летал прекрасно. Погиб же во время показательного боя над аэродромом. Летчик, которого он должен был атаковать, подлетел к нему очень низко, а Гаврилов спешил и не хотел ждать, пока тот сделает второй заход. Он атаковал его, отошел с переворотом и снова атаковал. Но на этот раз Гаврилов был уже слишком низко и, не успев выровнять машину, врезался в землю.
– Это случилось, кажется, весной сорок четвертого года? – спросил кто-то с другого конца стола.
– В апреле, – подтвердил Лазар. – Гаврилов всегда повторял мне, что атаковать противника в воздухе намного легче, чем умело выйти из боя, когда противник находится в более выгодном положении. И он считал, что лучший выход из такого положения – переворот в подходящий момент.
Вспыхнул короткий профессиональный спор, после чего Лазар сказал:
– Непосвященным всегда кажется, что если дело доходит до воздушного боя, то один из противников обязательно гибнет.
– Или, в лучшем случае, выбрасывается с парашютом из подбитой машины, вставил поручник Подгурский.
– Но, к счастью, не так страшен черт, как его малюют, – сказал капитан Хромы. – Большинство схваток, как правило, заканчивается несколькими пустяковыми дырами в крыльях или фюзеляже. Что же касается "непосвященных", то у них просто не хватает разума, чтобы все себе правильно уяснить. Вы попробуйте рассказать о каком-нибудь тяжелом бое тому, кто ни черта в этом не смыслит. Я говорю о таком бое, из которого летчик вышел целым и невредимым, не сбив ни одного самолета противника. Или же попробуйте рассказать о молниеносной схватке, длящейся всего несколько секунд и заканчивающейся безрезультатно. Наверняка ваш "непосвященный" ни черта не поймет, и вам не удастся произвести на него впечатление. Он просто не поверит, что такая молниеносная схватка не менее грозна и опасна, чем сражение многих эскадрилий. Такой бой покажется ему пустячным и не заслуживающим внимания. А почему? Да потому, что такие люди считают, что мерой храбрости, хладнокровия и прочих высокопарных понятий, сущности которых такой человек никогда не постигнет, может быть только бой, который оканчивается хотя бы одним сбитым самолетом. А ведь в действительности иногда выход из безрезультатного боя бывает намного тяжелей и требует большего хладнокровия, нежели эффектная победа, которая порою дается просто случайно. Вот почему Гаврилов, по-моему, был прав, утверждая, что выйти из тяжелого боя уцелевшим – неизмеримо труднее и почетнее, чем сбить растяпу противника. И у Лисецкого, и у Баева, и у Шварца – у каждого есть на счету сбитые самолеты. И все трое провели не один воздушный бой. Но ручаюсь, что ни один из них не считает самым трудным тот бой, в котором ему удалось сбить самолет. У всех нас были схватки, окончившиеся безрезультатно. Они могут показаться неэффектными, но все мы довольны тем, что вышли из этих схваток невредимыми. Но только... Очевидно, вам незачем об этом писать, – обратился он ко мне. – Ведь в этих боях для читателя будет отсутствовать главное меткая очередь, разящая врага.
Я почувствовал на себе уже знакомый мне пронизывающий взгляд капитана. И хотя я знал, что в темноте он не видит меня, мне казалось, будто его взгляд читает мои мысли и изучает их, ожидая, что же я скажу.
Безусловно, он во многом был прав. Ведь действительно трудно, не повторяясь, рассказывать обо всех этих безрезультатных схватках. Совершенно естественно, что любой автор из имеющегося материала сразу же выберет, не углубляясь в подробности, наиболее эффектный случай. Возможно, от этого пострадает точность описываемого факта, но зато выиграет его красочность. Если бы мне пришлось создавать документальную повесть, я бы, очевидно, описал все последовательно – все вылеты, все бои, всё, что совершили эти летчики.
Тогда же, в беседе за кружкой пива, я совершенно не представлял, что мне удастся соорудить из всех хаотичных фактов, обрушившихся на меня. А реплики и пронзительные взгляды капитана Хромы я тогда воспринимал как непонятные упреки в мой адрес, против которых ничего не мог возразить. Но капитан сам вывел меня из затруднения.
– Мне кажется, чтобы что-то написать, вам, безусловно, надо собрать как можно больше материала, – сказал он.
Я ответил ему, что меня интересует каждый их бой, и тут же обратился к поручнику Лазару с просьбой продолжить свой рассказ.
– Я как раз и хотел рассказать вам об одном тяжелом бое, который мы провели вместе с поручником Бобровским, – начал Лазар. – Это произошло во второй половине апреля, когда полк стоял в Барнувко. Мы вылетели на разведку района Шведт, Ангермюнде, Иоахимсталь. Нам надо было сфотографировать аэродром в Эберсвальде и выяснить обстановку на канале Финов вплоть до реки Хафель.
Мы не сомневались, что истребители противника постараются помешать нам. Тем более что погода была хорошая, и в воздухе висела только легкая дымка. Мы подошли к Эберсвальде с северо-запада. Летели на высоте тысячи пятисот метров, ориентируясь по озерам, вытянувшимся от Ангермюнде до самого канала Финов. Поручник Бобровский произвел съемку, пройдя с севера на юг прямо над самым аэродромом.
Затем мы развернулись, и тотчас же я заметил несколько ниже нас шесть самолетов. Мне не удалось сразу их распознать. Прошло не меньше минуты, пока я убедился, что это "фокке-вульфы".
А тем временем Бобровский успел свернуть вправо к каналу и значительно отдалился от меня. Я поискал его глазами и увидел, что до него было не менее километра и что его окружает шестерка фрицев. Один из них уже готовился обстрелять Бобровского, заходя ему в хвост.
Я не успел прийти ему на помощь. Среди облаков, в мягком рассеянном солнечном свете, я увидел прямо над собой "фокке-вульф ". За ним пронесся второй и третий, а когда я взглянул вверх, то увидел, что и меня уже окружила целая шестерка. Теперь мы были отрезаны друг от друга. Я успел еще заметить, как Бобровский сделал стремительный разворот с набором высоты и исчез в облаках. Надо было позаботиться о себе. И тут я припомнил советы Гаврилова: спасаться переворотом. Прицелившись в ближайший от меня "фокке-вульф", я дал по нему очередь, сразу же сделал переворот и бросил свой "як" в крутое пике. В меня никто не стрелял, вероятно упустили из виду. Я выровнял машину почти над самым каналом. Взяв курс на запад, долетел до Хафеля, потом повернул на восток. Вражеских самолетов нигде не было видно, и я совершенно успокоился. И только пролетая над Эберсвальде, заметил какую-то машину. Она явно преследовала меня. На всякий случай я поднялся выше, но скорости не увеличивал. Возможно, думал я, меня догоняет поручник Бобровский.
Теперь мне приходилось распределять свое внимание между догонявшим меня самолетом и зенитками противника, да к тому же наблюдать за движением по каналу и на его берегах. Узкая полоса канала то и дело разветвлялась, образуя посредине ряд островков, соединенных мостами. Прорвавшись сквозь заградительный огонь зениток у Одерберга, я снова оглянулся. Догонявший меня самолет был уже близко, но распознать его я еще не мог: он шел со стороны солнца.
Прямо передо мной, километрах в пятнадцати, виднелся Одер. Я запросил догонявший меня самолет по радио: кто летит? Ответа не последовало. Я подумал, что у Бобровского, вероятно, отказала рация. Я уменьшил скорость. И вдруг он дал по мне длинную очередь из всех своих пушек и пулеметов. Снаряды пронеслись всего лишь в каком-то метре от моего "яка". Я чуть не сорвал рычаг газа, и машина понеслась. Фашистский самолет был очень близко и почти висел у меня на хвосте. Я не мог рискнуть сделать переворот из-за малой скорости – мне вспомнился случай с Гавриловым. Не имея свободы маневра, я не мог вести бой и на вертикалях, так как гитлеровец разнес бы меня в щепки, вздумай я хоть на секунду подставить ему брюхо или спину моего "яка". Единственное, что еще могло меня спасти, – это небольшие отвороты и большая скорость на бреющем полете над самой землей.
Как я тогда драпал! Деревья, дома, холмы с бешеной скоростью летели мне навстречу, вдруг вырастали прямо передо мной. Я взмывал вверх, проносился над ними и тут же прижимался почти вплотную к земле. Выскочив к Одеру, я резко свернул вправо, вверх по течению, и только там наконец избавился от преследователя, который или потерял меня, или просто повернул назад...
У меня нет особых причин гордиться этим бегством, – добавил через минуту поручник Лазар, – но я и не упрекаю себя за него. Мы выполнили задание. Бобровский доставил удачные снимки, а я – сведения, которые нужны были нашему командованию. К тому же мы не позволили сбить себя тринадцати, а возможно, и девятнадцати самолетам врага, которые охотились за нами. Разве этого мало?
– Думаю, вполне достаточно, – ответил я без колебаний.
– И каждый из нас так думает, – буркнул себе под нос капитан Хромы. Каждый, кто это пережил или же имеет хотя бы малейшее понятие об этом. Ну, а что касается читателей, то... Да вот, к примеру, Човницкий или Баев! И над Эберсвальде, и над Вриценом, и над рекой Хафель – в каждом полете им приходилось вести бой с "фокке-вульфами", но, увы, ни одного они не сбили. Вам они, возможно, сами расскажут об этих схватках – ведь вы понимаете, чего это им стоило. Но для "эффектной" темы это не годится.
Я взглянул в ту сторону, где сидел поручник Човницкий. Он не курил, и поэтому в темноте я не мог различить его приятного интеллигентного лица. И только на фоне светлого прямоугольника окна виднелся четкий силуэт его плечистой фигуры. Он и теперь не выразил желания принять участие в беседе и продолжал молчать.
Но тут я припомнил, что о совместных с Човницким полетах мне рассказывал капитан Баев. Он говорил со мной так, будто перелистывал в своих воспоминаниях страницы боевых донесений о всех заданиях, которые они выполнили вдвоем с Човтницким.
Вот несколько его коротких рассказов.
...Налет трехсот самолетов на Врицен 16 апреля 1945 года.
– Нас из полка "Варшава" было двенадцать. Я летел в паре с Човницким. Все время надо было быть начеку: вокруг нас шныряло не менее ста двадцати "фокке-вульфов", которые то и дело атаковали нас. Из этого полета мы оба вернулись совершенно измотанными. В тот же день, в следующем вылете, я сбил один фашистский самолет...
...Патрульный полет Баева и Човницкого, продолжавшийся в течение часа, в районе Эберсвальде 24 апреля 1945 года.
– Когда мы возвращались на аэродром, нас атаковали четыре "фокке-вульфа". Горючее было на исходе. Мы не могли вступить с "ими в бой и поэтому только дали по ним короткую очередь. Их было четверо – нас двое. Мы никак не могли от них оторваться – "фокке-вульфы" отрезали нам путь на аэродром, и в результате мы оказались над Берлином. Мало того что "фокке-вульфы" висели у нас на хвосте, – зенитки с земли тоже дали нам жару. Только возле Франкфурта лам удалось оторваться от фашистских самолетов, и мы дотянули до своего аэродрома буквально на последних каплях бензина. Ну и досталось же нам тогда!..
...Разведка над Берлином в паре с Човницким 27 апреля 1945 года.
– В воздухе стоял такой дым, что нам нечем было дышать. Мы вынуждены были через каждые пять минут отлетать в сторону от города, чтобы глотнуть свежего воздуха. Дым был настолько плотный, что в нескольких метрах уже ничего ее было видно, и нам пришлось прямо-таки играть в прятки с "мессершмиттами" и "фокке-вульфами". Они то и дело выскакивали из клубов дыма и давали по нас очередь. С тыла, с боков, сверху, снизу – мы поминутно отбивали их неожиданные атаки или же атаковали сами. Может быть, эта воздушная разведка над берлинским пеклом и не была такой уж опасной, но лично меня она совершенно измотала...
Так скупо, буднично, будто речь шла о прогулке в горы или игре в бридж, рассказывал мне Баев о своих боевых вылетах.
Не удивительно поэтому, что из такого краткого рассказа читатель, конечно, не сможет себе представить, какое нервное напряжение летчики испытывали в этих полетах. Все это надо пережить самому...
...Капитан Хромы довольно долго и, как всегда, пристально смотрел на поручника Човницкого, но тот, казалось, этого не замечал. Он сидел, как бы раздумывая, стоит ли рассказать о том, что, по-видимому, волновало его в продолжение нашего разговора, и наконец сказал:
– По-моему, мы не о том говорим.
– Как это не о том? – спросил кто-то в темноте.
– При чем здесь "эффектность"? При чем здесь исход боя? Возьмите, например, случай с Госцюминским. Посудите сами, – обратился он ко мне, "эффектно" это или нет.
И тут я выслушал еще один эпизод, который привожу здесь почти дословно, ничего не приукрашивая. Мне кажется, что я должен был поместить его в этой книге хотя бы потому, что он рассказывает о гибели одного из тех, кто своей кровью и жизнью создал короткую, но героическую боевую историю полка "Варшава".
В этот день капитан Баев возглавлял звено истребителей, вылетевшее из Быдгощи на разведку района Хойнице – Щецинек. Баев летел в паре с Бобровским. Вторую пару составляли поручник Габис и подпоручник Госцюминский. 13 февраля погода была пасмурной; высота облачности – 800 метров; временами – снег. Неизвестно, по какой причине перед Хойнице Госцюминский отстал от своего ведущего на добрых 400 метров и не отвечал на его вызовы. Вероятно, у него отказала рация.
Вдруг из облаков вынырнули два "мессершмитта" и начали заходить Госцюминскому в хвост. По всей вероятности, он их не видел. Но зато их заметил Бобровский, который оглянулся, услышав, как Габис тщетно вызывает своего напарника. Бобровский сразу же предупредил по радио Госцюминского об опасности, но напрасно: голос Габиса слышали все, кроме того, кому она угрожала.
Габис развернулся на 180 градусов, набрал высоту и... увидел отставший "як", уже несшийся в смертельном пике к земле. Его преследовал "мессершмитт", который затем взмыл вверх и исчез в облаках. А между тем второй "мессершмитт", заметив нового противника, открыл по нему огонь. Габис ответил тем же и ввязался в короткую, ожесточенную схватку, из которой гитлеровец вышел сразу же, как только добрался до туч.
Почти минуту Габис подкарауливал его, а затем снизился над останками погибшего Госцюминского, простился с ним и полетел догонять первую пару.
– Вот вам и воздушный бой, в котором был сбит самолет. Но разве это бой? – сказал Човницкий, разводя руками. – Госцюминский даже не знал, что гибнет. Может быть, его сразила первая же очередь, и он умер еще до того, как врезался в землю.
Воцарилось молчание. Наверное, каждый из них думал, что и сам мог погибнуть подобным же образом.
Поздним вечером, возвращаясь домой, я вспомнил обо всех "неэффектных" полетах, о которых мне рассказали летчики "Варшавы". Все они не вместились бы в эту книжку, хотя каждый из них был крупинкой боевой истории полка и каждый оставил в чьей-то памяти неизгладимый след.
Над переправой
Никогда ни до этого, ни после у меня не было такого командира, – сказал майор Лисецкий, закончив свой рассказ о гибели подполковника Талдыкина.
Полковника Вихеркевича, теперешнего командира полка "Варшава", это ничуть не обидело. Напротив, он первый подтвердил, что Талдыкин был действительно исключительным командиром. Все согласились с ним. А инженер-капитан Шурко добавил, что полку вообще везло на хороших командиров.
– И майор Гашин тоже был замечательным парнем, – проговорил он.
Все согласились и с Шурко: Гашин тоже оставил о себе хорошую память в полку, хотя летал немного и командовал совершенно иначе, чем Батька-Талдыкин.
– Он очень доверял нам, – сказал Лисецкий. – К тому времени командиры эскадрилий и звеньев уже приобрели достаточный боевой опыт и могли командовать в воздухе самостоятельно.
– Иногда он пытался изобразить из себя грозного-прегрозного... ну... как бы это сказать... грозного-прегрозного дядюшку, – вставил поручник Човницкий. – Каждый раз перед вылетом он метал громы и молнии, предупреждал, что если звенья не выполнят задание на сто процентов, то пусть лучше не возвращаются, не то он задаст им такого... Но никто из нас, да очевидно и он сам, не знал, что же кроется за этой угрозой. А в действительности Гашин был терпеливым человеком и никогда никого без причины не ругал. Посылая нас на задание, он очень волновался за нас, но старался скрыть это, что ему, впрочем, очень редко удавалось. Помните, как майор Лисецкий не вернулся из полета над Берлином? Гашин был так этим удручен, что буквально не находил себе места.
– Позже он утверждал, будто предчувствовал, что я вернусь, – улыбнулся майор. – Ну, я и вернулся – только с такими синяками и шишками, словно на мне горох молотили. Я был уверен, что не выкарабкаюсь! Если бы не та копна сена, то...
– Вы должны рассказать мне об этом все, с самого начала, – заявил я решительно.
Майор с лукавой улыбкой посмотрел на меня. В веселом взгляде его черных глаз вспыхнули озорные искорки.
Он начал рассказывать. Я слушал его с наслаждением. Рассказывал он образно и живо. Его смуглое лицо покрылось легким румянцем: хорошо сложенная, слегка коренастая фигура находилась в беспрестанном движении; казалось, кипучий темперамент этого человека бурлил и переливался через край, не позволяя ему спокойно усидеть на месте.
– Мы должны были прикрывать переправу на канале Руппинер под Кремменом, – рассказывал Лисецкий. – Это было в конце апреля, кажется тридцатого. Мы вылетели четверкой на самолетах Як-9. Машины чудесные. В первой паре летел я и Кремпа, а во второй – Голубицкий и Сушек. Мы в спешке даже забыли позавтракать. Майор Гашин вызвал нас к себе около пяти утра. Когда мы доложили ему о своем прибытии, он заявил грозным тоном, что если немцы разобьют переправу, то лучше нам вообще не показываться ему на глаза.
С таким напутствием на рассвете мы вылетели с аэродрома Лойенберг. Облачность была низкой, видимость ограниченной. Ветер дул с юго-востока, со стороны горящего Берлина. В воздухе постоянно висела завеса из дыма и копоти, очень досаждавшая нам во время полета. Не успели мы долететь до Ораниенбурга, как у второй пары забарахлили моторы. Оба самолета повернули назад, а мы с Кремпой полетели на переправу спасать честь своего полка. С земли нам по радио сообщили, что нас стремятся окружить "фокке-вульфы". В действительности же нас никто не окружал, только со стороны Берлина показались два вражеских истребителя, да и те сразу же повернули обратно, не ввязываясь с нами в бой.
Голодные и злые, мы продолжали кружить над переправой. С каждым кругом настроение ухудшалось: время уходило, горючее кончалось, а смены все нет и нет. Вы, конечно, знаете, что обычно делаешь при подобных заданиях: выкручиваешь себе шею, высматривая противника со всех сторон. А этот противник не так уж глуп, чтобы полезть на двух голодных и злых, как черти, поляков. Внизу под тобой, словно муравьи, ползут колонны войск. Они медленно движутся по мосту. Саперы, как водяные жуки снуют по воде туда и сюда в своих лодках-скорлупках. А артиллерия беспрерывно бьет по берегу. Уже через час тебя начинает тошнить от тоски, а смены все еще нет. У тебя даже начинаются какие-то галлюцинации, вконец расстраиваются нервы.
– У вас бывают галлюцинации? – спросил я удивленно.
Он рассмеялся и хитро мне подмигнул.
– Тогда были. Передо мной поочередно появлялась то огромнейшая чашка кофе, то вот такая булка, – он широко развел руки в стороны, – намазанная маслом, а то вскрытая банка мясных консервов. Нет, от этого можно было рехнуться! – воскликнул майор, откидываясь на спинку кресла. – Когда мне все это привиделось в третий раз, я больше не выдержал, вызвал "Траву" и сказал: "У меня девяносто девять!"
Эти последние слова Лисецкого меня ошарашили. В голове промелькнула мысль, что у этого веселого, выглядевшего здоровяком человека, который вызывал "траву" и "имел девяносто девять", после всех этих галлюцинаций с головой, очевидно, не все в порядке. Но оказалось, что "Трава" – это позывные наземной радиостанции, а "девяносто девять" – всего лишь условный код, означавший: "Горючего осталось только для возвращения на аэродром".
– Ответа долго не было, – продолжал майор, – но вот наконец я услышал: "Сорок восемь", то есть "Можете возвращаться". Ну, думаю, слава богу!
Тем временем ветер переменился и нагнал с севера тучи. Вот они уже разразились дождем над долиной реки Хафель и медленно поползли к Берлину. Я решил обойти облачность с юга и, пролетев над Берлином, выйти между Бернау и Блумбергом, а оттуда уже, вдоль железнодорожного полотна, добраться до аэродрома.
Над Берлином нас могли встретить самолеты противника. Чтобы вовремя прикрыть меня, Кремпа на всякий случай летел за мной, несколько выше. В минуты опасности он никогда не терял головы, поэтому я чувствовал себя спокойно. По нас иногда стреляли с земли, правда не особенно метко. Но мы были вынуждены лететь наикратчайшим путем: горючее кончалось.
Предместья Берлина горели. В воздухе было столько дыма, что в горле невыносимо першило. За серой завесой я не мог рассмотреть даже домов. Дым стлался над городом, то поднимаясь, то лениво опадая волнистыми полосами. И только вспышки залпов зенитных батарей да красные языки пламени пожаров иногда пробивались сквозь эту плотную завесу, чем-то напоминая дрожащее пламя свечи, если на него смотреть сквозь закопченное стекло.
Я нетерпеливо всматривался в свободное от этой завесы пространство, которое начиналось за кольцевой автострадой, между двумя ее ответвлениями на Эберсвальде и к Костшину. Казалось, что в этой стороне дым несколько рассеялся. Я видел какие-то железнодорожные пути и даже деревья.
Снова по нас начали бить зенитки. Вдруг один из снарядов разорвался почти у самого мотора. Машину тряхнуло. Она словно присела и сошла с курса, как бы наткнувшись на невидимый барьер, оказавшийся на ее пути. Меня бросило в жар: снаряд разорвался очень близко, а это всегда действует на нервы.
Чтобы уйти из зоны огня, я отдал ручку от себя и влево, но тут же почувствовал резкий толчок. Я подумал, даже, кажется, громко крикнул: "Подбит!" – и, машинально удерживая самолет рулями, в напряжении ждал, что же будет дальше. Это продолжалось не более двух-трех секунд. В голове, как в калейдоскопе, проносились различные картины: вот я открываю фонарь, отстегиваю ремни, переворачиваю "як" на спину, вываливаюсь из самолета, раскрываю парашют...
Увлекшись, Лисецкий начал оживленно иллюстрировать жестами свои предполагаемые действия и вдруг вскочил с кресла.
– А вы-со-та? – проговорил он, растягивая слова.
Признаюсь, у меня перехватило дыхание. Мне на минуту показалось, будто я сам вываливаюсь из самолета, ясно сознавая, что не сумею воспользоваться парашютом.
Лисецкий снова сел и произнес:
– Но я не выпрыгнул.
Он не выпрыгнул потому, что действительно было слишком поздно. Да к тому же он находился над территорией, занятой противником. Он решил рискнуть и попытаться дотянуть до своих.
"Як" все еще подчинялся руке летчика. Из пробитых баков вытекали остатки бензина; выпустившееся до половины шасси невозможно было ни убрать обратно, ни выпустить до конца; давление горючего резко упало; мотор, к которому прекратилось поступление топлива, фырчал и захлебывался.
Лисецкий подумал, что, если гитлеровцы снова начнут стрелять по нему, Кремпа прикроет его огнем своих пулеметов. Чтобы уменьшить вероятность пожара, возможного при вынужденной посадке, Лисецкий выключил зажигание. Затем крикнул Кремпе по радио: "Я подбит! Иду на посадку!" – и пошел вниз к земле.
– Я увидел землю и... оцепенел, – продолжал Лисецкий. – Прямо передо мной петляли линии окопов. Направо, у высокой железнодорожной насыпи, пылал полустанок, налево вытянулся ряд двухэтажных домов, доходивший почти до самой насыпи. Правда, можно было еще попытаться проскочить между этими домами и насыпью и приземлиться на вспаханной полосе. Но этому мешал небольшой пруд посреди болотистой лужайки. И вдобавок ко всему между окопами и этим прудом торчала высокая копна сена...
Я тут же понял, что в этом лабиринте мою машину совершенно невозможно посадить, понял, что вряд ли выйду целым из этой передряги, а может, даже не выйду совсем. Однако присутствия духа не терял. Даже наоборот, при всем моем нервном напряжении, я трезво оценил создавшуюся обстановку и, кажется, не допустил ни одной ошибки.
Я скользнул на крыло, пронесся над окопами, вовремя выровнял машину и пролетел совсем рядом с окнами дома, стоявшего метрах в пятнадцати от железнодорожной насыпи. Меня несло прямо на эту торчащую копну сена.
К сожалению, когда я поравнялся с верхушкой копны, скорость самолета еще не была достаточно погашена. Задев копну левым крылом, "як" развернулся – крыло рассыпалось на куски, ударился о землю концом правого крыла – оно тут же сломалось у основания, пропахал винтом глубокую борозду и... тяжело плюхнулся на спину.
Меня мотало в кабине, как щепку, потом, очевидно, я стукнулся обо что-то головой и потерял сознание.
Пришел я в себя в санитарной машине. Незнакомый русский врач вез меня в госпиталь. Я совершенно не мог говорить, меня все время тошнило. От боли я стискивал зубы. Машина бешено мчалась по ухабам и выбоинам, носилки подпрыгивали, а крытый кузов трещал и, казалось, был готов вот-вот развалиться. Наконец, машина выскочила на ровное шоссе. Тут я смог чуть-чуть повернуть голову... Я увидел молодого санитара. Он судорожно ухватился обеими руками за носилки, пытаясь сохранить равновесие. Санитар наклонил надо мной потное лицо, покрытое жиденькой, давно небритой щетиной, и произнес: "Пронесло!"
Машина сбавила скорость, и мне стало немного лучше. Я спросил санитара, что же произошло, потому что сам ничего не помнил.
– Вас подбили, – ответил он, смотря мне прямо в глаза. – Вы упали в полосе шестьдесят пятой армии, метрах в двухстах от окопов, но на нашей стороне. Из кабины самолета вас вытащили солдаты, а потом вызвали нас. Мы не могли подъехать ближе: фашисты открыли бешеный огонь. Как вы себя чувствуете?
Я попробовал пошевелить руками и ногами. Затем, опираясь о стенку кузова, приподнялся и сел. У меня ныло все тело, а на лбу под бинтом я нащупал здоровенную шишку. Все остальное, кажется, было цело. Тут я припомнил, наконец, свою посадку и, признаюсь, удивился, что остался жив. Мне очень хотелось пить. Санитар дал мне воды. Я спросил его о Кремле.
– Он полетел на запад. Сначала снизился над вашим самолетом, сделал круг, а затем полетел!
Я подумал, что Кремпа, очевидно, давно вернулся в полк и что товарищи, наверное, уже успели выпить "за упокой моей души". А переправа все же уцелела, – закончил Лисецкий свой рассказ и улыбнулся.
"Як" без номера
Подпоручник Кремпа, поручник О'Брайен и я медленно шли по дороге, огибающей аэродром. О'Брайен уже не служит в полку "Варшава", но иногда приезжает сюда навестить старых товарищей, с которыми вместе воевал и прошел весь боевой путь от аэродрома в Задыбе-Старе до Мётлова – последнего фронтового аэродрома полка.
Мы шли не торопясь, потому что О'Брайена все еще тревожила раненая нога. Ранение он получил в результате, как он говорил, "дружеского недоразумения". Это случилось в 1946 году, уже после войны. Врачи обещают его скоро вылечить, но пока, как только молодой поручник замечает в глазах незнакомых девушек выражение восхищения, смешанного с сочувствием, он весь сжимается от неловкости.