355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Януш Леон Вишневский » Бикини » Текст книги (страница 11)
Бикини
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:36

Текст книги "Бикини"


Автор книги: Януш Леон Вишневский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Он знал, что американцы никогда не поверят в амнезию, но охотно одобрят амнистию. Лично он был категорически против такой гипотетической, а тем более реальной, амнистии. Артур же в этом вопросе, стоял, как казалось Стэнли, на стороне толпы. Видимо, это была продуманная стратегия, одна из многих, имевшихся в его распоряжении, поскольку Артур испытывал к толпе отвращение даже большее, чем к тараканам. И не мог не знать, какую судьбу немцы уготовили евреям. Это Стэнли и беспокоило – что главный редактор наиболее влиятельной в Америке, формирующей общественное мнение газеты отвергает проблему беспрецедентного в истории по размерам и жестокости геноцида евреев. Сам будучи евреем. У него должна быть на это причина. Артур ничего не делает без причин...

Он только один раз заговорил об этом с Артуром. В декабре сорок третьего на традиционном рождественском празднике в редакции. Это был единственный день в году, когда офисы уважаемой газеты превращались во что-то вроде игровых площадок для детей сотрудников «Таймс». Обычно они устраивали такой праздник раньше, чем появлялась елка на площади Рокфеллер-центра. Артур считал, что сначала должна быть елка в «Таймс», а потом Рокфеллер может делать все что угодно. Артур ненавидел клан Рокфеллеров. В редакции все это знали. И вне ее тоже. Он игнорировал приглашения, исходившие от этой семьи. Считал, что Рокфеллер – опасная и безжалостная акула, пожирающая всё и вся вокруг. Стэнли хорошо помнил, как в один из понедельников у редакционной двери появился огромный аквариум. В воде плавала акула. Настоящая, хоть и маленькая. К стенке аквариума была приклеена бумажка с надписью «Рокфеллер».

Это было в один из дней второй недели декабря. Артур только что вернулся из Тегерана, где был единственным представителем американской прессы и летел туда на одном самолете с Рузвельтом, что не преминул отметить жирным шрифтом на первой полосе. Тогда много писали о том, что «Тегеранская конференция продемонстрировала сплоченность Большой тройки и приблизила падение Третьего рейха». И ни слова – о том, что в Тегеране, в рамках этой «сплоченности», Рузвельт, не моргнув глазом, отдал Сталину Польшу. Писать об этом было неприлично и неправильно с политической точки зрения. Во всяком случае, в сложившейся тогда ситуации. В сорок третьем должны были состояться президентские выборы. По настойчивой просьбе Рузвельта, рассчитывавшего на голоса польской эмиграции в Америке, от общественности скрыли решения «большой тройки» по польскому вопросу. Артур был одним из немногих гражданских лиц, кроме переводчиков, которые знали о нем. И невзирая на так называемую свободу прессы, тоже скрыл его. А ведь «Таймс» с момента возникновения неизменно публиковала на первой странице свой известный и всем понятный девиз «All the News That Fits to Print». Его знают наизусть даже те адепты журналистики, которые не владеют английским. «Все новости, что годятся для печати». Все? Как бы не так! Что за bullshit, подумал он. Слово bullshit тоже понимают те, кто не знает английский.

Стэнли нередко задумывался о том, действительно ли объективна пресса. Конечно, он помнил определение – «передача информации независимо от собственных предпочтений, эмоций и взглядов». Но чем больше работал в журналистике, тем чаще замечал, что, как бы парадоксально это ни звучало, информация в прессе зависит от субъективного вкуса, и даже очень. Артур, когда он спросил его об этом, ответил не раздумывая:

– Стэнли, из всей этой братии мы единственные, кого можно назвать абсолютно объективными! Посмотри, точнее послушай, что творят Си-би-си или Эн-би-си. По сравнению с ними мы кристально чисты. Но и на кристаллах бывают царапины и трещинки. Журналисты пишут правду-матку, но потом, перед тем как отдать в печать, немного подправляют. Ну, ты сам знаешь...

Они разговаривали, отойдя от елки с оравой возбужденных детей, распаковывавших подарки. Артур был странно задумчив. Он держал в руке бокал с вином, но не пил. И выглядел печальным. Артур редко давал волю чувствам. Тем более – в присутствии посторонних. Мало кто мог заметить, что ему грустно. В редакции, наверное, таким человеком был только он, Стэнли. Это была его привилегия: Артур не считал его посторонним. Стэнли был для него кем-то вроде приемного сына. В Америке принято демонстрировать свое истинное настроение только психоаналитику, который получает за это хорошие деньги. Никто в этой стране не подаст милостыню печальному нищему. Так сформулировал это Артур. И был прав, но лишь отчасти. Неправда, что никто не подаст. Стэнли подавал и тем нищим, которые не успевали ему улыбнуться. Причем им – значительно больше, чем другим.

Прежде чем заговорить, Артур убедился, что рядом никого нет.

– Стэнли, уж кому-кому, но тебе-то не надо объяснять, что свобода прессы не означает вседозволенности. Скажу тебе между нами: Гитлер – психопат и убийца, но настоящий мясник – не он, а Сталин. В Тегеране мне удалось вывезти за город и напоить русского переводчика. То есть напоить-то мне его как раз не удалось. Русских, кажется, вообще невозможно напоить. Но с помощью алкоголя мне удалось добиться, чтобы он перестал бояться и начал говорить. Хотя он все равно, прежде чем заговорить, он долго озирался по сторонам. То, что он рассказал мне об ужасах сибирских лагерей, не укладывается в голове. Моя жена не смогла бы это слушать. Когда обо всем этом узнаёшь, по-другому начинаешь воспринимать существование Дахау. Мы не можем писать о Сибири, потому что выведем из себя Сталина, а Рузвельт не хочет, чтобы тот нервничал. По крайней мере не сейчас. Слышишь? Не сейчас! Стоит Сталину чихнуть, и целые бригады Красной Армии останавливаются. Стоит Сталину пёрнуть, и останавливаются дивизии. А если Сталин разнервничается, он может остановить всю армию. И надолго. А это никому, кроме немцев, не нужно.

– И поэтому Рузвельт дарит ему наши самолеты, джипы и танки?

– Браво, парень, браво! Наконец-то ты начинаешь соображать! Советы проглатывают все это, ничего не обещая взамен. Сделка по поводу будущей восточной границы Польши в Тегеране – лучшее тому подтверждение. Сталину насрать на наши джипы и самолеты. Ему гораздо больше нужны наши грузовики, бензин, но прежде всего – наше продовольствие. Имея грузовики и бензин, он сможет развезти по стране продукты. Это для него сейчас важнее всего. Ты знаешь, что на Украине люди от голода дошли до каннибализма?! Вот Рузвельт ему все это и отправляет. Фрэнки Ди не хочет ссориться со Сталиным. Ему проще поругаться с Черчиллем. Для Рузвельта Черчилль – болтливый империалист с сигарой, а Сталин – симпатичный демократ на советский лад. К тому же Сталин позволяет ему забыть о Восточном фронте. Рузвельт счастлив, что Советская армия сражается там и побеждает. За такую кровавую работу им что-то причитается, не так ли? Рузвельт не осознает, что помогает дьяволу. Представляешь, Стэнли? Мне не нужно себе это представлять. Я это знаю. Когда пройдут выборы, а твой братишка и его друзья в Чикаго с божьей помощью что-нибудь смастерят, появится совсем другое созвездие, а может, и новый президент. Президент с яйцами, – сказал он, развязывая галстук и вытирая пот со лба.

– Артур, ты действительно думаешь, что выборы что-то изменят? – спросил удивленно Стэнли.

Артур посмотрел на него с еще большим удивлением. И цинично улыбаясь, ответил:

– Парень, запомни одно. Раз и навсегда. На всю жизнь. Если бы выборы могли хоть что-то изменить, политики уже давно объявили бы их вне закона. А если говорить серьезно, то перед выборами руку на пульсе держат корпорации. Одну руку. Другой они крепко сжимают яйца Рузвельта. – И добавил, посерьезнев: – Что касается выборов, поверь мне, Стэнли, политика – это выбор из двух зол меньшего. Сейчас, во время войны, это выбор между туберкулезом и раком легких. Кстати, о легких. Если ты будешь столько курить, умрешь раньше меня и даже не узнаешь, что мы напишем. А мы потом напишем и о Дахау, и тем более об Аушвице. Но не сейчас. Когда придет время. Это я тебе обещаю. И прошу тебя, не кури столько. А теперь давай праздновать со всеми. Сегодня не самый лучший день для разговоров о политике и вселенском зле. – Артур взял его за плечо и увлек за собой в холл редакции, заполненный веселящейся толпой.

– Артур, постой еще секунду. Скажи, откуда ты знаешь, что Эндрю в Чикаго? – спросил он, останавливая его.

– А разве нет? – шепнул Артур с улыбкой. – До Тегерана он был там...

Тот разговор с Артуром ничего не прояснил. Даже наоборот, еще больше все запутал. Заговор молчания вокруг истребления евреев в Европе, по мнению Стэнли, не имел ничего общего с замалчиванием преступлений Сталина. Но может быть, он не все знает? Может, Артур именно это хотел ему сказать?.. Все может быть...

– Вы мне не поможете? – обратившись к англичанину, он сунул руку в карман, достал мятую карту и разложил на коленях. – Я хотел бы как можно скорее оказаться в Германии. Разумеется, не раньше Пэттона. Билл, который привез меня к вам, считает, что первым падет Трир. А вы как думаете?

Англичанин повернул выключатель лампы в салоне машины и склонился над картой. Именно в этот момент они опять съехали с дороги в лес. Голова англичанина резко дернулась, и он уткнулся носом в колени. Капли крови из разбитого носа упали на карту.

– Мартин, – сказал он спокойно, – ты не мог бы на минуту остановить машину?

Когда тот выполнил его просьбу, англичанин вытащил из кармана брюк носовой платок, промокнул платком нос, а затем тщательно вытер пятна крови с карты.

– Трир мы возьмем уже скоро, – сказал он, снова прижав платок к носу. – Сегодня понедельник, двадцать шестое февраля. Думаю, этот вопрос будет решен в течение недели, не более. Трир не имеет для нас особого значения. Куда важнее Рурский бассейн – форсировать Рейн, взять Кельн и Дортмунд. Думаю, немцы бросят все силы в район Ремагенского моста через Рейн, а Трир сдадут без серьезного сопротивления. Да там, собственно, и сдавать нечего. В конце декабря мы сбросили на Трир более двух тысяч тонн бомб. С напалмом. Думаю, в ближайший понедельник вы сможете начать делать там снимки и писать свои комментарии. От Люксембурга до Трира всего шестьдесят километров, то есть около тридцати семи миль.

– То есть Трир теперь похож на Дрезден, да? Больше всего я хочу попасть в Дрезден...

Англичанин на секунду отнял руку с платком от своего разбитого носа. Кровь все продолжала идти, и одна крупная капля снова упала на карту, но он этого не заметил.

– Надеюсь, вы шутите?! – спросил он изумленно и, не ожидая ответа, тут же добавил: – В мире на сегодняшний день нет второго такого места, как Дрезден. Если вы специализируетесь на фотографиях кладбищ, у вас есть шанс сделать там свои лучшие снимки. Более впечатляющего кладбища вам сейчас нигде не найти. Даже в вашей огромной Америке. Но я бы не советовал ехать в Дрезден. Даже если бы вам это —теоретически – удалось. Во-первых, вас, американца, там только и ждут – по вполне понятным причинам. Те, кому удалось выжить в Дрездене, прекрасно помнят, кто именно превратил их город в кладбище. А во-вторых, там скоро будут русские. Это будет их зона. Так решено в Тегеране, а потом утверждено в Ялте.

– А знаете что? Я хотел бы встретиться с русскими. В том же Дрездене.

Англичанин рассмеялся. Прислушивавшийся к их разговору адъютант тоже.

– Поезжай, Мартин. Уже темнеет, – скомандовал ему англичанин твердым голосом.

Только когда тронулись и громкий звук мотора заглушал его слова, он придвинулся к Стэнли, чтобы не услышал адъютант, и сказал:

– Вы меня удивляете. Простите, конечно, но мне кажется, что вам нужны фотографии вроде тех, что иллюстрировали операцию нью-йоркской полиции в Бронксе во времена сухого закона. Этакая «Коза ностра» против полицейских! Война в прямом эфире! Здесь так не получится. К танкам никто не прикрепляет проблесковые маячки и не включает сирены. Война бывает неинтересной. Как-то я сопровождал одного лейтенанта в поездке на так называемый фронт на Рейне. У него в багаже, представьте себе, были детективы Агаты Кристи. Так скучно там было! Недаром англичане назвали эту войну «липовой», а французы – «странной», drôle de guerre.

Кроме того, я бы не просто не советовал, а даже предостерег от общения с русскими в данный момент. Это очень культурный народ. Сталин истребил их элиту, но она возродится. А простые солдаты, с которыми вы столкнулись бы, имеют полное право на кровожданость и жажду мести. То, что вытворяли в России немцы, и то, о чем потом сообщал всему свету Сталин, невозможно себе представить. И сталинская пропаганда тут ни при чем, это правда.

Вы знаете – я спрашиваю вас сейчас как журналиста, – что случилось в местечке Бабий Яр под Киевом? Нет? Наша разведка сотрудничает с вашей. Я получил эту информацию от наших разведчиков. А они – от немцев. Думаю, в вашей газете наверняка кто-то тоже поддерживает контакты с американской разведкой. Так что если вы это уже слышали, пожалуйста, остановите меня.

Так вот, в лесу, недалеко от Бабьего Яра, есть большой овраг. Пятьдесят метров в ширину и тридцать – в глубину. А длиной в несколько километров. По дну этого оврага течет небольшой ручей. В конце сентября сорок первого года, а точнее, двадцать девятого сентября, он там еще протекал. В течение двух с половиной дней к этому оврагу приближалась колонна людей. Длинными рядами. Когда очередной ряд добирался до оврага, украинские помощники эсэсовцев отделяли от него небольшую группу и заставляли спуститься в овраг. По пятьдесят человек. Потом выходила колонна эсэсовцев и выстрелами из пистолета в затылок укладывала на дно оврага очередной слой трупов. В течение тридцати шести часов таким образом в Бабьем Яру убили 33 771 человека. Другими словами, прошу прощения за эти подсчеты, по пятнадцать человек в минуту. Гора трупов перекрыла ручей уже через четверть часа. Об этом тоже донес наш разведчик. Сталин был менее точен, чем этот агент. Он сообщил, что в лесу под Бабьим Яром «фашисты в течение двух дней, выстрелом в голову, зверски убили около сорока тысяч безоружных граждан Советского Союза». Помимо этой неточности, ни в одном из выступлений, опубликованных в советских газетах, он ни словом не обмолвился, что все убитые – евреи. Бабий Яр был первым зверским актом фашистов, о котором во всеуслышание заявил Сталин.

Обратите внимание, это был сорок первый год, когда немцы еще не предпочли массовым расстрелам на Восточном фронте концлагеря в Польше. Расстрелы, скажем так, они сочли неэффективными. Что такое пятнадцать человек в минуту, когда нужно уничтожить миллионы? К тому же еще придется что-то делать с трупами. Тогда появилась новая идея – примитивная, но весьма эффектная. Газовые грузовики. Не газовые камеры, а именно газовые грузовики. В кузов такой машины загоняли максимально возможное число людей и травили газом. Согласно рапортам, которые попали в руки британской разведки в декабре 1941 года, с помощью только трех таких автомобилей было «переработано» – я цитирую текст рапорта – около «девяноста семи тысяч тел без видимых технологических изменений в состоянии автомобилей». Как заметил один из немецких инженеров, «производительность наиболее велика в случае применения к больным, старикам, калекам, женщинам и детям». Но и этого им было мало. Тогда родилась идея так называемых лагерей смерти. Сначала возник лагерь в Белжеце, потом в Солиборе, потом в Треблинке и Майданеке и наконец в Аушвице, недалеко от одноименного польского города, название которого звучит так по-немецки. По-польски он называется Освенцим. Эти лагеря позволяли ликвидировать наибольшее число людей в наикратчайшие сроки. И очень быстро избавляться от трупов. Для этого там были построены крематории. В Аушвице, например, подготовку проекта крематориев поручили, в числе прочих, немецкому пекарю из Лейпцига. Уж он-то прекрасно разбирался в печах. Русские пока добрались только до некоторых из этих лагерей. Месяц тому назад, двадцать четвертого января, они вошли в Аушвиц. И теперь отлично знают, что там происходило. А узнав такое, можно только ненавидеть. Даже вопреки убеждениям... Поэтому я не советовал бы вам приближаться к русским в ближайшем будущем. Где бы это ни случилось. Пока вы будете объяснять им, что вы не немец, – вы уже труп.

На вашем месте я подождал бы решения судьбы Трира, а потом нарисовал бы на карте прямую линию через этот город, с запада на восток, и держался бы территории к югу от этой линии. По моему мнению, там будет спокойнее и безопаснее. Сколько времени вы хотите, то есть должны здесь пробыть? – спросил англичанин, глядя ему в глаза.

Стэнли подумал, что покамест и сам не задавал себе этот вопрос. Сколько времени он хотел бы здесь пробыть? Нет, не так: как долго он должен тут оставаться? Что хотел бы запечатлеть и отправить отсюда или забрать с собой? Какие снимки сделать для Артура, а какие – только для себя? И что должно случиться, чтобы он решил, что выполнил свою задачу и может со спокойной совестью возвращаться домой? Возвращаться?! Но он ведь только что прибыл сюда. Стэнли погрузился в задумчивость. Взял лежавшую рядом с ним на сиденье пачку сигарет и угостил англичанина. Полез в карман за спичками. Коробок упал на стальной пол машины рядом с полотняной сумкой от мадам Кальм. Стэнли ощупал сумку. Поднял ее и положил на прикрывавшую его колени карту. Достал из сумки графин вина со стеклянной пробкой, обмотанной обычным медицинским пластырем. В сумке оказалась еще завернутая в пестрый льняной платок и перевязанная черной резинкой белая фарфоровая миска. Он снял резинку и развернул платок. В миске была порция риса. Кабину пикапа заполнил аромат корицы. У Стэнли встал комок в горле. И заколотилось сердце.

– Как зовут мадам Кальм? – спросил он англичанина.

– Не знаю, не спрашивал. В следующий раз спрошу. Это важно для вас?

– Да, важно. Я всегда знал имена женщин, которые много для меня значат...

Он сорвал пластырь с пробки и протянул графин англичанину:

– Выпьете со мной за ее здоровье? Только вот, боюсь, у нас нет бокалов, – добавил он с иронией в голосе.

– Выпью...

Они сидели молча, передавая друг другу графин. И вдруг англичанин спросил:

– А какая женщина значит сейчас для вас больше всего? По кому вы скучаете?

Стэнли растерялся. В Америке никто – за исключением, конечно, любопытных журналистов, – не решился бы задать такой вопрос. О «женщине, по которой он скучает». Это так же немыслимо, как любопытство со стороны священника во время исповеди. Но что поделаешь, вопрос задан.

Минуту он думал. Слово «скучать» в последнее время буквально истерли. Американцы измусолили его, используя при любом удобном случае. Они «скучали» по газете в воскресное утро, по отсутствию пробок на дорогах, по расчищенному тротуару зимой. Да и само это чувство к середине двадцатого века обесценилось. Поэтому Стэнли редко употреблял это слово. Почти никогда. Для него оно значило, что ему чего-то – или кого-то – безумно не хватает. И связанную с этим тревогу, неудовлетворенность, раздражение, иногда бессонницу. Одним словом, дискомфорт. Такую гамму чувств он испытывал крайне редко. Иногда, в этом смысле, он скучал по Эндрю и матери. Никогда по отцу. Случалось, что он, назовем это так, «скучал» по женщинам, которые появлялись в его жизни. Когда они были недосягаемы, либо он был далеко от них, либо они – от него. Но это не было чувством тоски. Скорее, неудовлетворенным желанием. Ведь на самом деле он по ним не скучал. Ему всего-навсего был нужен секс. Их не хватало ему именно в этом смысле. За исключением Жаклин, а теперь еще Дорис.

Эта история с Дорис – неожиданная и странная. Они едва знакомы. Она появилась в его жизни так же, как множество других женщин: случайная встреча, разговор, ужин, флирт за бокалом вина, такси или его машина, сходу, у подъезда придуманный предлог подняться наверх, несмелый поцелуй в лифте, музыка из граммофона и первый настоящий поцелуй, недолгие «уговоры» на диване, первое прикосновение, закрытые глаза, учащенное дыхание и его руки под тканью их платьев или блузок, потом нагота и ковер в его комнате или постель, а после – ухмыляющаяся модочка Мефистофеля, сидящего на радиоприемнике.

С Дорис все было по-другому, и уж совсем иначе – когда дошло до самого существенного. Ему не пришлось предлагать ей подняться, а в лифте она и вовсе сделала то, о чем он никогда бы не осмелился попросить, да и потом уже не нужны были никакие уговоры. Он еще не встречал женщины, которая бы настолько уверенно добивалась своего. Это она придумала и реализовала сценарий той необыкновенной ночи, это она правила бал. Уже одно это пленяло. В самом начале, когда они встретились в редакции, он ощутил ее превосходство. И подчинился ей. А потом вместо будильника его разбудил Артур и за несколько минут круто изменил его жизнь. Она присутствовала при этом, провожала его, сидела с ним на ступенях. У них было так мало времени поговорить. Перебирая в памяти прожитую жизнь, он вдруг осознал, что дольше, чем с другими, оставался с теми женщинами, с которыми ему нравилось разговаривать и которым было что ему сказать. Его удерживали женщины, которые к общению относились серьезнее, чем к макияжу. И тоскует он именно по несостоявшимся или прерванным разговорам. Именно это для него значит «скучать» по кому-то. Именно это. Он скучает по Дорис...

– Знаете что? Я скучаю по разговорам с этой женщиной. Такое со мной происходит впервые – мне больше не хватает общения с ней, чем ее самой. Старею, наверное... – невесело пошутил он и потянулся к графину в руке у англичанина.

– А вы не скучаете по детям? Я больше всего скучаю по Арону, моему сыну.

– У меня нет детей. Я считаю, что не имею права их заводить. Во всяком случае, не сейчас. Когда у тебя есть дети, невозможно жить только для себя. А если они у меня когда-нибудь появятся, мне придется изменить свою жизнь...

Они приближались к городу, который выглядел довольно странно. Вокруг царила кромешная тьма. Ни один уличный фонарь не горел. Если бы не мутный свет в окнах, он бы вообще не понял, что они уже в городе. Англичанин повернулся к адъютанту и сказал:

– Мартин, остановись у здания библиотеки, за ратушей, с южной стороны.

Они затромозили на большой, мощенной булыжником площади прямо у ступеней лестницы, ведшей в дом, похожий на дворец. Единственный город, где он видел подобные площадь и дворец, – Бостон...

Эндрю говорил о Бостоне с иронией. Он считал, что этот город, как ни один другой в Америке, во что бы то ни стало пытается стать «европейским и культурным». Может быть, оттого, что поблизости Гарвард. Но все эти попытки оказываются неудачными, а иногда и просто жалкими. По мнению Эндрю, единственный американский город, который можно было бы сравнить с европейским, – Сан-Франциско. Что само по себе странно, поскольку в Сан-Франсиско, как мало в каком другом городе, полно китайцев и других выходцев из Азии. И все же, как считал Эндрю, именно Сан-Франциско мог по праву считаться европейским – из-за царившей там атмосферы свободы, в том числе и сексуальной, и толерантности ко всему непривычному. Бостон же оставался по-викториански целомудренным. Причем вовсе не потому, что был расположен в Новой Англии. Если что-то и объединяло его с Европой, то именно старомодность. В Бостоне, как и в Голливуде, аристократом считался любой, кто в состоянии вспомнить имена и фамилии своих предков из предыдущего поколения. В Бостоне считали, что Европу можно построить для себя, совершенно не признавая ее принципов. Поэтому в Бостон по морю доставляли из Австрии булыжники, словно их нельзя было привезти из соседних каменоломен, чтобы замостить площадь. Потом отштукатурили деревянный домишко на этой площади и принялись внушать людям, что Бостон похож на Вену. И все тут же заговорили, что город «по-настоящему европейский и очень стильный». Потом, в течение нескольких месяцев, вокруг площади исчезли книжные салоны, антикварные лавки и мелкие магазинчики, а вместо них появились так называемые стильные рестораны. Тоже «европейские». И гордые американцы – в основном те, кто мнит себя интеллектуальной элитой, – просиживали там ночи напролет, попивая паршивое пиво, якобы импортированное «прямо из Австрии», с умляутами на этикетке, которую они не в состоянии были прочесть, и с умилением смотрели на булыжник, привезенный оттуда же за их деньги. Они воображают, что таким образом будто бы становятся ближе к венской опере и Моцарту, а дискутируя о столь популярном фрейдизме, приобщаются к культуре. Пребывая в состоянии некоего интеллектуального оргазма, они пересказывают друг другу возбужденными от алкоголя голосами бредовые идеи, родившиеся в воспаленном мозгу Гитлера, тоже австрийца, благодаря фрейдовскому эдиповому комплексу, и цитируют в подтверждение Юнга. А выпив еще несколько бутылок пива с европейской этикеткой, желают на практике «поупражняться в подсознательной сексуальности по Фрейду». И если дама согласится, начинают экспериментировать прямо в тесном туалете ресторана. Дама при этом обязательно становится на колени на крышку унитаза, чтобы в щель под дверцей не были видны ее ступни. А если она не соглашается, то к делу приступают сразу после ресторана, либо на заднем сиденье автомобиля, либо у кого-то дома. «Egal», где получится, там и хорошо. Это «egal» звучит так благородно, так по-австрийски. В таком «приподнятом» настроении обычный «fuck» становится для них интеллектуальным «fuck». Именно так это называл Эндрю. Временами в нем было много брюзгливости, сарказма, цинизма и даже злости. Видимо, самый большой комплекс по поводу Европы испытывал он сам.

Стэнли вспомнил все это, глядя на площадь, и задумался, почему брат имеет на него такое влияние. Ведь он все время маниакально сравнивает Европу с мыслями и мнением о ней Эндрю.

Тем временем англичанин торопливо выбрался из машины и исчез за дверью дома. Стэнли тоже вылез наружу, сжимая в руке графин. Приложил его к губам и опорожнил почти до дна. За здоровье Дорис, подумал он. Наклонился и нежно прикоснулся ладонью к мокрым от талого снега булыжникам. Поставил на них графин. Подошел к автомобилю и открыл багажник. Поспешно вытащил из чемодана фотоаппарат. Снял пальто и бросил его на мостовую. А потом улегся на пальто с фотоаппаратом в руках. В свете, лившемся из окон здания, красно-бело-голубой флаг, развевавшийся на крыше, преломлялся в призме, образованной гранями графина. Как и отражение плаката с перечеркнутой свастикой, приклеенного к одному из окон. В объективе фотоаппарата флаг накладывался на плакат и светился над черным крестом. И все это, словно в зареве пожара, на фоне пурпурных остатков вина. Это было волшебно. Он мог даже точно представить себе, как лягут оттенки серого на негативе. Нажал кнопку.

– Вам помочь? – неожиданно раздался женский голос.

Словно вырванный из летаргического сна, он медленно поднял голову и посмотрел туда, откуда доносился голос. Его «здесь и сейчас» не было. Он все еще смотрел на мир в объектив своего фотоаппарата. Широко расставленные ноги в черных шерстяных чулках. Подол темно-синей форменной юбки чуть выше колен, расстегнутый пиджак с золотой вышивкой, длинные пальцы с покрытыми вишнево-красным лаком ногтями, широкие бедра, белая блузка, заправленная в юбку над плоским животом, туго натянутая на полной груди и схваченная у горла коричневым ремешком, с которого свисал янтарный камень, отсвечивавший металлом, локон, сбегавший по пухлой щеке к ярким губам, над которыми приклеилась какая-то крошка, чуть вздернутый нос, огромные голубые глаза, маленький шрам на левой брови, высокий лоб с морщинками, светлые, зачесанные назад волосы. Не выпуская фотоаппарат из рук, он перевернулся на спину. Женщина улыбнулась. Он нажал на кнопку, и только потом удивленно спросил, поднимаясь на ноги:

– Помочь? Зачем?

Рядом с женщиной стоял, лукаво улыбаясь, англичанин. Стэнли только сейчас его заметил. Едва он поднялся, англичанин сказал:

– Позвольте представить вам лейтенанта Сесиль Галлей.

Женщина энергично пожала Стэнли руку.

– Рада, что с вами ничего не случилось, – сказала она с улыбкой, – и что вы благополучно добрались, – добавила она, отводя прядь волос ото рта.

И посмотрела ему в глаза, медленно застегивая пуговицы пиджака. Она говорила на безупречном английском с легким акцентом, который напоминал ему произношение канадцев из Квебека. Он не смог удержаться. Протянул руку и осторожно убрал пальцем крошку с ее лица.

– Простите, – сказал он, – но эта крошка нарушала гармонию вашего лица.

Застигнутая этим жестом врасплох, она опустила голову и нервно пригладила волосы, стараясь скрыть смущение.

– У меня для вас новости из Нью-Йорка. Я передам их позже, когда мы вас устроим. А сейчас... сейчас я должна, к сожалению, покинуть вас, господа.

Она повернулась и быстрым шагом направилась к открытой двери дворца. Она поднималась по ступеням вверх, а он не сводил глаз с ее упругих ягодиц. Англичанин терпеливо дождался, пока она исчезнет за дверью.

– Лейтенант Галлей работает в штабе Пэттона. Отлично говорит по-немецки и по-английски. И конечно, по-французски. Она француженка. Единственная гражданка Франции в штабе Пэттона. К тому же женщина. Это исключительная личность – не только из-за красоты, которой вы минуту назад имели возможность насладиться. Это во многих отношениях исключительная женщина.

– Что вы имеете в виду? – удивился он.

– Сами убедитесь, – загадочно ответил англичанин. – Лейтенант Галлей будет сопровождать вас в ближайшие дни. А теперь давайте поедем туда, куда вас расквартировали.

В машине англичанин объяснил адъютанту, куда ехать. Слово «расквартировать» звучало странно. Оно ассоциировалось у Стэнли с прокуренным помещением, полном нервных военных, бегающих туда-сюда с телеграммами и поручениями. Карты на стенах, карты на огромных столах, беспрерывно трезвонящие черные телефоны с красными кнопками, – и все это под аккомпанемент треска радиостанции. Вскоре оказалось, что так называемая штаб-квартира – это огромная вилла в стиле модерн, окруженная садом. Если бы не часовой, стоявший у ворот, можно было подумать, что он оказался в уменьшенной в два-три раза копии виллы Артура на Лонг-Айленде.

Англичанин тут же объяснил ему, что вилла принадлежит немецкому аристократу-фашисту, который в панике бежал в Германию за несколько дней до вступления союзников в Люксембург. Аристократ этот был связан близкими отношениями с Козимой Вагнер, вдовой Рихарда Вагнера, известного своим антисемитизмом, которого чуть ли не боготворил сам Гитлер. Оперу Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры» Гитлер слушал сорок раз и специальным указом рекомендовал Геббельсу сделать ее посещение обязательным для немецкой молодежи. Гитлер превозносил Вагнера до небес, был его ярым поклонником и очень часто с наслаждением цитировал в своих речах его слова: «Я верю в Бога, Моцарта и Бетховена, – неизменно добавляя: – И еще в Вагнера». По этой причине на вилле хранится много музыкальных инструментов и есть даже некоторые рукописи Вагнера. В том числе и весьма скандальные. В салоне в застекленной раме висит, например, рукопись эссе Вагнера под названием «Еврейство в музыке». Он ведь не только сочинял музыку, но и, к сожалению, иногда пописывал. Этот текст не что иное, как пасквиль, уничижительный и презрительный по отношению к евреям. Разумеется, он написан по-немецки. Американцы либо не поняли этого, либо проигнорировали, потому что сочли, что вилла отлично подходит для того, чтобы разместить здесь своих офицеров. И разместили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю