Текст книги "Аллилуйя"
Автор книги: Яан Кросс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Итак, доктор частенько путался у других под ногами и не только не помогал им выполнять их треклятую норму, а скорее даже мешал этому. А посему хлеборез швырял ему самые вязкие пайки хлеба, а бригадир постоянно оставлял без запеканки. Так что на том скудном пайке, на который он и так был посажен, через три недели он выглядел изжелта-серым, хотя благодаря своему внушительных размеров костяку на первый взгляд все еще казался плотным мужчиной. Во всяком случае, когда по вечерам он заходил ко мне и высоким голосом скопца, по слухам, голосом некоего Вальтера Ульбрихта, глумливо гундосил: «Habe die Ehre Genossen Pfilzstiefeltrockner ’nen guten Arbeitstagsabend zu wьnschen!» [6]6
Имею честь пожелать товарищу Сушильщику валенок доброго вечера рабочего дня! (нем.)
[Закрыть]– мне казалось, что от подступающей слабости у него дрожат колени. И в то же время было ощущение, что духовно он становится все сильнее. Его анекдоты казались все более отточенными. В историях, приключившихся с ним, появлялись все более разительные развязки. А их изложение – включая всевозможные цитаты – простиралось от все более углубляющейся гулкости до все более многозначительного сценического шепота. Кстати сказать, меня, как многих не сведущих в этой области людей, всегда интересовал вопрос: гдепроходит грань между нормальностью и ненормальностью? Какие отклонения от принятого поведения, ну, например, буйство фантазии, еще можно считать нормальными, а какие уже нет? И в какой мере и как зависит это от общего психического фона среды?.. Когда я штудировал юриспруденцию, я из четырех факультативных предметов – бухгалтерия и что там еще – без колебаний выбрал судебную психиатрию. Но из-за юношеского верхоглядства и в привольных условиях нормальной жизни я вокруг себя мог видеть только нормальных людей или настоящих сумасшедших. Какой-то небольшой процент был ведь и таких. И только в депрессивных камерах высокого давления тюрем и лагерей предо мной раскрылось поразительное многообразие промежуточной зоны между нормальностью и безумием. Но тем более усложнился вопрос о рубеже между ними. Вероятно, в моих мыслях я связывал с этой проблемой и доктора Ульриха. Из-за его рассеянно-улыбчивого спокойствия. А еще из-за его интенсивных, почти театральных приступов говорливости, которые все чаще прорывались сквозь это спокойствие. Во всяком случае, мое внимание привлекла его странная фраза, точнее – ее странная интонация:
– Но все это вам уже известно. До моей поездки в «черном вороне»…
Так что я произнес, ничего не спрашивая напрямик:
– Пожалуй, это была для вас довольно необычная поездка…
– О да-а! – воскликнул с жаром доктор. – Прежде всего мне стало ясно, какая же у человека собачья натура. То есть насколько у меня самого собачья натура. Потому что, знаете ли, когда меня под конвоем вели через тюремный двор к «черному ворону» – вокруг четыре стены зарешеченных окон, вверху освещенное городским заревом небо, а впереди десять или пятнадцать тысяч километров – до Новой Земли, Караганды, Магадана или как еще называются все эти места, – тогда я почувствовал: та самая душная камера, откуда меня вышвырнули, какой бы мерзкой она ни казалась, была все-таки защищенным местом. Обжитым убежищем. По сравнению с той полной неизвестностью, куда я ехал. Так что вполне собачье чувство. Ни капли жажды познания, ни капли Фаустового начала, как мне хотелось бы в себе ощущать. И еще – эта машина, в которой мне предстояло ехать: словно бы черный гроб. Деревянная будка, поставленная на джип или «виллис». Спереди, конечно, ветровое стекло и дверцы со стеклами. Но внутри разделена перегородкой, так что водитель и его сосед отделены от сидящих позади них. Изнутри кузов обшит жестью, и в ней – ни малейшей щели! И, как я сказал, внутри и снаружи машина черна, как ворон. Мои немцы рассказывали мне, что здесь заключенных возят – из одной точки лагеря в другой и в центр на допросы, да мало ли еще куда, – тоже в закрытом фургоне. Но все-таки в сером. И на серых боках белыми буквами выведено: «Хлеб». Надо бы – «Люди», а написано: «Хлеб». Пусть так, это ложь, но все-таки это информация. А там – никакой информации, даже лживой. Снаружи и изнутри – мрак. Так вот, когда я залез в кузов и дверь в заднем торце закрыли – громыхнул железный засов, – я окунулся в чернильную темноту. Из-за низкого потолка я стоял согнувшись и на всякий случай спросил: «Jemand da?» [7]7
Есть кто? (нем.)
[Закрыть]– а потом еще – хорошо или плохо, как умел: «Человек есть?», но никого не было. Пошарив вокруг, я нащупал у стены скамейку, сел и ухватился за нее и поэтому не упал, когда «ворон» рывком двинулся с места. И мы поехали. И я стал вслушиваться. Из-за полнейшей темноты я воспринимал все звуки особенно остро.
Обледенелый снег на булыжной мостовой. Тормоза. Топот кирзовых сапог. Крутят ручку – опускают дверное стекло. Постовой проверяет документы, они у человека, сидящего рядом с водителем. И все, конечно, молча, чтобы смертельный враг, которого они везут, не узнал того, чего ему не положено знать. Со скрежетом раскрываются железные ворота и с обеих сторон громыхают о каменную ограду. Снова хруст обледенелого снега под колесами машины. Еще раз тормоза. Кажется, еще раз какая-то проверка документов. Видимо, теперь уже на улице перед тюрьмой, под тарахтенье мотора. И снова езда по булыжнику и снегу. А потом все гуще звуки города. Одни машины едут перед «вороном», другие позади него. Иные обгоняя, иные навстречу. «Ворон» то сбавляет газ, то прибавляет. А я думаю, наивно и глупо, словно мне не пятьдесят, а пятнадцать: если бы тяжелый грузовик на неосвещенной улице – а таких в Москве, вероятно, немало, – если бы тяжелый грузовик расплющил кабину нашей машины, врезался бы в нее сбоку так, чтобы водитель и его сосед – о, черт, скажем, не погибли бы, а потеряли сознание, и перегородка за их спиной развалилась бы, и жестяная обшивка моей конуры разодралась бы, и разрыв был бы достаточно велик, и у меня была бы минута времени – прежде чем сбегутся люди и милиционеры, – чтобы перешагнуть через двух потерявших сознание людей и выскользнуть через разбитое ветровое стекло или сорванную с петель дверцу, выбраться на улицу и – оказаться на свободе. И что бы я стал делать? И я понимаю – хотя в глубине своего подсознания я триумфально убегаю через незнакомые дворы и подворотни, – случись нечто подобное, случись такая авария, я должен оставаться около «черного ворона» и звать на помощь… и это было бы уж совсем по-собачьи, но это единственно верное решение.
Я стряхиваю с себя тягостное наваждение и освобождаюсь от него – если слово «освобождаюсь» вообще применимо в моем черном гробу, – и снова слышу, с дьявольской обостренностью слышу шумы города.
По-видимому, теперь мой гроб едет по широкой и относительно прямой улице. И тут мы тормозим, я, конечно, не знаю, перед светофором или по указке регулировщика. Я слышу, как по обеим сторонам «ворона» и позади него тормозят другие машины и затем перед нами с рокотом проносятся машины по поперечной улице. Их не так много, как, наверное, два года после войны в Лондоне или Париже. Или сколько их было бы в Берлине, если бы Берлин еще существовал. И все-таки это большой и из-за своей чужеродности устрашающе большой город.
Доктор поднялся и продолжал:
– А потом мы тормозим у следующего перекрестка. Рядом с тротуаром. Я слышу хруст шагов по снегу. Обрывок разговора. Чей-то кашель. Затем разносится шум перекрестного движения. Я слышу: под колесами хрустит снег, песок, которым посыпаны улицы, вылетая из-под колес одних машин, мелко барабанит по бокам других. Некоторые машины остерегающе сигналят. И тут – верьте или нет – в этом потоке мчится машина, обгоняющая поток, и, пересекая улицу перед «вороном», сигналит:
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
Три раза. Не больше. Но и не меньше. Ну, мне не надо объяснять вам, что я почувствовал.
А потом «ворон» двинулся дальше.
Вот и все.
И теперь я здесь. И говорю вам: спокойной ночи. Чтобы мне завтра успешно перекатывать мои драгоценные бревна.
Он прошел к двери сушилки, помахал мне и вышел. А я тут же решил, что поговорю о нем с врачом, с тем самым доктором Качанаускасом, который помог мне и о неоценимой помощи которого я где-то писал.
В последующие дни доктор Ульрих ко мне не заходил. Потом я встретил Качанаускаса в библиотеке и завел с ним разговор о докторе. Он сразу вспомнил немца:
– Да, знаю. Начальник архива или кем он там был. Из одиннадцатого барака. Несколько дней тому назад он приходил в амбулаторию. Простудился. Ну да, порядком истощен. Но ведь не он один. Отдохнет дней пять и снова встанет на ноги. Если не будет воспаления легких.
Я спросил, не возьмет ли он доктора Ульриха на некоторое время в больницу. И Качанаускас взялего в больницу. Я слышал, там Ульрих справился со своей простудой, не заболев воспалением легких, и глотал какие-то успокоительные таблетки, так что смог снова нормально спать. До этого он, оказывается, маялся бессонницей, но мне об этом не говорил. Доктор Качанаускас позволил ему недели две набираться сил в больнице. И сделал еще больше: когда пришел срок его выписывать – для более двухнедельного пребывания в больнице нужно быть на краю смерти или личным другом врача, – когда подошел срок выписывать его, доктор Качанаускас вызвал к себе шеф-повара столовой и приказал ему взять немца на некоторое время на кухню подсобным рабочим. Как время от времени брали выздоравливающих больных.
– Толковый мужик. На кухне ему кое-что перепадет, пусть подкормится месяц-другой.
Что ж, настолько близким знакомым доктора Ульриха я себя не считал, чтобы разыскать его в столовой. Я был уверен, что рано или поздно доктор сам объявится. Даже мысленно представил: постучится в дверь сушилки и, чтобы я не принял его за кого-нибудь другого, просвистит за дверью:
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ
и войдет. Но он не появлялся, и, встретив Качанаускаса снова в библиотеке, я спросил его, как идут дела у нашего кухонного подсобника. Качанаускас ответил:
– Позавчера я спросил шеф-повара о том же. И он сказал: «Я его вытурил». – «За что?!» – спросил я удивленно у Качанаускаса. Так же, как он спросил у повара. И повар пояснил:
– Я поставил его нарезать сыр для бригад. Эти двадцатиграммовые ошметки, которые выдаются тем, кто выполнил норму.
– Ну и?..
– И как-то в приотворенную дверь увидел, как он их нарезал…
– Слишком медленно?
– Мог бы и шустрее, это точно. Хотя его копотню я бы стерпел. Но я, знаете, подглядывал за ним с четверть часа. За это время он нарезал порций двести. Тогда я принес табурет, сел и стал наблюдать дальше. Целый час! Он настругал более тысячи кусочков, черт бы его побрал…
– Но что же все-таки произошло?
– Я говорю – больше тысячи! А в рот не сунул ни одного! Тогда я позвал его на кухню и сказал: «Давай свой фартук, и чтобы с завтрашнего дня духу твоего здесь не было!»
И шеф-повар уперся руками в бока – в белом колпаке, усатый и с двойным подбородком, из ресторана в Пятигорске или Махачкале, отбывавший свой срок, скорее всего, за какую-нибудь кражу, и сказал:
– Доктор, мы не можем позволить, чтобы хлебное место занимал этот ебан… – но взглянул на доктора Качанаускаса и в последний миг на всякий случай заменил слова и сдержанно продолжил: —…этот идиот, когда желающих подкормиться – сотни. Чтобы не сказать – тысячи.
На следующее утро, прежде чем Качанаускас успел что-нибудь предпринять, доктора Ульриха отправили по этапу. И с тех пор я больше никогда и ничего не слышал ни о докторе Ульрихе, ни о Пальмквисте, ни об их машине, подававшей такой странный сигнал.
Хотя и пытался разузнать.