Текст книги "Попка - дурак"
Автор книги: Яков Шехтер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Шехтер Яков
Попка – дурак
Яков Шехтер
ПОПКА – ДУРАК
Часто вспоминаю слова Льва Толстого о том, что искусство писателя – это прежде всего умение создать пером на бумаге характер человеческий; ибо только через характер можно воспроизвести Время, Эпоху... Богом дарованный талант Якова Шехтера сотворяет не только характеры людей, но через них -характеры судеб еврейского народа, событий личных и общечеловеческих. Ситуации драматичные, а то и трагические в произведениях Якова Шехтера не соседствуют с юмором, а с ним органично, неразрывно переплетаются. Шехтеровские герои обретают в национальном своём юморе стойкость, терпение. У книги Якова Шехтера, как истинно самобытной, – своя душа, своя мудрость, своя дорога к справедливости... И к читателю... АНАТОЛИЙ АЛЕКСИН
– Вы шутите, – сказал он, отступая на шаг. – Однако где же амонтильядо?
Идемте дальше.
Эдгар По
Чтобы стать идиотом, вовсе не обязательно родиться в Калараше. Где суждено, там и прихватит, невзирая на место жительства, образование и национальную принадлежность. На девятом месяце Сёминой маме захотелось говорящего попугая. Без почему, захотелось, и всё тут. Беременность проходила тяжело, Сёма крутился, словно патефонная пластинка, и бил ногами не хуже жеребца. – Веселый будет, – думала мама, придерживая руками вздрагивающий живот. – Ишь, какой энтузиаст. Сумочка с зубной щёткой, полотенцем и паспортом уже висела на вешалке, а Сёмин папа принёс и запрятал в бельевом шкафу три коробки шоколадных конфет "Метеорит", для нянечек в роддоме. Счастье подступало, как горячая вода в ванне. Оставалась только зажмуриться, вдохнуть поглубже и погрузиться в него с головой. – Хочу попугая, – потребовала мама. – Большого, зелёного, и чтоб кричал "попка-дурак". Попугай оказался жёлто-блакитным, стоил половину папиной итээровской зарплаты, а его словарный запас исчерпывался лозунгом "Да здравствует Первое мая!" Но мама была счастлива. Ведь счастье – это когда муж без второго слова покупает ненужную в хозяйстве вещь и, заглядывая в глаза, шепчет: – Ну как, солнышко, тебе нравится? Возможно, именно переизбыток положительных эмоций оказался роковым. Слишком хорошо – это тоже не хорошо. Пусть лучше окажется хуже, чем такое безбрежное счастье с трагедией на конце. Не пригодились ни сумочка, ни шоколадные конфеты. Роды оказались стремительными. Есть такой медицинский термин. Сёма выскочил из мамы в самое неподходящее время и, стукнувшись головой о край унитаза, заработал на всю жизнь кефалонематому опухоль головного мозга. – Не переживайте, – утешал маму главврач роддома, самолично прибывший подивиться на необычный случай. – Опухоль доброкачественная, зато от армии освобождает. Он сладко улыбался и делал пальцами козу. Поскольку Сёма ещё ничего не понимал, получалось, что главврач делал козу его маме. Доброкачественная опухоль всё равно опухоль. Тем более на таком чувствительном месте. Пытаясь обмануть судьбу, родители назвали малыша Соломоном. – Имя, данное при обрезании – как пожизненный приговор, сказал реб Гершом, единственный уцелевший на всю Молдавию моэль. – Ни отменить, ни изменить уже невозможно. Одного пальца на его правой руке не хватало, но остальными он крепко держал нож за самый конец черенка. Сёма даже не успел заплакать... В комнате было жарко от дыхания разгоряченных угощением родственников. Столбик ритуальной крови в стеклянной трубке напоминал зашкаливший термометр. – Значит, мы приговорили его к мудрости, – пошутил папа. – Лехаим, лехаим, – вдруг прокричал попугай. Гости засмеялись. – Мудрый или не очень, – вслух пожелала мама, – лишь бы был счастлив. – Счастье – это не знать своего будущего, – заметил реб Гершом, но его никто не услышал... В Калараше, городе садов, уродливых новостроек и дешевого молодого вина, к евреям относились достаточно терпимо. Тем не менее, сочетание Соломон Меерович резало слух даже неприхотливому молдавскому уху. Для простоты обращения и, чего таить, в целях мимикрии ребёнка стали называть Сёмой. Это был застенчивый мальчик, с большими ушами и родинкой на самом конце носа. До трёх лет он не разговаривал. – Доброкачественная, – плакала мама. – Сказали бы сразу правду, легче было б жить. Наутро после третьего дня рождения Сёма подошёл к папе и решительным тоном произнёс несколько фраз. Папа остолбенел. Сёма повторил и тут же заплакал, тонким злым голосом. Остолбенение у папы прошло не сразу. Дело в том, что Сёма заговорил по-молдавски. – Я же просил вас, – выговаривал папа родителям жены, – не оставляйте радио включенным на весь день! Сёму переучивали всей семьёй, и к пяти годам он бойко стрекотал на чудовищной смеси из русского, идиш и молдавского. Читать он выучился легко и всё свободное время проводил за книжками. Речь у него наладилась, хотя излюбленным собеседником стал попугай. По его выкрикам можно было догадаться, какую книгу читает Сёма. – Бедный Соломон, – причитал попугай, – бедный Соломон! Куда ты попал, Соломон? Где ты был? Сёму попугай называл исключительно полным именем, а всё услышанное безобразно перевирал. – Пиастры, – кричал он по утрам, – пиастры и бутылка брому! – Если этот кошмар не прекратится, – вздыхал папа, – нам таки придётся тратить на бром последние пиастры. Но выжить попугая из дому не было никакой возможности. Едва папа предлагал обменять его на велосипед или поездку к морю, Сёма падал на пол и заходился в рыданиях. – Ты что, – зловеще шипела мама, обматывая Сёмину голову мокрым полотенцем, забыл про опухоль? Сёма рос нормальным, здоровым ребёнком, и о трагическом начале его жизни все, кроме мамы, потихоньку стали забывать. Ей же казалось, будто болезнь ушла вглубь и точит мальчика изнутри. Мама регулярно таскала Сёму на проверки, накачивала витаминами и свежей куриной печёнкой. Анализы оказывались достаточно благополучными, но мамино сердце не успокаивалось. Можно только представить, что бы она устроила, узнай правду о Сёминых играх с дворовыми котятами. Сёма приманивал их на кусочки мяса, обрезки колбасы, сахар, смоченный валерьянкой. То ли кошачья память коротка и глупые животные не помнили предыдущих Сёминых выкрутасов, то ли приманка выглядела в их перламутровых глазах достойной риска. Прыжком преодолев последние полметра, они хватали добычу всей пастью и стремительно пускались наутёк. Но реакция у Сёмы была не хуже кошачьей. Одной рукой он хватал незадачливого охотника за шерсть вдоль хребта, а второй, тоже со спины, обхватывал горло и сжимал пальцы. Котёнок начинал хрипеть и отчаянно молотить воздух лапками с растопыренными когтями. Силы быстро кончались, через полминуты он затихал. Веки накатывались на глаза, из распахнутой пасти свисали липкие слюни. Доводить до конца Сёма не решался, что-то останавливало его в самый последний момент. Он отбрасывал в сторону полузадохшегося котёнка и уходил домой. Пережитого хватало на несколько дней, а потом он снова начинал собирать лакомые кусочки. Никто не догадывался о настоящей причине, о тайном, дурманящем, сводящем с ума сладострастии. Сёма таился от посторонних глаз, раскидывая приманку в дальнем конце двора, между шершавой стеной дровяного сарая и кирпичным забором. Иногда котёнку удавалось до крови оцарапать его руку, Сёма бледнел и бежал к маме за зелёнкой. – Неблагодарные, – сердилась мама на котят, – как можно царапать того, кто вас кормит. Сёмушка, прекрати носить им еду, пусть поголодают! Сёма не соглашался и мама с затаённой гордостью рассказывала знакомым о большой любви её сына к животным. После восьмого класса Сёма поступил в строительный техникум. Его будущая специальность называлась "Технолог по производству бетонных конструкций". Вы спросите, как пятнадцатилетний мальчик выбирает такую профессию? Неужели он мечтает о ней с детства, в четыре года просит отца принести немного бетона и арматуры для игр, а в девять убегает из дома на ближайшую стройку? На самом деле Сёма поступал на "гражданское строительство", но не прошёл по баллам. Неудавшихся строителей автоматически записали в бетонщики. Сёма не расстроился – ему было абсолютно всё равно куда поступать. Если бы в том году евреев принимали на дрессировщиков обезьян, он стал бы дрессировщиком, в кулинарный техникум – поваром, в музыкальное училище дирижёром. Но там, наверху, его жизнь спланировали определённым образом; и хоть вейся ужом, стелись периной или бейся об лёд, тщетны усилья и напрасен труд. Какие испытания записали на твоей странице – те и получишь. Главное испытание училось вместе с Сёмой в одной группе, но до последнего курса не давало о себе знать. Звалось оно Лукрецией и носило облик простенькой девчушки из молдавской глубинки. Примечательного в ней ничего не было; прямые серые волосы, плоское личико с россыпью красных прыщиков на лбу и подбородке, неровные мелкие зубы. Сидела она все годы где-то посередине аудитории, старательно записывала лекции в общую тетрадь, а в перерывах там же, за столом, тихонько, словно мышка, съедала принесенные из общежития бутерброды. На одной из вечеринок Сёма напился как последняя грязь и, плохо соображая что делает, потащил Лукрецию подышать свежим воздухом. Объект был выбран случайно, насколько можно допустить, что случайность не есть высшая мера хитроумно замаскированной предопределённости. Воздух действительно оказался очень свежим, они гуляли до утра, и перед самым рассветом Лукреция перестала сопротивляться Сёминым притязаниям. Перспектива чувственности, распростертая перед ним в виде покорного тела, ошеломила Сёму. Это оказалось куда оглушительней, чем забавы с котами. Он стал приходить к ней в общежитие раз в три дня, потом через день, потом каждый вечер. – Женюсь, – объявил Сема родителям перед защитой диплома, – и никаких гвоздей. – Дурак, – констатировал попугай, нервно бегая по жердочке, – Соломон– дурак. Реакция родителей оказалась более сдержанной. Мама, узнав национальность будущей невестки, упала в обморок, а папа молча стал выдергивать ремень из широких штанин. – Любовь, говоришь, – мрачно повторял он, выплёвывая каждую букву изо рта, словно отвратительное насекомое, – сейчас ты узнаешь, что такое родительская любовь... Когда он, наконец, вытащил ремень, мама очнулась. Будь Сёмин папа чуть порасторопнее или кушай поменьше мамалыги и не раздобрей так основательно и беспощадно, вся Сёмина жизнь могла сложиться по-иному. Опять случайность! скажете вы. Вовсе нет. Г-сподь Вседержитель послал ангела и специально перекрутил лямки отцовских брюк... И всё– таки, где же свобода выбора, где "все пути у нас открыты", где "каждый творец своей судьбы"? Если человек хочет, чтоб ему стало плохо, почему нужно вмешиваться и обязательно переделывать на "хорошо"? Примерно так причитала мама, обвиваясь вокруг папы, словно змея вокруг Лаокоона. Много слёз пролилось в тот вечер, много проклятий и угроз всколыхнули синий воздух каларашских сумерек и, невидимые глазу, унеслись в сторону общежития и молдавской глубинки. Под конец мама выложила на стол последний козырь: – Кто ж его возьмёт, идиота, – отчаянно сказала она, выжимая носовой платок. Где ты найдёшь для него нормальную еврейскую девочку? Или тебе хочется внуков, чокнутых с обеих сторон? Таких внуков папа не хотел. Он вообще уже ничего не хотел; призрак Тараса Бульбы, грозно потряхивая оселедцем, стоял за его спиной. Ледяное дыхание такого соседства быстро успокоило папу, а несокрушимая логика маминых доводов сломила и без того ослабевавшее сопротивление. – Делайте, что хотите, – махнул он рукой. – Только свадьбу устраивать я не буду и помогать с распределением в Кишинёв тоже. Если он хочет свою "хазарину", пусть уезжает в деревню и наслаждается пасторальными ароматами с ближайшей свинофермы. Так и поступили. Сразу после защиты дипломов Сёма и Лукреция уехали в её родное село и через неделю расписались в сельсовете. Колхоз выделил им дом и принял на работу. Потекли дни, наполненные покоем, нехитрым ритмом деревенской жизни и обещанными ароматами. Через год Сёмины родители подали документы на выезд. Поскольку в ОВиРе работали те же молдаване, Сёмин папа смог достаточно быстро организовать положительное решение вопроса. Собрались быстро, тем более, что собирать после бесед с ответственными работниками отдела виз и регистраций было почти нечего. Перед отъездом устроили отвальную. Отец сам позвонил Сёме и пригласил приехать. Имя Лукреции в разговоре не упоминалось. На проводы собралась вся многочисленная родня. Надышали, накурили и наговорили столько, что холодец, в синих тарелках из толстого китайского фаянса, не выдержал и растаял. Сёма остался ночевать и утром поехал с родителями на вокзал. Мама плакала, отец молчал и покусывал губы. Сёма сжимал в руке ручку клетки с попугаем и тоже молчал. Только глупая птица, не понимая важности момента, скакала по жердочке и, ошалев от света и воздуха, орала дурным голосом: – На Белград, на Белград! Проводница попросила отъезжающих войти в вагон. Мать неуклюже вскарабкалась по ступенькам; отец помогал ей, деликатно поддерживая поясницу. Сёмино сердце сжалось – он вдруг увидел, что они совсем уже не молоды. – Куда же вы? – спросил он, безрассудно надеясь все изменить в последнюю минуту. – Может, останетесь? – От позора, – сказал отец. Мать промолчала. Сёма подал ей клетку и заплакал. Поезд дёрнулся и со скрипом двинулся с места. – Оставь себе, – закричала мама отталкивая клётку. – Оставь его себе! Несколько дней Сёма ходил сам не свой. Лукреция пыталась его растормошить, пускаясь на всякие женские хитрости и уловки. За два года супружества она раздобрела, округлилась, кожа выздоровела, и от красноватых бугорков осталась лишь россыпь темных точек, словно кто-то тыкал ей в лицо плохо смоченным химическим карандашом. То ли арсенал ласк оказался недостаточно разнообразным, то ли средства были по– деревенски безыскусны и прямолинейны, но Сёма продолжал грустить. Клётку с попугаем он повесил в тёмном чулане, и дважды в день, когда Лукреция наливала ему воду и подсыпала корм, дом пронизывал призывный клич: – На Белград, на Белград! Жизнь представилась Сёме расписанной до самого конца. Уют и спокойствие определённости пугали и притягивали одновременно. Несбывшиеся обещания, намёки, так и оставшиеся туманными, непонятые шутки из прошлой, городской жизни приобрели в его глазах неожиданную глубину. От вида случайно обнаруженной старой школьной тетрадки начинало щипать в носу и перехватывать горло. Он подолгу стоял у окна, разглядывая бурые полосы штакетника. Любовь ко всему возможному, так и не ставшему реальным, мешала говорить и пробивалась через глаза непрошеными солёными каплями. Густая, глубокая тень от забора была однозначной и недвусмысленной, как и свет фонаря, скрипевшего по ночам на столбе перед калиткой. Вещи и понятия, не определяемые одним словом, стали раздражать и бесить Сёму. Через два месяца пришло письмо из Реховота. В конверт была вложена фотография: отец с матерью снялись на фоне деревьев, усыпанных крупными, ярко-оранжевыми апельсинами. – Есть их мы уже не можем, – приписала мама на обороте фотографии, – перед сном ходим в соседний сад и нюхаем до головокружения. На следующий день Сёма начал перестраивать подвал. Собственно, он давно всё обсудил с женой и даже приготовил необходимые материалы. – В деревне надо жить по-деревенски, – сетовала Лукреция, пытаясь запихнуть очередную партию яиц в холодильник. Благодаря её стараниям, кусочек земли вокруг дома постепенно приобретал вид приусадебного участка нормальной молдавской семьи. Увы, хранить излишки вырабатываемой продукции было совершенно негде. Погреб в доме оказался миниатюрным, места хватило только для кадушки с квашеной капустой и бочки солёных огурцов. Банки с "закруткой" стояли вдоль стен спальни, связки чеснока и лука свешивались с потолка кухни. – Кто это будет есть? – удивлялся Сёма, разглядывая разрастающееся добро. – Куда нам бочка огурцов? – Не волнуйся, Соломон, – деловито отвечала Лукреция, – лишнее продадим. Мужа она любила называть полным именем; сочетание Соломон и Лукреция казалось ей возвышенным и необычным. Сёма представлял её в чёрном плюшевом жакете, торгующей на базаре живыми курями, и ему становилось лихо. Отъезд родителей отодвинул в сторону житейские заботы и благоустройство. Но время шло, добра прибавлялось, деваться было некуда. Несколько недель Сёма проводил в подвале всё свободное время. Он углубил и расширил яму, пристроил скользящую опалубку и потихоньку вывел стены. Погреб получился на загляденье; десять сантиметров бетона со всех сторон, пол, посыпанный речным песком, электрическая лампочка. Не погреб, а бункер, бомбоубежище. Лукреция пригласила родителей на торжественный обед по случаю окончания строительства. Два дня она готовила, поражая Сёмино обоняние диковинными запахами. Обед назначили на воскресенье, а в пятницу вечером Лукреция исчезла. Вернувшись с работы, Сёма застал двери дома распахнутыми настежь. Борщ кипел на плите, голодный попугай неистовствовал в чулане. "Наверное, побежала в магазин, – решил Сёма, – вечно ей чего-то не хватает в последнюю минуту". В магазине Лукреции не оказалось, к родителям она тоже не приходила. Сёма подождал до утра и пошёл в милицию. Искали Лукрецию всем селом. Обшарили сараи, проверили старые, заброшенные колодцы. Водолазная команда из Рыбницы обследовала дно небольшого озера, лежащего по соседству. В понедельник из Кишинёва приехала поисковая группа со специально обученной овчаркой. Ищейка покрутилась по двору, поскулила, помахала хвостом, но след не взяла. Возможно, ей помешали связки чеснока, разложенные по всему дому, или дождь, прокатившийся над селом в ночь на воскресенье. Сёма поехал в Кишинёв в управление МВД. По его просьбе дело передали следователю по особо важным преступлениям. Расследование продолжалось несколько месяцев; показания сняли даже с подготовительной группы детского сада, расположенного через два дома. Сёма писал в Москву, просил чтобы помогли найти хотя бы тело. Москва не ответила. То ли забот в Кремле хватало и без его заявлений, а может, письмо переслали в Кишинёв, к тем же молдаванам. Когда через полтора года дело официально закрыли, Сёма подал документы на выезд. Отпустили его сразу, связываться с жалобщиком никто не захотел. Всё хозяйство и запасы, оставшиеся после Лукреции, Сёма оставил её родителям. Последнюю ночь он провёл у них и, крепко выпив, впервые назвал мамой и папой, приглашал в гости. – Если Лукреция найдётся, – шептал Сёма, размазывая слёзы, – я сразу возвращаюсь. Полтора года без сна, стоит лишь опустить голову на подушку, как мне чудится: шаги, она вплывает в раскрытую дверь, протягивает руки, зовёт. Я подскакиваю и жду, жду до рассвета... При виде такой любви тесть украдкой отирал кулаком слёзы, а теща, не стесняясь, плакала навзрыд. Лукреция в подвенечном наряде лукаво улыбалась со стены. * * * Израиль встретил Сёму холодным дождём. Через приспущенное стекло в такси врывался пряный, густой аромат. – Это апельсины, – пояснила мама. – Вокруг Реховота много старых садов. Ночью Сёма просыпался от порывов ветра. Пальма за окном шуршала, словно триста голодных мышей, попугай беспокойно ворочался в клетке. Кошмар с Лукрецией казался чужеродным, необязательным отростком его жизни, отсечённым лезвием границы. "Бедный Соломон, – думал Сёма, – куда ты попал, Соломон, где ты был?!" Язык у Сёмы не пошёл. Болтать на бытовые темы он научился довольно быстро, но чтение и письмо так и не сумел преодолеть. Трезубцы и клыки букв вызывали у него тревогу. Через несколько минут страница расплывалась, черные прямоугольники слов и белые промежутки между ними складывались в причудливые фигуры. Он пытался уловить знакомые очертания, но ничего, кроме неровных полос, напоминающих рельеф бетонной стены, не приходило в голову. Через час занятий в комнате появлялся человек – невидимка. Он доставал из кармана невидимый молоток и начинал заколачивать невидимые гвозди в переносицу непонятливого ученика. Сёма закрывал учебник и уходил на улицу. Мама была права – с апельсинами в Реховоте всё обстояло благополучно. Приземистые деревья росли вдоль тротуаров, словно шелковица в Кишинёве. Темно-зелёные, чуть тронутые оранжевым плоды напоминали неспелые помидоры. Время от времени один из них срывался с ветки и подпрыгивая катился под ноги прохожих. Никто их не поднимал; овощные лавки были завалены спелыми, свежего золота апельсинами по символической цене. В отличие от цитрусовых, работа в Реховоте под ногами не валялась. Услышав название Сёминой специальности, маклеры морщили нос и, тяжело вздыхая, устремляли глаза к небу. Спасение могло придти только оттуда – технологи по производству бетонных конструкций в Израиле не требовались. Дома строили по-старинке, из кирпичей или блоков, чернорабочие арабы затаскивали их на этажи вручную, по три штуки за раз. Сёма объездил с десяток строительных фирм, разослал письма ещё в два десятка и в конце концов устроился туда, куда ему предлагали с самого начала – рабочим на стройку. Первые две недели он ложился спать в восемь часов вечера; руки и ноги ныли, словно пикирующий бомбардировщик. Через месяц привык, успокоился, а через три стал искать халтуру в вечерние часы. Платили на стройке сносно, а хотелось большего, гораздо большего. Самой лучшей подработкой считался ремонт вилл, однако места в халтурных бригадах были забиты навечно и передавались, как секреты Торы – от отца к сыну. Но Сёме очень хотелось, так хотелось, что перед сном, спрятав голову под одеяло, он судорожно и нервно излагал свою просьбу. – О дайте, дайте мне халтуру, – шептал Сёма, толком не понимая, к кому обращается, – дайте, маленькую, одну, ну дайте, дайте же. Бормотал он беззвучно, опасаясь родителей, для верности прижавшись губами к подушке, но в том, что Там его слышат, был абсолютно уверен. То ли Высшее Начало пожалело Сёму, а может, он просто надоел Ему своим ежевечерним камланием, но чудо произошло, его взяли в бригаду. Правда, подсобником, принести-унести, но в бригаду. Заправлял всеми делами Овадия, смуглый, почти черный еврей из Йемена. В Реховот он приехал сорок лет назад, ещё ребёнком, и всех нынешних толстосумов знал по совместным играм на школьном дворе. После завершения первой халтуры он пригласил Сёму домой, поужинать. Ели невыразимо острое мясо, огненную похлёбку и толстые, ноздреватые на изломе питы. В завершение ужина Сагит, дочка хозяина, принесла чай с мятой. Сёма отхлебнул глоток и поперхнулся. Ему показалось, будто в чай вместо сахару по ошибке насыпали перец. Сагит улыбнулась: – Приходи почаще, привыкнешь к нашей еде, тогда и чай сладким окажется. Она тоже была смуглой, вся какая-то верткая, смешливая, ухватистая. Гладкие черные волосы блестели, будто напомаженные, голова чуть клонилась к плечу. На узких пальцах с миндалевидными ногтями, чуть тронутыми фиолетовым лаком, удобно располагались кольца из перевитых серебряных проволочек. Передвигалась Сагит с грацией нежной козочки, стремительно и осторожно. Сам того не ожидая, Сёма вдруг произнёс: – Я уже два года живу в Реховоте, а город толком не успел рассмотреть. Можешь мне его показать? Кровь стремительно покинула голову, скрываясь от стыда в глубине организма, щёки побледнели, воздух с трудом протискивался через пересохшую гортань. Тайманское семейство, ещё больше почернев от возмущения, смотрело на него гневно и осуждающе; отец величественным жестом требовал принести из подвала ручной пулемёт. Кровь упала до нижней отметки и, осознав, что терять больше нечего, устремилась обратно. Сёма покраснел и опустил глаза. На самом деле никто, кроме Сагит, его не расслышал. Овадия громко просил добавить чаю, его жена так же громко обещала немедленно принести. Шумел телевизор, спорили на кухне братья Сагит, плакал в коляске третий сын её старшей сестры. – Хорошо, – молвили ангелы с неба, – давай завтра, в пять вечера. Сёма поднял глаза. Сагит улыбаясь смотрела на него. – В пять, – повторила она, – на Герцль, возле банка "Мизрахи." Это самый центр, с него и начнём... Счастливые браки заключаются на небесах, впрочем, так же, как и несчастные. Немало времени посвятили Сёминому выбору речистые матроны бессарабских семей, много водки утекло и провалилось в бездонной утробе всёпонимающих и многоопытных каларашских мудрецов. Долго судили они планиду незадачливого родственника, грозные предупреждения слетали с трепещущих от возмущения языков. А когда день свадьбы был назначен и приглашения разосланы, многие уста во многих домах одновременно изрекли диагноз: – И-ди-ёт! Местное произношение придавало знакомому слову неповторимый аромат халуцианства и оставляло на лбу подобие позорного клейма – дырочки от двух точек. – Плохо он знает этих копчёных тварей, – говорили одни, вздымая руки к небу. Высшая справедливость представлялась им закутанной в белый балахон с прорезями для глаз. Главной её заботой было поддержание общинной чистоты. – Он ещё наплачется от щедрот чёрных друзей, – пророчествовали другие. – И где он их только находит, – сетовали третьи. – Там подцепил "хазарину", тут тайманку. Короче говоря, общественность была против. Тем не менее, на свадьбу пришли все, возможно потому, что Овадия заказал один из самых дорогих залов, знаменитый на всю страну своей изысканной тайманской кухней. Фужеры на столах дрожали от раскатистых загогулин восточного оркестра. Солист, черный как сапог, но в белой атласной кипе, выводил рулады, напоминающие непривычному кишинёвскому уху крики ишаков, на которых разъезжали по Йемену предки певца. В зеркальном потолке отражались могучие плечи бессарабских дам, лысины их мужей и коричневые родственники невесты, осыпанные золотыми украшениями, словно манекены в ювелирном магазине. Сагит в пенящемся свадебном платье была прелестна. Сёма робел и смотрел букой. Под светом прожекторов капли пота на его лице сверкали, будто крошечные бриллианты. Гости сидели отдельно – каждый в своей компании. Свадебную церемонию многие не успели заметить – восточная кухня разожгла пожар, пламя которого обильно заливалось холодным пивом. Родственники невесты взявшись за руки, мерно ходили по кругу, поводя в такт плечами и вздрагивая всем телом через каждые два шага. – Это у них называется танцевать, – презрительно шипели Сёмины родственники и наливали ещё по одной. К часу ночи всё было кончено. Молодых отвезли в дом Овадии, гости расселись по автомобилям и, зычно порыгивая, устремились к уюту домашних сортиров. Густой дух хумуса, жареного в пряностях мяса и алкоголя оседал ядовитым туманом на пропотевшие вечерние туалеты. – Н-да,– сказал папа, усаживаясь на кровать и с трудом стаскивая ботинки с распухших ступней, – н-да! – Уймись, – мама, как всегда, когда речь заходила о Сёме, была решительна и неумолима, – в Израиле, на еврейке, чего тебе ещё надо? В бархатно-голубой глубине ночного неба холодно сиял полумесяц, окруженный острыми точками звёзд. Жизнь снова казалось бесконечной, наполненной счастливыми случайностями и добрыми предзнаменованиями. Всё ещё можно было изменить и переделать заново. В прохладном воздухе апельсиновых садов летучие мыши готовились встретить утро. * * * Вот дни счастья Соломона Мееровича – пять и шестьдесят и триста. Через шестьдесят он блаженствовал как после пяти, после трёхсотого в его душе заклубились ядовитые пары сомнений. По утрам Сагит поднималась первой, ставила кофе и разогревала хлеб в микроволновой печке. Позавтракав, Сёма целовал жену и шёл заводить старенький "Фиат". Теперь он ездил на стройку в собственной машине, попирая четырьмя колёсами прах завоёванной страны. В садике перед домом Сёма останавливался, глубоко вздыхал и замирал от счастья. – Гицеле-мицеле, – выводила в черно-желтом кустарнике неизвестная птица. Неизвестные цветы поворачивали упругие, осыпанные электрическими каплями росы лепестки навстречу неизвестным бабочкам, неизвестные жуки упорно тащили в свои норки неизвестные былинки и семена. Знакомые вьюнки, мальвы и гиацинты отгородились от Сёмы стеной труднопроизносимых и ещё хуже запоминаемых названий. Пелена неизвестности окутывала окружающий мир, придавая ему глубину и манящую перспективу. Стёкла машины за ночь покрывались густым слоем росы. Каждое утро кто-то выводил на них закорючки ивритских букв. Сёма злился, доставал из багажника старое платье Сагит и насухо протирал стёкла. – Балагуры, – шептал он, выкручивая мокрое платье. – Кукрыниксы хреновы! Несколько раз он просил Сагит перевести непонятную надпись, но она только смеялась и стыдила Сёму: – Опять ангелы оставили тебе весточку, а ты не можешь прочесть... Почему Кукрыниксы, Сёма тоже не мог объяснить. Да он и не задумывался над этимологией, ему просто нравилось вытирать окна собственной машины, щуриться от утренней свежести в собственном садике и шептать это длинное, курчавое слово. Он даже обучил ему попугая и тот регулярно нарушал покой субботнего ужина раскатистым щёлканьем: – Ку-кррррры-ник-сы! Ку-кррррры-ник-сы ! – Чего он хочет? – спросила в конце концов Сагит. – Сколько раз можно повторять одно и тоже? Сёма улыбнулся. – По-русски это означает – я люблю тебя. А повторять такое можно всю жизнь. Сагит провела пальцем по прутьям решетки, и они зазвенели, словно маленький колокольчик. – Какая славная, сообразительная птичка. И совсем непохожа на своего хозяина... Сомнение – вот подлинный враг любви. Горе тому, кто приоткроет для него дверь; бес упрёков и подозрений никогда не насыщается до конца. На триста шестьдесят пятый день у Сёмы прошёл насморк. Его вечный, несгибаемый тонзиллит внезапно исчез, иссушенный теплом домашнего очага. Вал запахов, не сдерживаемый фильтром соплей, обрушился на незащищённые ноздри. Мир приобрёл ещё одну координату, дополнительную степень свободы. Принюхавшись полной грудью, Сёма обнаружил, что окружающая его действительность пахнет хильбе. Горьковато-острую кашицу из перетёртых зёрен этого растения его новые родственники употребляли с необычайным рвением и упорством, словно им платили отдельно за каждый съеденный килограмм. Сама по себе кашица излучала довольно аппетитный и сравнительно безобидный запах. Расплата наступала через несколько часов: внедряясь в организм, хильбе начинало благоухать совершенно специфическим и далеко не аппетитным образом. Одежда, несмотря на многочисленные стирки, продолжала источать тончайшее зловоние, напоминающее запах давно немытого тела. Свежие простыни хрустели хильбе, чехлы в автомобиле, изменив бензину, шибали в нос так, будто под ними запрятали носки целой футбольной команды. К ужасу и позору, выяснилось, что французские духи и дезодоранты Сагит пасуют перед тайманской заразой. В густой глубине "Черной магии", почти у самой подложки запаха, таилась непрошенная добавка. Последний глоток вдоха начисто вытеснял первоначальный аромат, подобно тому, как крошечный хрусталик иода закрашивает стакан чистой воды. С хильбе Сёма расправился без всякой жалости; готовую кашицу вылил на помойку, а сухие зерна спустил в унитаз. Стойкость характера обошлась ему довольно дорого зерна разбухли и накрепко закупорили канализацию. Запах в доме стоял такой, что по сравнению с ним благоухание хильбе казалось изысканным ароматом. Трубы прочистили, слупив за это ощутимую сумму и, когда фимиам фекалий окончательно выветрился, хильбе вернулось на своё место. Наверное, оно угнездилось в теле Сагит уже на генетическом уровне, осело в порах старых деревьев, пропитало стены. "Даже если сжечь дом, – думал Сёма, – выкорчевать сад и перепахать землю, то всё равно розы, посаженные на этом месте, будут пахнуть плохо выстиранными трусами".