Текст книги "76-Т3"
Автор книги: Яков Арсенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Мурат с Нинелью ничего не слышали. Счастье притупляет социально-общественный интерес.
– Ты посмотри вокруг, – не утихал Климцов. – Многих ли ты заразил своей бесшабашностью, своими допетровскими идеями?!
– Иди ты в анальное отверстие! – отослал его Артамонов. – И когда ты только уберешь с лица свою несмываемую улыбку! Дыбишься, как дебил!
– Ребята! – с нажимом на «та» пожурила оппонентов Татьяна. – Хоть бы при девушках не выражались так… идиоматически! Сегодня праздник!
Но Артамонов сочинил очередной не менее содержательный абзац, на что Климцов повторно высказал свое мнение, насытив его до предела хлесткими оборотами. Наедине они никогда не заводились, как кошка с собакой в сильном магнитном поле, а на людях эрегировали, пока не выпадали в осадок. Как шахматным королям, им нельзя было сходиться ближе, чем на клетку.
– Я подниму этот вопрос на Совете Ку Клукс Клана!
– Есть категория людей, на которых фольклор рекомендует не обижаться.
Вечер опустился тихо. Гражданские сумерки легко перешли в астрономические. В костер пришлось подбросить прутьев.
– Смотришь на звезды, и кажутся пустяками любовь, счастье и другие атрибуты жизни на земле, – заговорил Решетнев, жуя травинку. – Человек в момент смерти теряет в весе, проводились такие опыты. Возможно, от давая богу душу, мы излучаем в каком-то диапазоне. А где-то там это излучение улавливается, скажем, двухметровыми лопухами. Обидно. У нас повышается смертность, а там фиксируют год активной земли.
– Я тоже читал что-то подобное, – примостился Климцов. Он не любил, когда точку в разговоре ставил не он. Ощущая некоторый дискомфорт, он хотел реанимировать легкий настрой в компании, чтобы к полуночи было легче переключиться на молчавшую в стороне Марину. – Автор утверждал, что мужество, героизм, гениальность – это все та же материя, как, допустим, твоя гравитация – Толику этой материи удерживает земля силой тяжести. Нетрудно догадаться, что с ростом населения на каждого приходится все меньше этой, так сказать, духовной энергии. Прежними порциями ума и мужества теперь пользуются десятки.
– Такую теорию мог придумать только законченный болван! – произнес Решетнев на высокой ноте. – Ты не лез бы в космос со своей мещанской близорукостью! Там все нормально, я ручаюсь!
– Я же не говорю, что поддерживаю эту теорию. – В спорах Климцов умудрялся сохранять завидное самообладание. – Просто против цифр, которые представил автор, переть было некуда.
– Что касается цифр, то есть одна абсолютная статистика жизни! Из нее легко вытекает, что человеческую мысль невозможно посадить на привязь! И даже при стократном населении земля будет производить гениев!
– Не вижу причин для вспыльчивости, – затянулся сигаретой Климцов. Наш спор беспредметен, мы просто обмениваемся информацией. По транзистору на обломанном суку запела Ротару. Полевая почта «Юности».
– А я пошел бы к ней в мужья, – неожиданно переключился на искусство Решетнев. – Виктор Сергеич Ротару. Как? По-моему, звучит.
– Ты ей приснился в зеленых помидорах, – сказала Татьяна.
– Я бы ей не мешал. Пил бы пиво, а она пусть себе поет. В жизни мне нужна именно такая женщина. А вообще у меня вся надежда на Эйнштейна, на его относительность, в которой время бессильно. Как подумаю, что придется уйти навсегда, – обвисают руки, а вспомню вдруг, что помирать еще не так уж и скоро, – начинаю что-нибудь делать от безделья.
– Удивительно, как ты со своими сложными внутренностями до сих пор не повесился. – Пытался подвести итог разговору Климцов. – Все тебя что-то мутит.
– А сейчас по заявке прапорщика Наволочкина Ольга Воронец споет письмо нашего постоянного радиослушателя… – У Решетнева не было никакой охоты вытаскивать Климцова. – Н-да, жаль, что Гриншпона нет, без гитары скучновато…
– У него открылась любовь, – встал за друга Рудик.
– Его постоянно тянет на каких-то пожилых, – осудила вкус и выбор Гриншпона Татьяна. – Встретила их как-то в Майском парке, подумала, к Мише то ли мать, то ли еще какие родичи приехали. Оказалось – его подруга.
– Причем здесь возраст? – сказал Решетнев. – Когда любишь, объект становится материальной точкой. Форма и размеры которой не играют никакой роли!
– Не скажи, – не соглашалась Татьяна.
– А за кем ты ему прикажешь ухаживать?! – сказал Рудик. – За молодыми овечками с подготовительного отделения?
– Вот когда начнете все подряд разводиться со своими ледями, попомните однокурсниц! – ударила Татьяна прутинкой по кроссовке. Из темноты выплыли Мурат с Нинелью. Разомкнув, как по команде, руки, они присели на секундочку для приличия по разные стороны сваленного в кучу хвороста и тут же скрылись в палатке. Туман был непрогляден и все ближе придвигался к костру. Палатки стояли как в сандунах. Все начали отбывать ко сну. Решетнев, лежа на чехлах от байдарок, долго смотрел в небо.
Туман, как табун праздничных коней, всю ночь брел вдоль реки. Под утро, перед самой точкой росы, остановился, словно на прощание, погустел и стал совершенно млечным. Когда от утреннего холода сонные путешественники начали вылезать из палаток к костру, он засверкал кристаллами влаги. Дождавшись этой метаморфозы, Решетнев уснул.
Проснулся от какой-то паники.
– Быстро по машинам! – командовал Рудик. – Удачи тут не видать!
Как выяснилось, Фельдман повторил подвиг Паниковского. От вчерашней зельеобразной жидкости у него повело живот. Фельдман отправился подальше от лагеря. Сжимая колени, он, чуть не плача, одолевал расстояние, которое показалось ему достаточным, чтобы сохранить свою маленькую тайну. Отсиживался долго, несколько раз меняя место. И, будучи в полной истоме, заметил гусей. Точнее, гусыню с гусятами. Справиться с выводком так ловко, как это удавалось Нынкину с Пунтусом в Меловом, ему не удалось. Гусыня подняла дикий гогот, на который тут же среагировали пастухи. Подпасок помчался в деревню поднимать народ. Фельдман покатился в лагерь, натирая гузку замлевшими бедрами.
– Ублюдок! – сказал Пунтус, словно исполняя обязанности Гриншпона.
– Кто ж бьет гусей весной!? – сообразил с перепугу Нынкин.
– Я хотел для всех!
На горизонте показалась деревенская конница. Караван успел укрыться на воде.
Наездники, как индейцы, с воплями сопровождали по берегу удиравших студентов и обещали утопить их всех. Впереди показался мост – дальше плыть некуда. Уйти от преследования можно было только вверх по течению. Колхозники жаждали крови. Пастухи привязали к хвостам кнутов ножи и принялись стегать эскадру. Лезвия чиркали метрах в пяти от лодок.
Рудик разделся до черных семейных трусов и поплыл к берегу уговаривать разъяренную толпу. Ему удалось откупиться пачкой промокших трояков. Путь был свободен. Фельдмана не стали топить только потому, что узнали о поносе. Культпоход по местам трудовой славы пошел явно на спад. До Брянска плыли цугом, без привалов, перекусывая на ходу. Не унывала одна Татьяна. На нее было любо посмотреть. Она стала совсем коричневой. Почти как облицовка шифоньера, стоявшего в углу ее комнаты.
ЖАННА МАРИЯ
Откладывать до утра было никак нельзя. Гриншпон стал будить Решетнева. Он знал, что Решетнева это нисколько не увлечет, и потянулся к его холодным пяткам.
– Спишь?
– Сплю, – перевернулся Решетнев на другой бок.
– Новость есть.
– Если завтра выходной, можно орать среди ночи!?
– Я шепотом.
Заскрипели кровати сожителей.
– Сколько раз тебе говорили – мышью входи после своих репетиций! Мышью! – прогудел Рудик.
Проснулся Мурат, встал и наощупь побрел в туалет.
– Грузыя дажэ прэступник нэ трогают сонный, ждут, когда откроет свой глаза сам, потом наручныкы! – посовестил он Гриншпона. – Лучше совсэм утром приходы, как я от Нынэл. – Забыв от длинного внушения, куда направлялся, Мурат не побрел ни в какой туалет и снова улегся в постель.
– Да я и не ору, – сказал Гриншпон уже в полный голос. – Ну, раз все проснулись, слушайте.
– Как это все! – возмутился Артамонов. – Я, по-твоему, тоже проснулся?
– Нет-нет, ты спи, тебе нужно выспаться, – принялся успокаивать его Гриншпон. – У тебя сколько хвостов, пять? Правильно. Значит, нужно крепенько бай-бай, чтобы завтра на свежую голову отбросить хотя бы один.
– Не шевели мои рудименты! – Артамонов метко сплюнул в форточку.
– Мы тебя выселим из комнаты за нарушение правил советского общежития номер два! – сказал Рудик.
– Вспомни, какой мышью входишь ты после радиосекции! – нашел лазейку Гриншпон. – С мадагаскарцем связался! С эфиопцем связался! Да вяжись ты с кем хочешь! Кому сперлась в три ночи твоя черномазия! А если короче, «Спазмы» приглашены озвучивать спектакль, за который берется СТЭМ… За это необходимо выпить прямо сейчас. Мы еще покажем «Надежде»!
– Тогда иди и буди Бондаря! Причем здесь мы!
– Я буду говорить об этом на Африканском Национальном Конгрессе!
– Спелись, шагу не ступить! За мешок лука человека продадут! – Гриншпон отвернулся к стене и стал сворачиваться в клубок.
– Ладно, рассказывай, – встал Рудик, закуривая и не видя, куда присесть в темноте.
– В СТЭМ пришел новый руководитель, Борис Яныч, – как бы с неохотой начал Гриншпон. – И сразу заявил в комитете комсомола, что имеет в виду покончить с дешевыми увеселениями перед каждым праздником. Хочет дать театру новое направление. Распыляться на мелкие шоу – только губить таланты.
– Эт что, Пряника, что ли губить? Или Свечникова!?
– Попов и говорит, что СТЭМ для того и создавали, чтобы ублажать перед дебошами полупьяных студентов. А за два спектакля в год, пусть и нормальных, институт не намерен платить левым режиссерам по шестьдесят рублей в месяц. Короче, Борис Яныча отправили. Пряник предложил сработать пробный спектакль не в ущерб обязательной программе для слабоумных. А потом дело будет видно, может, кого и тронет из ученого совета. Борис Яныч чуть не прослезился от такого рвения.
– Ты что, и впрямь думаешь, что люди будут ходить на эти их, как ты говоришь, нормальные представления? – пробормотал Артамонов. Под людьми он подразумевал, в основном, себя. Дежурный юмор стэмовских весельчаков на побегушках можно было выносить только через бируши.
– Что за спектакль?
– О Жанне д'Арк. «Баллада о Жанне».
– Как они отважились!
– Наверное, не ведают, что это такое. Дело не в том. Никак не подберут человека на роль Жанны.
– У них в труппе масса красавиц.
– Борис Яныч просветил их своим мрачно-голубым рабочим взглядом и понял, что Жанну играть некому. Мне пришло в голову, я подумал… Марина, вы помните, что она вытворяла в колхозе…
– Не потянет. Не та она теперь. Как связалась с Климцовым, так и пропала.
– Ну вас, – махнул рукой Гриншпон. – Чтоб вы понимали! – Он всегда нервничал, если о Марине говорили в шутливых тонах, словно один угадывал тоску ее таланта под крайней бесталанностью поведения.
– Что ни говори, а быстро он с ней управился, высунулся из-под одеяла Артамонов. – За каких-то полгода ста… завскладом ее характера.
– Голова, дело в безрыбье. Просто Климцов полезен ей как кульман. На нем лежит вся графическая часть ее курсовых. Гриншпон был прав. После Кравцова Марине стало безразлично, куда и с кем ходить. Кто не расчесывал кожу до крови от какого-нибудь зуда…
Предложение на роль Марина приняла с радостью. Будто из стола находок ей принесли давным-давно утерянную вещь. Не имеющую никакой ценности, но памятную. Она даже забыла спросить, почему именно ее Гриншпон прочит в Жанны. Сразу бросилась в расспросы – когда куда прийти и прочее. В понедельник Гриншпон привел ее на репетицию.
– Рекомендую! – представил он ее Борис Янычу.
– Сейчас мы только начинаем, – с ходу повел в курс дела режиссер на полставки. – «Спазмы» готовят свою сторону, мы свою. Пока не стыковались. Сценарий стряпаем всей труппой. Почти из всего, что когда-либо было написано о Жанне. Включая «Орлеанскую девственницу» Вольтера. Проходи, сейчас сама увидишь.
Борис Яныч подмигнул Гриншпону: мол, привел то, что надо, молодец!
«Мы тоже кое-что понимаем в этом деле!» – ответил Гриншпон хитрым взглядом.
– Знакомьтесь! – Борис Яныч подвел Марину к стэмовцам. – Будет играть Жанну.
Приняли ее, как и всякую новенькую, с интересом и легким недоверием. Некоторые имели о ней представление по «Спазмам». Во взглядах девушек Марина прочла: «И что в ней такого нашел наш многоуважаемый Борис Янович!?».
Что касалось новой метлы, то теперь каждая репетиция начиналась непременно с тяжелейшей разминки. Все выстраивались на сцене, Борис Яныч подавал нагрузку. Сначала до глумления извращали и коверкали слова и без того труднопроизносимые. Потом проговаривали наборы и сочетания букв, которые в определенном соседстве не очень выгодны для челюстей. Ломка языка казуистическими выражениями продолжала разминку. Со скоростью, употребляемой дикторами в предголевых ситуациях, произносили: корабли маневрировали, маневрировали, да не выманеврировали. Затем шла травля гекзаметрами, шлифовали мелодику речи:
О любви не меня ли мило молили?
В туманы лиманов манили меня?
На мели вы налимов лениво ловили
И меняли налима вы мне на линя.
Далее, словно беззубые, натаскивались на шипящие:
В шалаше шуршит шелками
Старый дервиш из Алжира
И, жонглируя ножами,
Штучку кушает инжира.
Разогрев речевые аппараты, переходили к этюдам, которых в арсенале Борис Яныча было превеликое множество. Могли обыграть, например, знакомые стихи. Брали попроще, вроде «Доктора Айболита». Разделившись по три-четыре человека, тешились темой в форме драмы, комедии, оперетты. У тройки, возглавляемой Пряником, как-то получился даже водевильный вариант:
Я недавно был героем,
Но завален геморроем.
Добрый доктор Айболит,
Помоги, седло болит!
Эту песенку тройка Пряника преподнесла под варьете, и все попадали от смеха. Так развивали экспромт. От косности мышления избавлялись другим путем. Брали очень далекие слова типа фистула, косеканс и велосипед, организовывали что-нибудь цельное, связанное и показывали в лицах. Мимику, пластику и жестикуляцию тренировали с помощью еще одной сильной затеи. Актеру задавалось слово. Необходимо было донести его смысл до остальных. Задачи бывали разными – от субординации до комплимента. Крутились, выворачивались наизнанку, разрывали лица гримасами, но изображали слово бессловесно. Находились мастера, которые умудрялись сыграть такие трансцендентные словечки, как абсолют и бессмертие.
Пролог и первое отделение «Баллады о Жанне» давались нелегко. К Жанне никак не могли подступиться. Не находили, куда расставить реквизит. Он был таким убогим, что состоял пока из креста и карманных фонариков. Творческая чесотка Бориса Яныча не давала заморозиться процессу рождения спектакля.
– Нужно идти играть в зал, к зрителю! Чтобы каждая сцена проходила как на ладони! Издали этот спектакль будет смотреться тяжеловато. Надо стараться избежать традиций. Традиционным должно оставаться только мастерство актера! Идею взяли за основу. Часть актеров в ожидании выхода должна была находиться в зале, в гуще зрителей, и наравне с ними – лирически переживать игру коллег.
– Вдруг не прохавается, Борис Яныч? – первым за исход спектакля забеспокоился Свечников, по пьесе Фискал. – И зал потихоньку будет пустеть, пустеть. А мы будем играть и слышать, как хлопают дверьми уходящие. И произносят: лажу гонят!
– Вы мне эту боязнь бросьте! – чуть не кричал Борис Янович. – Что значит, не прохавается! Не думайте, что зритель мельче вас! Самое главное верить в спектакль, в свою роль! Без веры ничего не выйдет.
И больше так не шутите – не прохавается! Здесь все зависит не от вашего шага в зал, а от проникновения в зрителя, в его душу. Чтобы он сидел в темноте не как на лавочке в Майском парке по весне, а как на кресле у дантиста!
На сцене, насквозь пробитой багровыми лучами прожекторов, двигались тени, поминутно меняя конфигурацию. Священный сумрак пустого зала казался чем-то самостоятельным, а не продолжением теней. Обрывки взглядов, шагов. На стыках мнений и интересов рождался образ Жанны. Его по ниточке вшивали в ткань сюжета, вживали в себя. К утру споры ложились штрихами на его грани. Грани искрились, а может, просто уставали глаза.
О температуре репетиций можно было судить хотя бы по тому, как Бирюк подбивал всех пойти купаться, уверяя, что вода в это время суток – парное молоко. На реке вот-вот должен был сойти лед.
На репетиции приходили все девушки труппы, несмотря на то, что в спектакле были задействованы только две – в роли Жанны и ее матери. Свободные занимались костюмами. Строчили на машинке за кулисами, выносили примерять, потом переделывали и доделывали. Распределение обязанностей происходило без обид.
Пряников подрабатывал в столярной мастерской. На его совести лежала деревянная часть реквизита. Чтобы скрыть его убогость, Пряник притаскивал то доску, то брусок и доводил до нужной выразительности символ нависшей над средними веками инквизиции – эшафот, который попутно должен был стать и казематом, и помостом, и местом судилищ.
За компанию с Пряником на репетиции приходила его знакомая. Из гордости Пряник проболтнулся, что она здорово рисует. Борис Яныч тут же привлек ее к спектаклю – усадил за огромную афишу: маленький жаворонок бьется с огнем, поднимающимся к небу с хлебного поля.
«Спазмы» накомпозировали столько песен и мелодий, что их вполне хватило бы на несколько представлений. Для «Баллады…» отобрали самые трогательные. Музыканты днями оттачивали исполнение. Пришло время компоновать и выстраивать мизансцены в одну линию с музыкальным сопровождением. Подолгу терли каждое место.
Оставалось много проблем, но в спектакль верили. Как можно было не верить, глядя на заразительную игру Марины, которая, словно навеки, вселилась в Жанну. Ее белые распущенные волосы в багровом свете прожекторов и просторный вельветовый костюм казались поистине средневековыми. С Марины не сводили глаз, когда доводили добела черновые куски. Своей игрой она накаляла остальных.
Энтузиазм был настолько высок, что под утро не было никакой охоты расставаться. Когда Борис Яныч распускал всех по домам, никто не спешил расходиться, усаживались на бордюрах Студенческого бульвара поболтать и покурить. Совершенно не ощущалось, кто насколько погрузился в искусство. Наверное, захлестни оно всех с головой, никто не заметил бы.
Напряжение, не отпускающее круглые сутки. Перед генеральной репетицией решили устроить трехдневный отдых.
– Не нужно никаких передышек! – заупрямилась Марина. – Три дня слишком много. Половину придется начинать с нуля.
– Да ты что, Жанна! – Инквизитор уже месяц не мог называть ее Мариной. – Роль настолько въелась мне в кишки, что разбуди на любой лекции, я отмолочу ее на одном дыхании!
– Как знаете! – И ушла, не переодевшись.
Три дня пустоты было для нее действительно многовато. Два первых она передразнивала себя в зеркало словами Жанны и ходила на занятия в игровом костюме. На третий сама себе сказала: наплевать! И впервые не отказала Климцову поехать на дачу.
Время побежало незаметнее. Вечер проскочил мгновенно. Было шампанское, легким холодком искрившееся в уголках губ. Была музыка, тихая и спокойная, даже теплая. Совершенно не хотелось тащиться домой через сугробы по дачным улицам, ловить проскакивающее мимо такси на окраине, а потом выдавливать улыбку, нажимая кнопку звонка, – отец обязательно будет полчаса рассматривать ее в глазок, вылавливать настроение, прежде чем открыть. Психолог! Здесь, на даче, так уютно. Правда, диван всего один. Но надо же как-то когда-то… Не сидеть же так всю ночь…
Климцов потянулся к ней, как бы желая поправить ее непослушные волосы. Она ощутила свои руки, словно вдруг вспомнила о них. Впервые оценила в темноте их хрупкость и закрыла глаза. На все.
Магнитофонная лента кончилась. Свободный конец зашуршал по пластмассе. Никто не потянулся перевернуть бобину.
Так она и шелестела, эта лента.
Нет, совсем по-другому она себе все это представляла, рисовала вечерами, забыв о книге в руке или опершись локтями на клавиатуру. Все должно было произойти не так запланировано, без расчета, с элементом случайности, как бы само собой. Она хотела впервые обнаружить себя в подобной ситуации не иначе, как после веселого случая, спасаясь от дождя, что ли…
Чтобы не оказалось под рукой ни плаща, ни зонтика ничего. Чтобы промокнуть до нитки и раздеваться потому, что действительно холодно, очень холодно после дождя, а не потому… Почему? А все вышло… Он долго ловил момент в разговоре, чтобы воткнуть свое: не рвануть ли на дачу? Словно только что пришло ему в голову. Но там уже торт, шампанское, фрукты. Запасено с утра. Значит, он задумал это еще вчера. Она оглянулась назад. Климцов спал, неприятно оголив бледную ногу. Она уставилась в окно с еще большей пристальностью, словно видела там все, все, все. Посмотрела на руки, обхватила и стиснула до боли колени. Появилось желание навсегда вжать их друг в друга. Серое утро не могло пробраться сквозь шторы. Только бы не заплакать, это совсем ни к чему. Промозглое взыскание рассвета.
На генеральной репетиции Марина начала сходить с ума. Ничем не мотивируя, отказалась взойти на сцену. Просидела два часа в глубине зала, потом крикнула из темноты:
– Борис Яныч, я не буду играть Жанну! Понимаете, не буду! Не мо-гу! У меня не получится, не выйдет теперь у меня! Я не имею права, понимаете, не имею права пачкать образ!
И убежала в вестибюль.
Гриншпон бросился вслед.
Остальные растянули до утра диспут на тему: искусство средней руки.
– Она права, – сказал после всего Борис Яныч. – Я ей верю, она не умеет позировать. На такие роли нужен настрой.
– Не умеет позировать! Да она вообще молодчина! Но как нам теперь быть? – взъерепенился Свечников. Была бы там заслуженная, а то возомнила о себе бог знает что!
Девушки молчали. Держали в руках охапки шитья и молчали.
С такими кошками на душе не заканчивалась ни одна репетиция.
На следующий день Борис Яныч сказал:
– Инна, бери слова, готовься.
– Мне текст не нужен, я выучила во время прогонов… Только я не знаю…
– Ничего страшного, сможешь. – Он старался не смотреть ей в глаза. Обойдется.
В театре Инну звали помрежем. Она ходила в клетчатом кепи и краями своего вездесущия цеплялась за все вопросы, возникающие на репетициях. В каждую мысль и движение труппы она вносила коррективы. Что интересно, ее замечания зачастую брались на вид. При всем этом в костюме Жанны она выглядела как… Инна, и назвать ее другим именем не поворачивался язык. Внешне она не уступала Марине, была даже чуточку красивее, стройнее и привлекательнее на лицо, но легкости в походке и всепрощения в глазах не возникало, несмотря ни на какие потуги. В этом была соль.
– Ну, как? – спрашивали у Гриншпона сожители. Они были в курсе сумасбродного поступка Марины.
– Никак. Пробуем Инну. Сплошные заусенцы. Она как ножницы. Гнется только в одном месте.
– Надо сходить к Марине. Она третий день не появляется на занятиях. Гриншпон чиркнул спичкой.
– Я пробовал. Не принимает никого.
Удар, нанесенный Мариной, пришелся труппе под самый корень. Надежд на новые побеги не оставалось никаких. Все до конца прочувствовали банальность выражения: незаменимых людей нет. Марина была незаменимой. В ее отсутствие никому не верилось… Казалось, она сейчас вбежит в зал и как ни в чем не бывало крикнет:
– Борис Яныч, если мне сегодня удастся прочно войти в образ, не зовите меня обратно! Мне надоело в этой жизни жить как попало!
Когда в игровых этюдах кто-либо натыкался на пустое место рядом с собою, реальность ее отсутствия подступала как ком к горлу. При осадах редеющие ряды защитников смыкаются, заполняя провалы. В СТЭМе никаких смыканий не произошло. Место Марины так и осталось незаполненным. Спектакль пришлось переделывать. Изменяли многие сцены, подгоняли, подстраивали под Инну. Все походило на очковтирательство самим себе. Инна это чувствовала острее всех и через каждые полчаса говорила:
– Хватит надо мной издеваться! – И шла курить на лестницу.
Ее утешали, водворяли на место и заставляли произносить: «Нет, человек умирает сияющий и чистый, бог на небе ждет его, улыбаясь, потому что он дважды поступил как человек: совершая зло и творя добро. А бог и создал его для этого противоречия».
Жанну предавали отец, мать, король, друзья, а Инну предать было трудно – она никому не верила. Инквизитор и Фискал терялись перед ней. Она растянула жилы в области щитовидки, но понимание Жанны не шло к ней.
До премьеры оставалось три дня. Ее ждали как провала.
Глухой ночью на квартире Борис Яныча раздался телефонный звонок. Борис Яныч бросился к трубке. Да, он так и знал – это звонила она.
– Простите меня, пожалуйста! Теперь я знаю, как играть, и чувствую, что смогу! Только не надо никаких контрольных прогонов! Поверьте, я не сорвусь! Пожалуйста, поверьте!
– Я верю тебе больше, чем себе! – закричал в трубку Борис Яныч, пугая сонную жену. Он ни одной минуты не оставлял надежд, он был уверен, что Жанна, тьфу, Марина – обязательно вернется. Она просто не сможет выдержать, вынести из себя все без молитвы. Сказать, что игра была для нее не молитвой, а чем-то иным, мог разве какой-нибудь ублюдок, которых постоянно поминал Гриншпон.
Она пришла, как и обещала – за несколько минут до первого звонка.
Все извелись, пока увидели ее в проеме черного хода. Ее бы перекричали, начни она вдруг извиняться. Никто не смел заговорить с ней даже о погоде. Сам ее приход воспринимался как укор. Сегодня ей, как никому и никогда, прощалось все. Потому что она – вернулась!
Зал наполнялся зрителями. Дрожь появлялась у актеров то в руках, то в ногах, была блуждающей. Начался пролог. Под музыку Булонского леса на сцену выходили тени и замирали вопросами:
– Христос, Робеспьер, Че Гевара для вас ерунда?
– Да!
– И беды людские не трогают вас никогда?
– Да!
– И вам наплевать, если где-то горят города?
– Да!
– А если враги посягнули на вашу страну?
– Ну?
– Разрушили созданный вами семейный очаг?
– Так.
– Жестоко расправились с членами вашей семьи?
– И?
– Неужто бы вы и тогда нам ответили: да?
– Нет!
– Так значит вас что-то тревожит еще иногда?
– Да!
Сцену терзали вспышки света, вырывали из темноты куски далекой жизни и делали их бытностью. Тени в черных костюмах требовали от зала прямого ответа.
В центре возникло пламя огромной свечи – беспрецедентный эффект Пряника, его детище, над которым он возился три месяца. Тени сошли на нет. Из-за свечи вышла Жанна. Ей были голоса. Франция нашептывала ей про подвиг. А потом все закружилось, понеслось дальше. Марина играла. Зал замирал в паузах ее слов и вскидывал руки, чтобы утонуть в аплодисментах, но тут же опускал их, боясь спугнуть, и замирал снова.
Жанну ломали непрерывными допросами, вытравливали из ее хрупкого тела несокрушимый дух, требовали отречения от содеянного. Она молчала, едва улавливая смысл судейских аргументов. И понимала, что, если не отречется, ее сожгут. Ей было страшно. Над головой колыхался огромный крест.
«Ты слышишь шум? – говорили Жанне. – Это толпа, ожидающая тебя с рассвета. Люди пришли спозаранку, чтобы занять места получше. Они закусывают принесенной из дома пищей, журят детей и шутят меж собой, спрашивая у солдат, скоро ли начнется? Они не злые. Это те же, что пришли бы восторженно приветствовать тебя, если бы ты взяла Руан. Но события повернулись иначе. Вот они и приготовились смотреть, как тебя сожгут».
Всеобъемлющая, фантастическая доброта Жанны была неискоренима. Жанна отшатывалась от ударов и прощала.
Спектакль застиг зрителей в зале, они сидели тихо, как перед казнью. Да и сам зал, казалось, внимал небольшому островку на сцене, пробитому багровыми лучами прожекторов.
Зрители, сжимаясь от прощального хорала, ждали картину сожжения. Но стэмовцы решили не жечь Жанну – во время ночных споров была принята идея помрежа сделать развязку без аутодафе. Жанна, подняв над головой сноп света, уходила в утреннюю зарю, к нам. Жаворонок, разрезая опаленными крыльями жаркое небо, мчался сквозь пламя. Время от времени он замирал, зависал на месте, чтобы забыться в песне. Иногда люди имеют право переделывать историю и говорить неправду во имя истины.
Вспыхнул свет. Марина была в слезах. Ее вывели на середину сцены. Из зала послышались приветствия. Никто не расходился. Пряник метнулся на первый этаж, чтобы спасти афишу от незадачливых коллекционеров.
На примере Бирюка он убедился, что коллекционируют сейчас все подряд. Афишу было бы жаль упустить, тем более, что сотворила ее будущая жена Пряника.
Когда Пряник вернулся, зал был еще полон. На сцену вышел Борис Янович, поклонился. Началась пресс-конференция для студкоров институтской многотиражки «За технические кадры» и областной молодежки. Откуда-то взялись критики, сказали, что есть слабые моменты, но в общем – ничего. Их никто не слушал. Тогда один пообещал выбить полчасика на местном радио для самых горячих мест спектакля.
Наконец зрители остыли. Критики и корреспонденты уходили с большой паникой. Они чувствовали, что все это должно закончиться каким-нибудь банкетом. Их пришлось выпроваживать.
Вслед за ними в зале погасили свет, а на сцене зажгли. Подняли туда стулья, столы и, не убирая реквизита, уселись в средневековье. Фискал вскрыл тайник. Как и во всех более-менее уважающих себя театрах, говорили только фразами из спектакля.
– Встань, Жанна!
– Говори, говори, эта тема меня волнует.
– Но я никогда не отрекусь от содеянного мною!
– Человек мразь, он предается похоти!
– Но выходя из дома разврата, он бросается наперерез скачущей лошади, чтобы спасти чужого ребенка!
Потом накинулись на афишу, испещрили ее автографами и преподнесли Борис Янычу. Сразу начали поднимать посуду за роли. Сначала за главную, потом по нисходящей до режиссера.
– Борис Яныч, спасибо вам за все!
– Борис Яныч, если бы не вы, то я просто не знаю..! Марина сидела бледная. Гриншпон был не в духе. Он тупо бил пальцем по клавишам рояля, выводя цыпленка жареного. Самоощущение остальных было наидинамичнейшим. Музыкантов заставили играть. Скоро организовались танцы. Гитаристы сами бросились в пляс, оставив за роялем Гриншпона в качестве тапера.
– Он виртуоз! – прыгал мокрый от счастья Бирюк. Справится!
Никто в этот момент не думал о великой силе искусства. Оно свое дело сделало – породило и породнило коллектив, а теперь отошло чуть в сторону и, наблюдая, как веселятся стэмовцы, думало о своем. Никто не помышлял о высоких подмостках, не лез в профессионалы. Главным было не это. Борис Яныч встал из-за стола.
– Ну, что ж, друзья, благодарю вас за усердие! За преданность СТЭМу! Нет, не искусству, а нашему маленькому театру! Я думаю, ради такого стоит не спать ночами, кромсать историю, перелицовывать ее вылинявший драп! – впервые режиссер так сильно расчувствовался.