Текст книги "Последний звонок"
Автор книги: Яков Ланда
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Дразнимый в эту волшебную ночь целым сонмом бесов, он потом захотел испытать все, что некогда видел, хотя и стыдился: ведь она все это, конечно, понимала. Но она покорно и терпеливо исполнила все его просьбы. Коленопреклоненный, он смотрел поверх склоненной книзу копны русых волос на усыпанное бриллиантами звезд и изредка озаряемое тонкими росчерками небо и недоверчиво покачивал головой, боясь, что этот фантастический сон вот-вот кончится.
Так оно и случилось. Лежа за ее спиной, он слегка прижимал широко раскрытой ладонью руки ее грудь, не давая ей сотрясаться, когда с той самой стороны, откуда он когда-то впервые появился в этом дворе ночью, послышался шум. Кто-то, пытавшийся подкрасться поближе к веранде, запутался в колючем кустарнике с той стороны забора.
Они приподнялись на кровати, чуть раздвинули виноградную завесу и всмотрелись. Там был не ребенок, а взрослый человек. У него неожиданно мелькнуло: физкультурник, но она, вглядевшись в четко очерченный на фоне предрассветного неба силуэт, вдруг в ужасе выдохнула: "Иван Иванович..."
Дрожащими руками она помогала ему одеться, и их лихорадочные действия напоминали комически ускоренные кинокадры, притом что их участники были охвачены смертельным страхом. Это было так похоже на Ивана Ивановича: досрочно вернувшись из поездки, он, подойдя к двери дома, услышал, что происходит на веранде, но не ворвался туда, а решил подобраться с другой стороны, чтобы все узнать. Но днем ему тут бывать не приходилось, а в темноте найти путь во двор он не смог и сейчас вслушивался в доносившиеся с веранды лихорадочный шепот и шорохи. Потом повернулся и двинулся обратно. Идти ему минут пять. Значит, бежать надо не на улицу, а сюда же.
Едва одевшись и не успев даже попрощаться с ней, он скользнул в знакомый лаз, вылез на пустырь и выпрямился. Прямо перед ним стоял Иван Иванович.
Ноги приросли к земле, и силы окончательно покинули его. Завуч посмотрел оценивающе и тихо спросил:
– Насмотрелся? И что, кончилось кино? А тот куда делся – на улицу? Ну, ладно. Иди домой спать. Погуляй эти дни, в школе поговорим. Расскажешь, что ты там видел. Но ни с кем не болтай. Понял?
Привычным движением провел рукой по его груди, там, где был нагрудный карман, и уверенно запустил руки в карманы его холщовых "китайских" брюк. Обыскиваемый не сопротивлялся, стараясь лишь удержаться на ногах. Завуч повернул его и толкнул в спину, но снова задержал и ощупал задний карман брюк. Вытащил и развернул тот самый, вчетверо сложенный листок бумаги, который он вчера не разорвал, а машинально сложил и спрятал. Иван Иванович достал очки, развернул листок, медленно, словно он был исписан полностью, прочел и аккуратно сложил.
– И где ты это взял, тоже вспомни. Иди, иди...
Он покорно побрел домой. Прежняя жизнь разом кончилась.
Потом Иван Иванович, не спеша, расстегнул ремень и вытащил его за пряжку левой рукой, затем протащил сквозь сжатые пальцы правой, выравнивая и одновременно пробуя на прочность. Это был ремень темной кожи, с многочисленными морщинами, узкий и тонкий, но стегающий невероятно больно.
В практике Ивана Ивановича сия мера наказания считалась высшей и применялась относительно редко. Градации были хорошо известны.
Неутомимые говоруны, не внявшие уже однажды внимательному взгляду Ивана Ивановича, могли до конца урока простоять на коленях по обе стороны учительского стола лицом к классу, стараясь не встречаться взглядом со смущенными одноклассниками.
Однажды за дверью при этом раздались громовые раскаты директорского голоса, и оба коленопреклоненных нарушителя с ужасом переглянулись. Тонко поняв ситуацию, завуч мановением руки цезаря, дарующего жизнь гладиатору, возвратил проказников на место. Директора боялись и не любили, Ивана Ивановича – боялись и уважали.
Бывало, посмотрит Иван Иванович со значением на расшалившегося не в меру, вытащит из кошелька десять копеек – только что ввели "новые" деньги, и все носили подорожавшие вдесятеро монеты в кошельках, а не в карманах, – и аккуратно выложит их на край стола. Первое предупреждение. Оно же и последнее, ибо на следующий раз монетка молча протягивалась шалуну, хорошо знавшему, что ему предстоит. Собрать учебники, одеться и брести в центр города, к парикмахерской. Войти сквозь клубы пара в гостеприимно открытую дверь, усесться на свободный стул и терпеливо ждать своей очереди, уныло разглядывая истрепанные обложки журналов, где корчащиеся от злобы и зависти империалисты беспомощно взирали на победную улыбку проносящегося по небу искусственного спутника Земли с лихими вихрами антенн и веселыми глазами иллюминаторов. Очередь неумолимо подходила, и толстый добродушный парикмахер встречал клиента, как пациента, сочувственно понимающим: "От Ивана Ивановича?.. Наголо, значит..." – "Налысо..." – с печальным вздохом соглашался клиент. Впереди еще было объяснение с родителями, а потом долгие недели отращивания волос под назидательными взглядами других педагогов и на фоне полной потери успеха у прекрасной половины класса, с головой – как искусственный спутник, но без антенн и победной улыбки.
Так наказывались проступки мелкие, текущие. Насыпать карбид во все чернильницы – проступок уже масштаба общешкольного. Если узнает директор, участникам предстоит грандиозная головомойка в его кабинете и ее продолжение дома, условное исключение из школы и множество иных поражений в правах. Если дело попало к Ивану Ивановичу, директор о нем не узнает. Но доведется отведать того самого ремня. Многие предпочитали именно такое развитие событий, справедливо полагая, что ремень отцовский, особенно после вызова в школу, – зло вряд ли меньшее. Так что завуч и тут оказывался отчасти избавителем.
Но все это – в далеком прошлом. Легенды, школьный фольклор. Последний раз лет пять назад. К завучу они попали тогда вчетвером, и всех рассмешил самый вдумчивый из четверки: услышав, сколько "горячих" ему предстоит, он деловито спросил: "А с перерывами – можно?" Все это отдавало некоей игрой, хотя было по-настоящему больно, и оставалось лишь стоически перенести экзекуцию.
А сейчас... Когда к ним даже многие учителя обращаются на "вы"... Этого не может быть. Он компромиссно присел на краешек кушетки, отчасти обозначая выполнение безумного приказа, и пожал плечами.
– Я ничего не знаю.
– Я тебе сейчас одну историю расскажу. – Иван Иванович сел на стул напротив, держа ремень в обеих руках. – Это давно было... Был у нас в школе один мальчишка. Мерзость, хулиган и пакостник. Он думал, ему море по колено. Вот сюда я его привел. И всыпал. Сначала он терпел, потом орал. Потом обкакался, гадкий мальчишка... Потом плакал, вот тут, на коленях. И потом уже шелковый был – тише воды, ниже травы. И ты у меня сейчас обкакаешься... Не веришь?
Завуч посмотрел на висевшее справа от стола расписание.
– Татьяна Григорьевна у вас как раз историка заменяет. Сейчас пойдем в класс. Расскажешь, как ты лето провел. Так ты здесь обкакаться хочешь или там, без ремня?
Кто там был? Где ты нашел эту бумагу? Кто ее потерял? Ты же туда пришел, потому что знал, правда? Здоровый балбес, а пошел смотреть... Но я тебя не спрашиваю, что там было, а будешь болтать, вырву язык. Ты понял, гадкий мальчишка? Я спрашиваю, кто там был?
Татьяна Григорьевна на работу не приходила. Говорили, что тяжело заболела. Затем произошли события, повергшие городскую общественность в возбуждение и смущение одновременно. Жена учителя физкультуры, неизвестно как узнавшая о романе мужа, не ограничилась скандалом домашним, а пришла в школу и продолжила его в присутствии учителей и школьников.
Резонанс был неслыханный. Годы воспитательной работы – насмарку. В кабинетах отцов города началось разбирательство. Общественность бурлила. Имели хождение самые невероятные слухи. Например, что физкультурник честно признался во всем жене, а на разбирательстве покаялся, подробно рассказав о том, что у него было с Татьяной Григорьевной, и находя смягчающим то обстоятельство, что прегрешение его так и не было доведено до логического своего завершения. Разбирательство было предельно закрытым, но все узнавали все.
Общественность разделилась на два лагеря. Возможно даже, на три. Одни горячо осуждали грешницу-пионервожатую, жалели Ивана Ивановича, хвалили искренне раскаявшегося физкультурника и сочувствовали его супруге. Другие, осуждая пионервожатую, физкультурника не хвалили и супруге его не сочувствовали. Третьи... впрочем, никто из них публично не высказывался.
Вместе с вернувшимся в семью отцом они переехали в новостройку на окраине города. С Татьяной Григорьевной с тех пор он не встретился ни разу.
В школе она больше не появлялась. Уехала к матери, лечилась. Она умерла через полгода, как раз когда он сдавал вступительные экзамены. Ему об этом сказала мать по телефону. А в первый день следующего учебного года прямо у себя в кабинете умер и Иван Иванович.
Он по-прежнему еще приходил в школу, когда приезжал на каникулы студентом, но никогда больше не проходил по той улице. А потом они с матерью и вовсе уехали из этого города.
Что-то еще не давало ему покоя. Да, это лицо в окне, старуха. К Татьяне Григорьевне изредка, когда Иван Иванович бывал в отъезде, приезжала мать. Где же это окно – неужели ему показалось? Не показалось.
– Вы седой уже, а я вас помню, как вы к Тане приходили, репетировали. Тане потом не до того было, у нее были большие неприятности. Вы ведь не знаете, отчего она умерла. Да, печень, но это же муж ее избил тогда страшно, все ей повредил. Но тут это ушло, как в песок, в этом городе. Никто не разбирался. Да и он сам тогда тоже умер.
Да, он и у нас был учитель, еще перед войной. Всего этого я вам не могу рассказать, и уже никому не расскажу. Такое нельзя рассказывать. Наверное, это я виновата, и всю жизнь молюсь, да не помогло. И не меня наказали, а Таню. Меня тоже.
А вы как? Семья? Так и не женились? Сколько уже лет прошло... А почему вы об этом расспрашиваете?
После Тани? Да, осталось, я сюда это все с собой взяла, когда переезжала. После его смерти уже. Так оно и лежит, там школьные ее дела всякие. Вот они, перевязаны, с тех пор еще лежат, я не трогала. Хотите посмотреть?
Так спустя сорок пять лет у него в руках снова оказалась та самая, найденная некогда в щели между бревнами тетрадка с колорадским жуком на обложке. Только пожелтело все, расплылось, почти ничего не прочесть.
Уезжал утром. Шел к автобусу по мосту через реку. Та самая переправа вдали и обморочное ощущение, что видишь все это в последний раз.
Сразу после взлета он погрузился в сон и спал как убитый, хотя самолет давно уже набрал высоту, скрестив руки на груди и не сняв очки, с пачкой купленных в аэропорту газет на коленях. Позади был город его детства, впереди – больница и все, что предстояло, а загадывать дальше не имело смысла. Спал долго, и сон его был странен.
В приемной канцелярии его определили в одноместную палату, но уже в отделении ангельской наружности медсестра, увидев, что больничная страховка у него не в частной кассе, а в производственной, где взносы поменьше, отправила его в палату, где томились четверо других больных. Один из них был совсем плох. И ему стало стыдно за свою, впрочем, робкую попытку спросить насчет одноместной палаты, парированную с неангельской твердостью, многие были бы еще счастливы попасть сюда, в это отделение столь славного медицинского заведения... Испуганная жалость к самому себе сменилась спасительной иронией, и он уже называл своих соседей счастливчиками.
Вот молодая и оскорбительно хорошенькая врачиха. Почти дословно – из повести его юности, из "Юности", о попавшем в такую же больницу человеке с аккордеоном, он не раз мысленно примерял на себя эту судьбу – за исключением финала.
"О, Господи, как совершенны дела Твои..." А вот этого не надо. Запрещено. Не раскисать. Прекрати немедленно.
"Благодарю Тебя за все, что со мною случится, ибо твердо верю, что любящим Тебя все содействует ко благу".
Вот ты, значит, как заговорил... А раньше-то?
Пока что его повезли вставлять в вену трубку, которая должна была протянуться от запястья руки почти до самого сердца. Юный хирург и две смешливые медсестры делали свое дело осторожно, но как-то лихо и с множеством прибауток. Благодаря этой веселой троице он окончательно успокоился: будь что будет, не ты первый, не ты последний. Уйми в себе этот пафос, а то, подумаешь, репортаж с петлей на шее. А родился бы ты году в двадцатом, был бы у тебя шанс выжить?..
Ночью, когда все началось, энтузиазма поубавилось. Восприятие раздвоилось: зрение и слух еще делали свою работу, но мысли то блуждали по каким-то страницам, то заглядывали в потаенные уголки памяти, где накопилось столько сора, из которого ничего путного так и не выросло.
Он все ждал. Из последних сил. Все-таки она пришла. Неужели он думал, она не придет? И он сразу сказал то, что собирался сказать всю жизнь. Ведь у него тогда просто не было другого выхода. И эта записка. Что он мог ответить? Сказать, что там был он? Он выбрал меньшее из двух зол. А третьего тогда не нашел. Не смог, не решился, мал был еще. Вот потому, наверное, он сюда и попал, так что он не ропщет. В крайнем случае, они там встретятся.
Ни в коем случае, отвечала она. Ему там нечего делать. И не надейся. Будешь жить. Конечно, она все тогда поняла. Он действительно выбрал меньшее из двух зол. А третье – значит, третьего не было дано.
Она ушла, и в стекла окон забарабанили крупные капли. Пошел сильный косой дождь, теплый и ставший потом ласковым.
И он пошлепал вдоль пузырящегося ручья в обочине спускавшейся далеко вниз размытой улицы, спотыкаясь и перепрыгивая через мутные притоки, догоняя стремительно преодолевавший многочисленные пороги обломок кленовой ветви с сучком на утолщенной корме и парусом трепыхавшимся листком, все скорее и скорее, к невидимой отсюда реке, слыша отчаянный визг сосед-ской детворы за спиной и слабые грозовые раскаты вдали, жадно вдыхая напоенный влагой воздух. И счастье было неизбежно, а жизни, да что там жизни – дню, мгновению этому, теплому дождю и бурлящему потоку вдоль прекрасной извилистой улочки не было конца.
2001, 2003